Текст книги "Старатели"
Автор книги: Василий Ганибесов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Настенька прошла круг, повернулась и, выделывая ногами немыслимые вензеля и притопывая, приблизилась к Анне Осиповне. Настенька сплясала перед нею вступную и медленно, боком отходя от Анны Осиповны, задорно смеясь бровями, бойкими глазами и всей своей маленькой пляшущей фигурой, начала зазывать ее в круг.
Анна Осиповна, смеясь и отрицательно качая головою, пятилась за старателей.
– Анька! – простуженным басом закричала на нее Булыжиха. – Душа с тебя вон, пляши!
Анну Осиповну, подталкивая сзади, вытеснили в круг. Она смутилась было, но, взглянув на Настеньку, дрогнула, выдернула из рукава жакета платок и, размахивая им, плавно пошла за Настенькой.
Старатели, чтобы лучше увидеть, что она выделывает ногами, полезли друг другу на плечи.
Анна Осиповна заложила левую руку на затылок, поджала правое плечо к щеке и, улыбаясь, шла за Настенькой, не отставая. На середине круга Настенька повернулась к Анне Осиповне, сплясала перед нею и, притопывая и опять зазывно глядя на нее, запела плясовую:
А я у тополя потопаю,
У кедра попляшу... И-их!..
– Ну, тут ей каюк, инженерше-то, – прогудел Илья Глотов, стоявший за Булыжихой.
– Анька! Давай! Давай! – закричала сидевшая на земле Булыжиха.
Анна Осиповна повернулась к Настеньке и, притопывая на месте, ответила:
Про винтовку и окопы
Комиссара расспрошу... Э-эх!
– Вот! – крикнула Булыжиха. – Знай наших!
Свиридова и Усольцев, улыбаясь, ходили от одной группы к другой. Усольцев подтягивал поющим, плясал.
В кружке главбуха Бондаренко их втянули в круг взявшихся за руки.
Бондаренко стоял в середине. С клетчатым платком в руке он тоненьким голосом, по-церковному тянул приступ:
В одном городе был монастырь,
В нем монахов было множество.
Раз монахи взбунтовалися:
– Не хотим заутреннюю петь!
Не хотим вина красного,
А хотим вина белого...
Вышли все и встали на паперти,
И запели на восьмый глас...
Тут круг бешено сорвался с места. Топая, ухая, присвистывая, все понеслись вокруг Бондаренко с плясовыми наговорами.
Молодежь около эстрадной стены развлекалась на аттракционах. С завязанными глазами ходили бить палками гончарные черепки и кринки.
В бригаде старшинки Ивана Мартынова старики с присоединившимися к ним Черных и Терентием Семеновичем пели старую, как они сами, песню; тут же сидел Иннокентий Зверев и, уронив голову, угрюмо слушал:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной,
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной узкою тропой...
– Здесь шумно. Пойдемте к озёркам, – сказала Свиридова.
Усольцев покорно пошел за ней. Они углубились в заросли, и, когда шум праздника замер в отдалении, Свиридова опустилась на землю под лиственницей. Усольцев сел рядом.
Они долго молчали, радуясь тишине уединения...
6...Накануне вечером Усольцев перечитывал газеты, полистал книгу, сел писать письма. Но у него ничего не клеилось. Он долго барабанил по столу пальцами. Потом встал, умылся, и тщательно причесал волосы. Зеркало было в чемодане. Усольцев полез под кровать и достал его.
Он достал новый носовой платок и флакон одеколона. Подумал и торопливо вынул новый костюм.
Усольцев вытряс его, на коленке расправил складки и быстро переоделся.
Ему долго не удавалось завязать галстук. Почему-то вдруг ясно вспомнилось улыбающееся лицо Свиридовой. Усольцев прислонился к стене и закрыл глаза, мысленно лаская ее, и беззвучно, одними губами произнося те простые, хорошие слова, от которых человеку становится радостно жить.
– Я по делу к ней зайду, а не так просто... Насчет оружия посоветую ей... Что в самом деле? Обо всех забочусь, а директора, коммуниста, бросил.
«А галстук-то зачем надел? Собираешься про оружие говорить, а сам шелковый галстук надел», – посмеивался он над собой.
– Галстук-то?.. А ты не лезь под руку, товарищ парторг.
Солнце уже скрылось за Чингароком. Быстро вечерело. Начинали попискивать комары; внизу, в кустарниках Мунги, накапливался туман.
Около директорского дома Усольцева вдруг обуял страх. Он в замешательстве смотрел на окна, не смея шагнуть к дому, повернулся и быстро зашагал к тайге.
Свиридова накануне пришла домой рано. Пока она снимала жакет и туфли, чистила щеткой юбку, Григорьевна стояла в двери на кухню, глядела мимо Свиридовой и то командовала своею племянницей, то ворчливо, беззлобно, сплетничала:
– Вот тебе и праздник! Людям праздник, а нам, грешным, весь день рабочий. Я говорю, как все одно проклятые... Сними юбку-то – выхлопаю я ее. Да чего ты втираешь пыль-то в нее? Снимай! Ноги-то вымой... Брошку-то с камнем приколи – чего же она будет у тебя лежать... А этот... ничего этот, – она лукаво посмотрела на Свиридову, глядевшую в зеркало. – Перво-наперво – молодой и серьезный мужчина. Партийный, образованный, непьющий, бойкий... Горяч вот только. И угрюмый что-то.
– Тут будешь угрюмым, – не замечая насмешливой улыбки Григорьевны, сказала Свиридова.
– И сердитый, кажется.
– Сердитый? С чего ты взяла?
– Ну вот видишь? – едва сдерживая смех, проговорила Григорьевна. – И красивый, приятный такой. А это тоже что-нибудь значит.
– Григорьевна! – вспыхнув, рассерженно сказала Свиридова.
– Молчу, молчу. Шутила ж я, Наташенька.
За столом Свиридова крошила хлеб, размешивала в тарелке, но ничего не ела.
Григорьевна шумно вздыхала, хмурилась, ходила, раскачивая в стороны полное тело.
Свиридова долго смотрела на растворяющиеся в сумерках щетинистые седловинки Чингарокского хребта.
Из поселка доносились приглушенные звуки уходящего дня. Где-то жалобно мычала корова, уныло лаяли собаки, где-то рубили дрова, устало вздыхала электростанция.
Григорьевна прижалась к Свиридовой и погладила ее плечо.
Свиридова нетерпеливо надела макинтош, взяла какую-то газету и, целуя Григорьевну, сказала, отводя от нее глаза:
– Я до клуба...
Свиридова прошла мимо клуба, даже не взглянув, на него. Она спустилась по поселку ниже к пади и, уже у квартиры Усольцева, встретила Серафимку Булыгину со Степкой Загайновым.
Увидя Свиридову, Серафимка расплылась в улыбке. Она бойко кивнула Наталье Захаровне головою и, не выпуская из рук своего кавалера, сконфуженно потянувшегося было наутек, выпалила:
– Вы к Усольцеву?
– Что? – Свиридова даже остановилась, изумленная вопросом. – С чего ты взяла?
– Замок у него. Куда-то убежал, Наталья Захаровна, – затрещала Серафимка, – смешной о-он... Чесс слово! В тройке, брюки навыпуск, а пиджак измятый. Бежит, кепка на затылке, и все за галстук хватается. Жмет, видно.
Свиридова, не слушая болтовню Серафимки, быстро прошла мимо дома Усольцева. Она вернулась домой, сбросила макинтош и торопливо оделась в шаровары, сапоги и кожаную куртку. Она прицепила к поясу охотничий нож, в карман положила горсть патронов и коробку спичек, взяла со стены карабин и ушла.
Григорьевна не успела еще опомниться, а Свиридова уже верхом крупной рысью пролетела мимо дома, вверх, к Чингароку.
Без дороги, прямиком, Свиридова проехала к лесу и скрылась в нем.
Григорьевна постояла, потом проворно накинула платок и, шумно дыша, побежала в поселок. Усольцева она нашла в общежитии китайцев.
– Наташа уехала, – сказала она, вызвав Усольцева за дверь. – В тайгу.
– Какая Наташа? – глядя на разбегающиеся глаза Григорьевны, спросил Усольцев. – Вы кто такая?
– Свиридова. А я тетка ей.
Усольцев схватил Григорьевну за рукав.
– Зачем она поехала?
– Вот и спроси ее, взбалмошную. Ночь, а она штаны надела, ружье за плечо – и нет ее. Сроду такая. Чуть что – и в лес. Сядет где-нибудь в хребте и до утра будет сидеть, как медведиха. Страху-то, видно, наберется там, охолонет – и опять человек человеком.
– Может, она в Листвянку уехала?
– Какая там Листвянка! – рассердилась Григорьевна. – В Листвянку влево, а она прямо в хребет...
Усольцев выехал уже в темь, без дороги, по направлению, показанному Григорьевной.
Чувствуя нетерпение седока, Чалка торопливо лез в хребет.
Перед крутыми взлобками Чалка останавливался и оглядывался, ожидая, когда Усольцев спешится, и потом боком; цепляясь острыми подковами за каждый выступ, зубами хватаясь за багульник, все-таки лез вперед. Усольцев, бросив поводья, карабкался рядом с Чалкой. На вершину они взобрались уже в полночь.
Усольцев долго неподвижно стоял, оглядываясь во все стороны, и, притаив дыхание, вслушивался в таежные ночные шорохи.
Тайга спала, притаившись. Лишь изредка, по-старушечьи шепелявя, ворчали на озорной ветерок березы, шикали сосны и что-то бормотали впросонках глухари. И снова все стихало.
Куда ехать?..
Усольцев сел в седло и опустил поводья – Чалка скорее сам набредет на своего гнедого друга.
Свиридова проехала этими же местами.
Она пробралась по хребту к седловине, привязала коня к дереву, ослабила подпруги и ушла на западный склон, к известной ей поляне.
На опушке поляны Свиридова вгляделась в кроны деревьев, нашла в одной из них замаскированные охотничьи полати и влезла на них по приставленной сучковатой вершинке лиственницы. Она осторожно ощупала полати, убедилась, что никто на них, по крайней мере нынче, еще не бывал, и легла, направив карабин на поляну.
На поляне, чуть-чуть освещенной звездным небом, темнели среди травы черные пятна взрыхленной земли – это козы приходили сюда лизать круто посоленный чернозем. Свиридова пригляделась, побелила мелом мушку карабина, прицелилась в пятна, устроилась удобнее и примолкла.
Кругом было тихо.
Тайга спала.
И горы и гололобые азиатские сопки беспробудно спали, потонув в покойном мраке забайкальской ночи. И только небо – бездонный и бескрайний океан – жило своей загадочной жизнью. Миллионы золотинок горели на нем, мерцали ослепительным блеском бриллиантов, вспыхивали и угасали, иногда, сорвавшись, стремительно падали, огненной чертою разрезая ночь. И все эти звезды медленно, предопределенно и безмолвно плыли куда-то в темно-сиреневом забайкальском небе...
Перед рассветом еле слышно прошелестела внизу трава, и сейчас же между стволами деревьев появилось темное пятно. Оно замерло на месте, как бы прислушиваясь, и затем, часто останавливаясь, на кромку поляны неслышно вышел рослый и стройный гуран.
Он осторожно царапнул по земле копытом, отпрыгнул в сторону, прислушался и снова, уже уверенно, вышел к солонцам.
Свиридова дождалась, когда он начнет лизать соленую землю, и потом взяла его на мушку. Гуран был не далее пятнадцати-двадцати шагов. Свиридова прицелилась ему в плечо и вдруг представила себе, как пуля пробьет лопатку, разорвет сердце, и сильное, полное жизни, красивое животное забьется в конвульсиях...
Нет! Нет! Пусть живет!.. Пусть живет!
Она осторожно сняла палец со спускового крючка и положила его на предохранительную скобку.
Гуран порывисто поднял голову, прислушался, но кругом было тихо, и он опять стал лизать землю. Он вскапывал ее, выбирал губами наиболее соленые кусочки чернозема, но вдруг испуганно вздрогнули, гулко рявкнув, прыгнул в кусты.
Свиридова слышала, как раза два далеко хрупнули сучки, и снова все замерло.
С рассветом, как всегда, длинно и хрипло прогудел гудок Мунгинской электростанции. В скалах Чингарока, бесконечно повторяясь, откликнулось эхо.
Это эхо разбудило дремавшего в ложбине старого гурана. Он испуганно вскочил, рявкнул и размашисто отпрыгнул в сторону. Высоко подняв голову, нервный, готовый мгновенно ответить на подстерегающую его опасность, гуран тревожно огляделся, увидел поднимающуюся в стороне козу с двумя рыжеватыми однолетками и успокоился.
Он шумно вздохнул и, неслышно, часто оглядываясь на пошедших за ним коз, пошел на восток, навстречу солнцу.
Козы встретят солнце на гребне хребта. Они приветственно хошкнут ему, восторженно взроют острыми копытцами землю, повернут обратно и, поедая влажную, росистую траву, тихо пойдут по кромке уходящей на северо-запад тени.
Тайга просыпалась. Снизу, всю ночь зря продежуривший около конного старательского табуна, поднялся волк. В ложбине хребта волк наткнулся на теплое еще, остро пахнущее козье лежбище, жадно потянул носом и наметом пошел по следу.
След был свеж; волк бежал, с мучительным нетерпением клацая зубами. Он исхлестал себе росистой травою поджарое брюхо, выполоскал в росе далеко выпавший жаркий язык и на хребте с бега ударился о нестерпимый блеск солнца. Ослепнув, он споткнулся и растерянно закружился, потеряв след. Потом он трусливо повернул назад и покорно, боясь обернуться, поджав хвост, побрел обратно.
С дерева, презрительно и злобно прищуриваясь, следила за ним рысь, поджидавшая беспечного козленка.
С сосен смотрели глухари, отяжелевшие от ягод. Склонив головы набок и глядя на волка одним глазом, они насмешливо что-то пробормотали.
От этого ворчанья вспорхнула с соседнего сучка пташка; она метнулась вверх и стрелою нырнула в листву березы.
Этот шум разбудил бурундучка. Он выглянул из старого дупла, увидел золотое утро, изумленно свистнул.
Его вспугнула проходившая Свиридова. Он стремительно вскочил на дерево, втиснулся в трещину коры и на секунду замер. Подождав, он осторожно выглянул из-за ствола дерева и стал следить.
Свиридова отвязала от дерева сдержанно заржавшего коня, подтянула подпруги, села и скрылась в ельнике. Она спускалась с хребта, зигзагами пересекая лог.
За нею долго следили глаза Усольцева, порывавшегося окликнуть, догнать ее...
И вот теперь они были вместе, одни.
Свиридова впервые была так близко, рядом с Усольцевым; ее плечу было жарко. Она видела смуглую, чисто выбритую щеку, мелкие морщинки на виске и нетерпеливые глаза.
У Свиридовой кружилась голова. Хотелось прижаться, любить его – открытого, честного, родного. И вся жизнь будет как этот праздник. Ей хотелось смеяться, она не помнит уже, когда смеялась...
Свиридова не заметила, как она склонилась к Усольцеву.
Он обернулся и посмотрел на нее. Лицо его медленно бледнело.
Он смотрел на нее широко открытыми глазами долго, не мигая.
Что-то происходило между ними – непонятное, но смутно-желанное и радостное.
7Перед концом праздника Костя Корнев и Степка Загайнов бегом облетали весь старательский лагерь и с трудом нашли директора и парторга уже за озерками, среди золотничников-китайцев, варивших черных, сушеных трепангов.
Костя отозвал Усольцева в сторону и, глотая слова, напуганно сказал:
– Язва! За речкой в мясном гурте бык пал. Кобыла у гуртоправа сдохла; все пить к реке пробиралась, да так и не дошла... Сивка Егорши Бекешкина вроде тоже сам не свой...
– Народ видел?.. Дохлых-то?
– Нет. Мы там ребят оставили, караулить.
– Ветеринара Кириллова не встречали?
– Черт его встретит. Он с вечера в карты у Вознесенского играет.
– Идите сейчас же туда, к дохлым. Чащей их завалите. А около, с наветренной стороны – дымовики...
– Черт его дернул, этого Щаплыгина, связаться с жеребцом-то. Где – так он шибко бдительный, свояку не доверяет, а тут – не мог догадаться, что все это подделано.
– Подделано? С чего ты взял?
– Спросите гуртоправов, они расскажут. Жеребца-то они на границе видели. Пограничники говорили, что он с той стороны пришел.
Свиридова вызвала Терентия Семеновича. За ним на рысях съездил цыган, очень довольный расторопностью распоряжений.
– Свертывай потихоньку, – сказала Терентию Семеновичу Свиридова. – Пускай разъезжаются засветло.
– Что такое? – тревожно спросил Терентий Семенович.
– Две лошади и бык сдохли.
– Язва? – трезвея, спросил Терентий Семенович.
– Человек семь из бойгруппы на посты давай... Пусть идут на электростанцию... Шевели их поскорее! – уже вдогонку крикнул Усольцев.
Усольцев вскочил в качалку к Свиридовой, сел рядом, часто дыша.
Цыган подобрал вожжи; оборачиваясь, зыркая черными глазами, спросил:
– Куда? Аллюр?
– На Унду.
Цыган свистнул, хлопнул по коням вожжами, гаркнул и, падая, в нитку вытягиваясь вперед, дал повод.
Ветер ударил в лица.
Навстречу им с «Сухой» во весь опор скакал Гриша Фофанов.
– Мойка взорвана! – крикнул он.
– Мойка?! – судорожно хватая Фофанова за гимнастерку, спросил Усольцев. – Там в карауле коммунист Чан Чен-дун!..
– У Чан Чен-дуна распорот живот и перерезано горло.
– Шахта, шахта?! – крикнула, бледнея, Свиридова.
– В шахте не был. Я встретил Улыбина, он бежал по отвалам за диверсантом. Прочесали все кусты – как в воду канул. Ружья, говорит Куприяныч, не было, я б, говорит, положил его. По пятам, говорит, гнался.
Усольцев вскочил на облучок, взял у цыгана вожжи, кусая губы, коротко оглянулся.
– Это все те же.
На «Сухой» Усольцев объехал вокруг раскомандировки, осаживая, остановился против дверей. Кони, чуя кровь, встревоженно всхрапывали.
Чан Чен-дун лежал около копра «Сухой», закрытый ветками березы.
Свиридова на ходу взглянула на труп, прошла к мойке.
Деревянный настил мостков был сорван, исщеплен и отброшен на отвалы, толстые бревна костровой клетки под барабаном обгрызаны и задымлены, клеть деформировалась, и барабан накренился набок.
– Под барабан положил бы, тогда... Не рассчитал, – сказал Улыбин.
– Кто? – глянув в упор, спросила Свиридова.
Улыбин вздрогнул, бледнея, отшатнулся от нее.
– Что вы, так... – растерянно проговорил он. – Испугали меня... Китаец тот, ладно, говорю, под барабан не подложил.
– Чем это?
– Аммоналом.
– Почему вы знаете?
– Пахло же.
– Как вы сюда попали?
– Я дежурный по охране. Я второй раз здесь. Иду от байкалов, смотрю...
– Один был?
– Что вы, товарищ директор?
– Я спрашиваю.
– Конечно, один. Смотрю...
– Не уходи отсюда, пока не сменят.
Усольцев уже снял ветки и повернул Чан Чен-дуна на бок.
– В спину, – сказал он подошедшей Свиридовой, – ножом...
Усольцев стоял, подавленно опустив руки.
– Щека прорезана, грудь... Ладони исколоты... Боролся, – прошептал Усольцев. – До последнего вздоха, как подобает коммунисту.
Усольцев вдруг быстро поднялся. Он схватил вздрогнувшего и задохнувшегося от неожиданности Улыбина за плечо и, показывая на убитого, крикнул:
– Запомни!.. Слышишь?
– Слышу, – невнятно сказал Улыбин, отступая от Усольцева.
8На всех участках прииска, во дворах поселков, вокруг гуртов скота и табунов лошадей задымились костры. Тучи едкого дыма сплошной пеленой заволокли поселок, скот и работавших старателей. Задыхающиеся пауты взвивались вверх и улетали в тайгу.
Скот весь день стоял под дымом.
Рабочим лошадям косили траву; днем кормили, ночью, когда нет овода, работали.
Подозрительных на язву выделили в изоляторы, организованные в отработанных котлованах разрезов, и непрерывно клали на пораженные, слегка припухшие места ледяные компрессы.
Подвоз товаров прекратился. Обозы стали в карантине на дорогах.
Приисковый радист слышал из эфира тревожные радиограммы о падеже скота в Козлове, Бырке, Алексзаводе, Шахтоме и Балее.
Через неделю сибирка била скот уже в одиннадцати районах.
Далеко за поскотинами больших и малых поселков, деревень и сел все дороги перегородили заставы.
Многие старатели и хозяйские рабочие из боязни заразы отказывались работать на лошадях. На участках кто-то говорил, что язва от коллективизации. Илья Глотов, гнусавя, сулил старателям страшную чуму, ежели-де народ не образумится. Чтобы рассеять эти слухи, коммунисты разошлись по участкам для разъяснительной работы.
Прошли слухи также о смерти в больнице старшинки Мунгинского разреза – Лаврентия Щаплыгина.
Из Листвянки сообщили о болезни старателей; в Каменушке пал конь; в Золотинке дымовые костры подожгли старательский барак.
Врач Вознесенский выехал в Листвянку, Кириллов – в Каменушку, сам Усольцев ускакал в Аркию.
Свиридова дочитывала тревожную сводку.
Инженер Мудрой сидел, сгорбившись в кресле. На всех совещаниях он сидел истуканом и никого не слушал, занятый своими неотступными мыслями.
– Как ваша драга, Георгий Степанович? – спросила Свиридова, уголком глаз приглядываясь к унылому лицу инженера.
– Спасибо, – безотчетно сказал он и, спохватившись, что сказал невпопад, смутился.
Свиридова отложила сводку:
– У вас очень усталый вид, Георгий Степанович. Вам нездоровится?
– Нет, ничего. Спасибо. Очевидно, я немного переутомлен.
– Вы, пожалуйста, не скромничайте: вам надо отпуск?
Инженер промолчал, насупившись, и отвернулся от Свиридовой.
– Напишите в трест. Я поддержу. У Терентия есть путевки в Крым.
У Мудроя дрогнуло лицо. Он с болью взглянул на Свиридову и тихо сказал:
– Если бы вы знали, как мне хочется работать!
Свиридова встала и, желая ободрить Георгия Степановича, истомленного, очевидно, творческими исканиями, притронулась к его плечу рукою:
– Я уверена, что вы будете хорошо работать. Отдохните, продумайте свою драгу и давайте ее. Помните: мы ожидаем ее с нетерпением. Вы удивлены: откуда я знаю о вашей драге? Анна Осиповна выдала мне вашу тайну.
Георгий Степанович поднялся, не глядя на Свиридову.
– А язва эта – пусть она вас не устрашает, Георгий Степанович... Поднимите голову. Вы главный инженер советского предприятия, что́ вас может устрашить? Смотрите смелее и уверенней. Ничего не бойтесь. И десятников не просите, а приказывайте им.
Мудрой сам желал, чтобы его ничто не устрашало, чтобы драга действительно делалась, чтобы его не душил страх перед японским агентом, ему хотелось, чтобы он был свободен, чтобы совесть его была чиста. Сейчас он так страстно хотел всего этого, что ему стало казаться все это возможным и легко исполнимым. Он пустит драгу!
И, решив это, он почувствовал себя хорошо.
И за то, что твердо решил поступить именно так, смело, он умилился самим собою.
– Вы видели кварцевые гальки на мойке? – спросила его Свиридова, довольная, что инженер посветлел и ободрился. – Они совсем неокатанные, многие из них с видимыми знаками золота. Я прошу вас обстоятельно познакомиться с ними. Кварцевые гальки – осколки где-то близко лежащей золотоносной жилы. Надо ее разыскать, пока мы в шахте и находимся на материке.
– Это верно. Золото «Сухой» меня давно интересует. Оно крупное и почти неокатанное. Где-то в районе «Сухой», безусловно, есть жила. Я разыщу ее.
– Хорошо... Это было бы хорошо, – сказала с мечтательной улыбкой Свиридова. – Вы – чай пить?
Они вышли вместе.
Тянуло ночной прохладой и гарью дымовых костров. В пади мелькали огоньки фонарей. Слышались всплески воды, шум бакс и грохот галечных решет.
За домом Мудроя к Свиридовой подлетел цыган. Не слезая со своего коня, он накинул гнедому поводья и ловко подвернул его левым боком к директору. Они поехали на «Сухую».
На разрезах – ни разговоров, ни смеха, ни песен. Старатели были истомлены ночными работами и мрачны. Многие из них весь день дежурили у лошадей и коров, некоторые работали на баксах, а вечером, не отдохнув, все вышли на разрезы.
Клонило ко сну. Работали молча, угрюмо. Подростки засыпали в таратайках, пока лошади шли с бутары в забои.
Свиридова вернула цыгана с лошадью в поселок и, скользя по грязи, спустилась в разрез к забойщикам...
Старшинка Мунгинского разреза Лаврентий Щаплыгин был положен в спешно открытый язвенный изолятор – старую баню.
Врач Вознесенский, срочно выехавший в Листвянку, не успел осмотреть Щаплыгина. Наблюдение за старшинкой он поручил фельдшеру Лоншакову, огромному детине. Несмотря на то, что Лоншаков видал виды, ему все-таки было немного не по себе. Поэтому, собираясь к Щаплыгину, Лоншаков выпил чистого спирту и пришел в баню в том настроении, когда начинает казаться, что не так уж плохо на нашей планете.
Нестор Лоншаков осмотрел и ощупал раздетого догола Щаплыгина. Лоншаков долго мял ему чирий на загривке и, когда уже Щаплыгин совсем посинел от холода, постучал старшинке казанком в позвоночник и велел одеваться.
– Что? – с тревогой спросил Щаплыгин, надевая шаровары.
Лоншаков развел руками, к переносице сдвинул навесистые брови и вздохнул. От этого вздоха Щаплыгин зябко поежился.
– Что ж, будем лечить, – фельдшер хлопнул себя по коленке. – Ты только не кисни раньше времени. Во всякой болезни в первую голову играет настроение. Настроишься в ящик – сыграешь в ящик. Нет – нет. Чуешь?
– Язва, она, подлюга, как тут ни старайся, – все равно язва, – сквозь зубы процедил Щаплыгин.
– А на всякую язву у нас свой тезис, – самоуверенно начал Лоншаков. – Ты садись пока... Первый тезис у нас – лед. Ужас, как ненавидит эта язва холод. – Как только упадет температура ниже графика – тут ей и карачун, язве-то. Второй тезис – это спирти-вини ректификата, а по-вашему, по-старательски, – спирт... М-м... – плотоядно пошевелил Нестор Якимыч пышными усами. – Я бы, пожалуй, этот тезис даже первым поставил, во главу, так сказать, угла. В-великое дело спирти-вини! Недаром половина лекарств составлена на спирти-вини. Он разбивает кровь, он заставляет бегать эту кровь вприсядку, как на свадьбе, – этот-то первый тезис, по-моему, и есть... И второй – настроение. Ежели другой в ящик сыграть настроится – что тогда?.. Тут, брат, никакие светилы не помогут. Сыграет, и все тут. И вот тут-то, против этого, настроения-то, и приходит на помощь медицина.
Он достал из санитарной сумки бутылку и булькнул из нее в стопочку. Подняв стопочку с капельницей, Нестор Якимыч одним глазом прицелился сквозь нее на огонь лампы и разом выплеснул из стопочки себе в рот. Он выпучил глаза, поводил ими по бане и медленно выпустил из легких воздух.
Налил снова, опять посмотрел сквозь мензурку на свет и протянул Щаплыгину.
– Что тут такое? – старшинка покосился, шевеля ноздрями. – Вино, что ли?..
Однако рука его сама потянулась к стаканчику и цепко захватила его. Щаплыгин запрокинул назад и по-лоншаковски выплеснул из стаканчика себе в рот.
Пока старшинка мигал заслезившимися глазами, Нестор Якимыч достал из сумки зачесноченную поджаренную козью ногу, соленые грузди в газетке и расторопно развернул перед Щаплыгиным.
– Свежие. Как закуска – первый тезис. Рыжика лови, – потчевал он старшинку. – А говоришь – доктора... Балда. Доктор – он в миокардитах, в туберкулезах, в ангинах, в гриппах – тут он мастер. А в язве он ни черта не смыслит. Теория ему тут все карты смешала... А я тебя, дуролома, на ноги поставлю. Чуешь? Афоньку спроси Педорина, он те расскажет, кто такой есть Нестор Якимыч Лоншаков.
Он еще выпил; моргая, поймал на газетке скользкий груздик, проглотил его и только потом выдохнул себе в нос.
Затем он налил Щаплыгину.
– Четыре язвы ликвидировал, это пятая. Ильку Глотова знаешь? Из мертвых воскресил. Подготовь себе энтова вон рыженькова...
Щаплыгин пальцем подвинул груздь поближе, пошевелил носом и, косясь на мензурку, сказал Лоншакову:
– Пока мы, Нестор Якимыч, в себе, ты бы дал мне лекарства-то. Все-таки ведь язва.
– Учи ученого! – рассердился Нестор Якимыч. – Ложись на лавку животом... Начнем сейчас.
Лоншаков принес из угла бани ведро со льдом, засучил рукава, обмял на лопатке старшинки красноватый прыщ, набросил на него марлю и тщательно обложил льдом.
– Ты, тише! Чирий-то!
– Тут – язва, а не чирий. Чуешь? Сейчас мы ее в кольцо взяли. Ото льда-то она внутрь вдарится, а там ее спирти-вини в штыки. Она обратно на лед, да тут и примерзнет. Вот тебе и весь тезис. Чуешь? А ты говоришь...
Нестор налил себе, выпил, проглотил кусочек льду и принялся за козлятину, выковыривая из нее запекшуюся черемшу. За дверью бани начался шум. Кто-то сдержанно переругивался. Лоншаков посмотрел на Щаплыгина, спрятал окорочок в сумку.
– Кто там? Обухов, что там такое?
Охромевший в бригаде Бекешкина Обухов, крепко придавливая дверь бани спиною, ответил:
– Баба Щаплыгина. Посмотреть порывается.
– Я вот ей посмотрю. «Порывается». Ты вот что: направь-ка ее ко мне на квартиру. Пусть она принесет брусники моченой туесок, гуранины там лопатка есть еще и пятьсот граммов спирти-вини ректификати. Чуешь?
– Чую. Спирту, значит.
– Спирти-вини, а не спирт! – рявкнул Лоншаков.
– Ну-ну...
Но за дверью не переставали переругиваться. Напуганная смертью Труфанова, Варвара не хотела никуда уходить, пока не увидит мужа.
Щаплыгин услышал ее и, не поднимая от скамейки головы, крикнул:
– Варвара! Иди. Слушайся его, черта. Слышишь? Иди, исполняй.
Варвара ушла, а продрогший под льдом старшинка постучал об лавку ногой, сказал Лоншакову:
– Замерз я к черту.
– Замерз? Ну, ладно, вставай, погреемся.
Когда Варвара возвратилась с заказанными лоншаковскими «медикаментами», в изоляторе шумели уже, как на именинах.
Пьяненьким, басовитым голосом старшинка бубнил:
– Нестор Якимыч, Нестор Якимыч! Ежели ты на пельмени не придешь – последняя тогда ты скотина.
– Что это они там? – изумленно спросила Варвара у Обухова.
– Лечатся!
На следующий день возвратившийся из Листвянки Вознесенский нашел в изоляторе и Щаплыгина, и Лоншакова, и Обухова мертвецки пьяными.
А еще через день врач выпустил Щаплыгина, не найдя у него никаких признаков язвы.
Так бы, может, и забыл старшинка про свою язву, но на месте прыща, замороженного Лоншаковым, на лопатке Щаплыгина начал расти новый фурункул и через неделю вызрел с порядочную луковицу. Этот фурункул совсем сковал старшинку и выбил его с работы почти до слякоти.