Текст книги "Старатели"
Автор книги: Василий Ганибесов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Ну! – Усольцев раздраженно повернулся к Звереву.
– Я сам уйду, – обиженно сказал Илья, дергая монгольский ус, боком обходя Усольцева и Зверева. – От греха. Только занапрасно. Из-за капрызу...
Его ухватил за плечо Зверев; останавливая, сильно тряхнул.
– Сто-ой, га-ад! – сквозь зубы зашипел он. – А ты, парторг, – он ожег Усольцева взглядом злых в желтых белках глаз, – не лезь не в свое дело. Без тебя тут наведу порядок.
– У тебя тут не порядок, а кабак! – крикнул взбешенно Усольцев.
Данила дернул его за плечо, взглядом показал на потолок и за рукав потянул Усольцева в сторону. С раскуполившейся кровли свисал огромный подтаявший валун, готовый ежеминутно обрушиться. Зверев, увидя над головой гладко отшлифованную древним потоком глыбу, сжавшись, отскочил к борту.
Данила ломом ударил по камню – валун оторвался и грузно, стопудовой тяжестью шлепнулся под ноги, обдав Афанаса ветром и брызнув в лицо песком. Афанас бесстрастно взглянул на камень.
Данила бросил лом и пошел догонять крупно шагавшего Усольцева.
Иннокентий Зверев закричал, увидев сжавшегося у борта Илью Глотова:
– Ты-т, ж-живоглот! Сто рублей золотом в неделю тебе мало? Забой губить! Вон-н!..
Илья низко присел и, нагнув голову, рысью побежал к майдану.
– А вы что торчите? Ждете – поднесут? Пьяницы! Рвачи! – Зверев ударил ногою бутылку – консервные банки со звоном полетели в забой.
Матвей Сверкунов по-стариковски заплюхал следом за Глотовым.
Афанас взял брезентовую спецовку за рукав и, волоча ее за собой, тоже поплелся в свою лаву.
– Ты куда? Становись тут за Глотова, – сказал Зверев, рывком оборвал у воротника рубашки частые пуговицы и, тяжело дыша, ушел.
Афанас посмотрел ему вслед, почесал переносицу и удивленно сказал:
– Хм! Интересно...
Данила Жмаев встал на «Сухую» в самую большую, сорокаметровую лаву Афанаса Педорина. В лаве работали до Данилы и остались с ним комсомолец Костя Корнев и сверстник его – Гошка Супонов. Четвертым в лаву Усольцев привел скромного, но отличного работягу – Чи-Фу.
Уже на следующий день бригада Жмаева выкатала песка больше, чем вся шахта.
Жмаев, как всегда, работал спокойно, медленно, сильными расчетливыми движениями. Все шло хорошо, одно его беспокоило – закол, черной щелью расколовший потолок у выхода из лавы. Закол где-то упрямо жил неуловимой, опасной для шахтера жизнью.
Данила сразу связал старателей «Сухой». Он работал от гудка до гудка, и вся шахта вынуждена была работать от гудка до гудка, потому что нельзя же было выбросить самые богатые Данилины пески непромытыми.
Но в субботу, не дождавшись даже обеденного гудка, Афанас вдруг закричал:
– Хватит! К черту! – и полез наверх.
– Кончай! – весело подхватил Матвей, бросая метелку.
Прибежавший Данила застал на майдане лишь человек шесть молодежи и Глотова.
– А ты как думал, комисса-ар? – огрызнулся Илья, злобно дергая себя за ус. – Каторжные, что ли?
– Ты не кричи, – спокойно сказал Данила. – Кто тебя держит? Ступай, пожалуйста. Костя, становись за Глотова. Он больше не работает.
Костя плюнул в рукавицу, решительно, крутнул в руке кайлу.
– Вы тоже не хотите работать? – спросил Данила молодых старателей.
Те смущенно замялись:
– Да ведь кончать сказали, мы и...
– Подъема-то нет ведь.
– Кто хочет работать – иди по забоям, – хмуро сказал молодым Данила. – Подъем сейчас наладим.
Данила щелкнул крышкой шахтного телефона, отстегнул ручку.
Илья, услышав разговор с конторой, затеребил ус.
– Да ведь, Данила Афанасьевич, – угодливо заговорил он. – Ведь получка... В баню нужно, в магазин...
Но Данила не оглядывался на него.
– Афанас это, – полушепотом заговорщицки зашептал Илья, – каторжник проклятый! Он всё!..
– Н-ну погоди! – злобно прошипел он в спину уходящему Даниле.
Наверху Илья хотел заплескать греющийся в пирамидке бут. Но бутовщик китаец схватил железные вилы и, яростно кося на него сведенными к переносью глазами, заорал:
– 3-зак-колу-у!..
Узнав об упрямстве Данилы, артельщики загалдели:
– Черт с ним! Жрать захочет – вылезет.
Матвей Сверкунов, суетясь, тряся бородой, в восторге визгливо кричал:
– Крестник! Он захочет – один будет робить! С малолетства идейный был. Уж я-то знаю его! Скажем, золото или вино – ему это что трава, тьфу! Была бы только идейность...
– Начальство! – крикнул кто-то в раскомандировку.
Старатели высыпали за дверь. У шахты расходились по работам служащие конторы. Кучер Обухов цеплял в постромки подъемного ворота управленческих лошадей; начальник снабжения Мухорин на ходу отвязал галстук, спрятал его в карман и полез в шахту; пухлый и запотевший от ходьбы главбух Бондаренко приноравливался встать коногоном.
– Это они что же? – сказал, удивленно разинув рот, Тишка-счетовод.
– Не видишь? Работать за нас пришли... Это все он! – радостно засуетился Матвей Сверкунов. – Сейчас вся кобедня закрутится. Ему только маленько помочь – он один всю шахту поволокет.
– Самые теперича пески там! – жадно сказал артельщик.
– Не пускать! – гаркнул Илья. – Афанас, в кайлы их, чернильников!
Старатели бросились к копру, но встретили там Усольцева и попятились: «Этого не сломишь». Они уже успели убедиться, что не только сломать, но даже чуть согнуть его – дело немыслимое.
Они увидели Свиридову, поднявшуюся на приемный мостик. Она слушала, не мигая, глядя на них заледеневшими глазами.
– Поднимать – черт с вами, а мыть не дадим! – кричал Глотов, брызгая вокруг протабаченной слюною. – Наша шахта!
– Гляди, гляди! – восторженно подпрыгивал около Афанаса Матвей Сверкунов. – На нее гляди, на глаза – видишь? Вылитый Захар-покойник. Когда его белые гвардейцы убивали, он прямо им в душу ввинтился, глазами-то! Сейчас она... Погоди...
– Не дади-им! – визжал Глотов, бросаясь к сплоткам, чтобы выключить воду.
Но едва он выхватил из колоды заслонку, Афанас толкнул его рукою в грудь, и Глотов, взмахнув локтями, отлетел к конному вороту, ударился там о стоявшего к нему спиною сырого, полного Бондаренко, и оба они ссунулись на землю под громкий хохот старателей.
Афанас включил воду в бутару, вытащил из-за пояса рукавицы, надел их и, горбясь, полез в шахту.
Следом за Афанасом решительно пошел Зверев, у раструба он обернулся, сказал:
– Кто хочет остаться в шахте – спускайся.
Старатели, избегая взгляда Усольцева, неловко, боком потянулись к лестнице.
В этот день работали без обеда до четырех часов, пока не выкатали талые пески, засыпали к мерзлоте раскаленный бут и забили огнивы. Усольцев до конца дня оставался в шахте.
– Теперь можешь уходить, Василий Алексеевич, – сказал Сверкунов. – Иди. Больше уж не забастуем.
– Что так?
– Настроенья прошла. Кабы не остановили, загуляли бы, а теперь всю охоту перебили... Ты что? – он поднял к Усольцеву мочальную бородку. – Ты, небось, думаешь, хлюсты здесь? Тут наскрозь старатели! Я вот, по секрету сказать, сорок годов доли да миллиграммы сшибал; всю жизнь самородку ждал; тоска съела, думал, уж крышка, а она возьми да и выскочи вот тут. Да неужели же мне за сорок-то лет хоть сорок ден нельзя отрядить? А? Ты скажи!
– Тебе бы путевку надо... на курорт!
– На курорт? Зачем мне курорт?
– Там бы тебя кормили, полечили бы. Лет десять бы с тебя старости скинули...
– Хм... Это так. Ну, а насчет, скажем, например, если винишка маленько? – забрав в горсть всю свою чахлую бороденку, упрямо допытывался Матвей.
– Вот выполним программу, тогда маленько, в праздник, можно будет, – сказал Усольцев.
– Черт ее выполнит! – рассердился Матвей.
– А ты надуйся.
– Не зафартит, так дуйся, не дуйся...
Перед шабашем к Усольцеву подошел Илья Глотов.
– Увольнять будете или как? – спросил он, глядя Усольцеву на плечо.
– Я тебя не нанимал. Спроси артель.
– Оно конечно. – Илья дернул вислый ус. – Ей только скажи – она сейчас в шею...
В понедельник, в семь утра – только загудел гудок – Наталья Свиридова позвонила на «Сухую».
– Уже начали! – весело крикнул Тишка-счетовод. – Все вышли?
– Все, – сказала она настороженно ожидавшему Усольцеву.
Он шумно вздохнул и засмеялся.
Свиридова повесила трубку.
– Я боюсь закола, – тревожно сказала она. – Из ума не выходит...
– Какого закола?
– На «Сухой». Вы не видели его? Там плохо крепили, и вот кровлю стало рвать.
– Инженера надо. Я в этих заколах-то, признаться...
– Вчера я ходила с ним. Говорит, обыкновенный случай, надо скорее уходить в целики. Застали там бригаду Данилы, перекрепляли они всю лаву. Данила смеется, а я по глазам вижу: тоже беспокоится. Не зря же он весь выходной день возился там.
– Ч-черт!.. А если оставить перемычку, вроде столба, и нарезать новую лаву? Нельзя так?
– Я точно такое же предложение сделала вчера инженеру. Он говорит, что это не вызывается необходимостью. Лаву, говорит, мы прорежем больше месяца, а там можем уйти от закола через неделю. Больше месяца... Мы даже через две недели вылетим в трубу. В лаве сорок процентов всей нашей программы...
Усольцев вышел из конторы в тревоге. Он побывал в редакции, в профкоме, в клубе, в столовой и затем ушел на разрез Щаплыгина.
Щаплыгин жаловался. Артель плохо мыла, и в сравнении с «Сухой» старатели разреза получили пустяки. Усольцев слушал Щаплыгина, но не мог сосредоточиться, вникнуть во все его слова; мысли всё возвращались к заколу на «Сухой».
– Такие пески мы раньше в отвал возили, товарищ Усольцев. Сплошь торфа, – рассказывал Щаплыгин, пешней откалывая подрытый борт разреза. – Поберегись-ка!
Щаплыгин до половины всадил лом в выдолбленную скважину и, падая назад, рванул лом на себя. Борт откололся и, разламываясь, гулко упал под ноги Усольцеву.
Усольцев секунду смотрел на рассыпавшуюся парную породу и вдруг торопливо зашагал из разреза в верх пади.
Крупным шагом прошел он до кустарников и, скрывшись за ними, прижал кулаки к груди и побежал на «Сухую».
– Ну, как тут? – прерывающимся голосом, с ходу напал он на Данилу. – Ух, ч-черт!.. Задохнулся.
– Что «как»? – спросил Данила, сдвигая на затылок шляпу. – Порядочные-то люди здороваются сначала.
– Здравствуй.
– Доброго здоровья, Василий Алексеич. – Данила засмеялся.
– Говори прямо: как тут? Крыша как?
– Кровля, – с улыбкой поправил Данила.
– Что панику разводите?
– Это вы с Натальей разводите. Вон иди, она за кострами закол смотрит.
Закол, черной щелью распоровший мерзлый потолок у выхода из лавы, упрямо жил своей неуловимой и опасной для шахтера жизнью. Данила с первого дня заметил усиливающееся давление всей массы кровли и слышал приглушенные шорохи в глубине трещины, но это был не первый закол, от которого Данила благополучно уходил. Однако едва успели уйти Свиридова и Усольцев, успокоенные надежным креплением и уверенностью Данилы, как кровлю лавы разорвал новый закол. Данила с тревожным предчувствием посмотрел на крепежные костры и на крепкий, мерзлый потолок. Но шахта молчала.
С неостывающей тревогой, все время прислушиваясь к притаившейся шахте, Данила снова начал кайлить. Костя нагребал тачку.
– Последние, – сказал Данила, – тачки сюда, потом... – но не договорил: в заколе шахты заскрежетал песок, и вдруг бухнул новый раскол, и вся шахта дрогнула, тяжко вздохнула. На свечах подскочили язычки огня, с потолка посыпались песок и галька.
Старатели, побросав лопаты и кайлы, отскочили и прижались к самой стенке забоя.
Приглушенный гул раскола донесся наверх. Его услышал Усольцев и, еле сдерживаясь, чтобы не побежать, неверной походкой пошел к копру.
В шахте Педорина больно стегнуло сверху песком и галькой Афанаса. Он, удивленно осмотрев кровлю, отошел к забою. К нему вбежал десятник шахты:
– У тебя это?
– Что у меня? – переспросил Афанас, насмешливо прищуриваясь.
– Ну... шум этот?
– Нет! – ответил Афанас, принимаясь за работу.
...От раскола, встряхнувшего всю шахту, долго еще сыпались песок и галька, отваливались валуны, трещало крепление, шлепались за крепежными «кострами» Данилиной лавы большие глыбы подтаявшей земли.
Данила схватил свою тужурку и, подняв вверх торчавшую в песке свечу, крикнул:
– Уходи, ребята! Сваливай песок, тачки забирай! Живо!
Гошка свалил песок к забою; Костя взялся за держаки нагруженной тачки, надеясь выскочить с нею; Чи-Фу скользнул между ними вперед, к оставленной там своей тачке.
– Пошли, пошли! Шевелись там, Гошка!
Кровля лавы висела крепко. Это успокаивало Данилу, и он, застыдившись своего, казалось, преждевременного беспокойства, хотел как-то все это сгладить.
– Все равно уж обедать время, – сказал он, встряхивая свою куртку.
Но впереди опять угрожающе треснуло.
Старатели, дрогнув, побежали. Данила, подбирая лопаты и горящие свечи, бросился за ними. Над их головами глухо заскрежетала кровля. В тяжких челюстях лавы жалко скрипнули раздавленные бревенчатые подпорки...
В пролете шахтной лестницы Усольцев лицом к лицу столкнулся с майданщиком Матвеем Сверкуновым.
– Назад! – крикнул Усольцев.
Сверкунов ухватился за лестницу, карабкаясь, полез вверх.
К копру шахты бежали люди.
В раскомандировке счетовод Тишка, вытаращив глаза, кричал в телефонную трубку:
– Наталь Захарыча, директора! Ну, главинжа! Станцию давай скорее! Авария! Електрическую – «какую», тетеря глухая!
Взвыл гудок на обеденный перерыв и, не переставая, перешел на короткие, тревожные рыдания.
Наталья Свиридова, находившаяся на разрезах, услышав гудок тревоги, галопом погнала коня на «Сухую».
Главный инженер Георгий Степанович, надевая спецовку, выскочил из конторы на улицу. В окно телефонной станции высунулась стриженая Серафимка Булыгина, закричала:
– На «Сухую» бегите! На «Сухую»! Там какая-то авария! Скажите там Тишке-счетоводу, чтобы телефонный-то провод...
Мудроя догнал кучер Обухов. Георгий Степанович на ходу ввалился в качалку.
А гудок все выл, тоскливо, душераздирающим, волчьим воем.
Погонщики «Сухой», исступленно нахлестывая лошадей, гоняли их на вороте вскачь...
В пахнущий могильной сыростью раструб шахтного копра скрипуче поднялась бадья. С железного коромысла ее почти в объятия толпившихся перепуганных женщин соскочили три забойщика и девушка-водоотливщица. Один забойщик, в красной старательской опояске и в разорванной ситцевой рубахе, упал бы, если бы его не поддержала Елизаровна – мать Кости Корнева. Забойщика под руки увели в поселок.
Другого забойщика судорожно обняла беременная жена и закричала, плача и улыбаясь.
Иннокентий Зверев, раскидав толпившихся у окна шахты людей, с ходу прыгнул в опускающуюся бадью и вместе с нею провалился в черную глубь. Георгий Степанович, пробравшийся к копру следом за Зверевым, растерянно заметался, потом кинулся к лестничному отделению.
Женщины снова замкнули круг у копра, неотрывно глядя в темную пасть шахты.
Настенька Жмаева из боязни ушибить Петьку в тесноте толпы стояла поодаль. Не спуская взгляда с копра, она теребила пальцами узелок с обедом для Данилы.
Звякнул шахтный звонок. Глотов резко махнул коногонам рукою – ворот дико скрипнул, и пустая бадья опрокинулась в шахту.
Толпа качнулась вперед. Каждый старался увидеть, кого поднимают.
Настенька заметалась за спинами толпившихся людей, тщетно стараясь заглянуть через их головы.
Пришла бадья. Из нее устало вышел дядя Калистрат. К нему подошла жена.
– Что долго? – губы ее дрогнули, старые, выцветшие глаза наполнились слезами; всхлипнув, она уронила голову на грудь обнявшего ее Калистрата.
Он молча, устало махнул рукою и пошел с женою в расступившуюся перед ними толпу...
...Переломленные подхваты, расщепленные и измолоченные огнивы и стойки, талая порода, камни, глыбы мерзляков, крепких, как кремень. Жалкие остатки разрушенного крепления, как переломленные человечьи ребра, торчали из обвала бледными, искалеченными костями.
К Свиридовой подошел согнувшийся Георгий Степанович.
– Нигде больше никого нет, – сказал он и, взглянув на разрушенный коридор, в ужасе схватился за голову.
Иннокентий Зверев, стоная от ярости и усилий, как спички выдергивал огнивы, ворочал двадцатипудовые глыбы раздробленных при обвале мерзлых кусков потолка, рвал неподдающиеся, задавленные восьмивершковые подхваты.
Свиридова, подняв карбидку, осветила кровлю. Высоко вверху темнел свод купола; вывалившаяся из него глыба лежала на раздавленном коридоре островерхой сопкой.
Зверев бросился на глыбу, перелез через нее и скрылся по ту сторону.
– Афонька! – крикнул он. – Свечку!
Афанас сорвал с камня свечу, засунул кайлу за пояс и не по-стариковски проворно вскарабкался следом за Зверевым. За ними полез Усольцев.
Осматриваясь, они пошли уцелевшей частью коридора. В нескольких шагах впереди– опять выросла преграда: огромная глыба смерзшейся породы стеной загородила весь коридор. А подальше глыбы из осыпавшейся талой земли кольями высовывались свежесломанные огнивы. Усольцев посветил под ноги – в талинах, широко раскинув руки, торчал полузасыпанный человек. К нему бросились, раскидали землю, подняли, – голова безжизненно упала на грудь. Усольцев взял его на руки понес к выходу.
Зверев и Афанас дошли до целины, схватили кайлы и стали бить по мерзлу. От двух-трех ударов кайла у Зверева сломалась. Он ударил ломом, но и лом отскакивал от стены, как от гранита.
Афанас бросился в один угол, затем в другой – пути дальше, к Данилиной лаве, не было, Афанас, пугаясь собственного голоса, заорал:
– Костя!.. Костя-а!..
И опять та же зловещая тишина.
Афанас понял. Он повернулся и побрел к выходу...
У шахты все еще стояли люди. Их стало меньше, но эти оставшиеся не расходились и не могли уйти.
Настенька стояла позади Елизаровны, крепко сжимая заснувшего Петьку. Она стояла уже четыре часа, у ней ломило поясницу, одеревенели затекшие ноги, но она ничего не чувствовала.
Звякнул звонок подъемного сигнала, опять заскрипел, ворот, люди нетерпеливо зашевелились и теснее подступили к шахте.
В раструбе показались сначала головы людей и затем встала бадья с Афанасом и врачом Вознесенским, поддерживавшими бледного парня. Они вывели его на землю и передали подошедшему фельдшеру и медицинской сестре.
– Все! – сказал врач на вопросительные взгляды ожидавших.
– А Костя?! – вырвалось у старой Елизаровны.
И вдруг, пораженная страшной догадкой, она медленно повела помутневшими глазами, дрогнула, бросилась к окну шахты и страшно закричала:
– Костя! Костя где?! Пустите меня!..
Позади чуть слышно, из последних сил застонала Настенька.
– Да-ня... А-а... – Настенька выронила узелок с обедом и, потемнев, повалилась на землю...
4Ночью на «Сухой», около манежа конного ворота, необычно и печально горел костер. В багряном отблеске калившегося бута прошли к шахте в смену старатели. У копра они увидели двух одиноко стоявших женщин, поспешно обошли их и спустились в шахту.
А женщины по-прежнему стояли у копра. Елизаровна, подняв голову, напряженно слушала, страшась пропустить малейший звук. Казалось, она могла бы услышать даже дыхание сына из глубокой лавы. Перед нею неотступно стоял образ Кости и вся жизнь, отданная ему... Вот она, молодая, сильная, в не застегивающейся на груди малиновой кофточке, стоит на косогоре Медного Чайника. В лицо ей в упор бьет солнце, и она, жмурясь от света, смеется Степану, солнцу, и темно-зеленой тайге, и сиреневому небу, и корзинке белобокой брусники. На Степане выцветшая с белыми пуговицами голубая рубашка, так подходившая к его темной, в колечках бороде, высокому белому лбу и коричневым, как орех, глазам. Степан держит на голове годовалого Костю и, перекрикивая эхо, гогочет вдогонку стремглав удирающему рыжему гурану[2]2
Гуран – козел.
[Закрыть]:
– Ого-го-го!.. Ух, ты-ы! Га-а! Держи-и!
А Костя положил в рот палец и жадно и изумленно смотрит, и все для него – непостижимое диво.
А на другой день Степан не вышел из затопленной шахты. И арендатор отказался откачивать ее: нет расчета...
И вот еще. Через три года. Елизаровна сидит на свадьбе дочери Стешки. Душно, суматошливо. Стешка то бледнеет, то загорается, и глаза ее неузнаваемо блестят. Стешка опускает трепещущие ресницы и, притягиваемая неодолимо зовущей силой, склоняется к Леонтию и, едва коснувшись его, вздрагивает; глаза ее вдруг распахиваются, медленно темнеют, взгляд становится глубоким, неизъяснимо теплым и нежным... Слева от Стешки неловко, как связанный, сидит пятнадцатилетний деверь, угловатый и длинный, с переламывающимся на бас голосом, цыгановато-черный Данька Жмаев. Данька косится на горячие пельмени, ноздри его вздрагивают, но он ничего не ест и беспричинно злится и на пельмени, и на свадьбу, и на свою неловкость. Справа Стешки жених, Данькин брат, Леонтий Жмаев. Он в солдатской, с крестом, гимнастерке, тоже черный, усатый, с высоко поднятыми у висков бровями и орлиным смелым взглядом. И что-то знакомое, милое и родное – такое, что человек сквозь всю жизнь проносит в глубоком тайнике своего сердца, – узнала Елизаровна в этой Леонтьевой улыбке... Маленький Костя с самого вечера неотрывно смотрел на Леонтия. В глазенках четырехлетнего Кости мучительная напряженность детски-смутного воспоминания. Елизаровна с материнской встревоженностью перехватила этот Костин взгляд и вдруг поняла: «Да ведь Степана, отца ведь ищет маленький Костя!..»
И еще. Через полгода после свадьбы Стешки. На отлете от Ново-Троицкого прииска, в глухой безыменной падушке. И тоже в лицо било солнце, как тогда, на Медном Чайнике. Но только уж не было больше прежней, молодой Елизаровны... Она стояла в толпе арестованных – отупевшая, равнодушная, с какими-то удивительно ясными, но не вызывавшими ни страха, ни боли холодными мыслями. Ей казалось тогда, что точно такие мгновения, такая же падушка, такой же день уже когда-то давно были видены ею. Но она не могла вспомнить, когда и где это было, и было ли, и не виделось ли в давно забытом сне. Все это, такое же, прошло и забылось, не оставив в памяти Елизаровны даже неясного следа, как ничего не остается на небе от пролетевшей звезды, но сердце что-то сохранило в себе. В стороне стояли дружинники Житкинской, Шелопугинской и Нерчинской станиц, толстосумы-казаки, в большинстве знакомые арестованным. Дружинники не смотрели на старателей и, чтобы скрыть смущение, громко разговаривали о мельнице и других пустяках и нарочито громко зевали... Сотник Асламов бросил и притоптал окурок и едва приметным движением подал знак Петрову – командиру казачьей сотни.
И вот из толпы арестованных первым вышел Захар Свиридов – председатель комитета фронтовиков. Захар прошел до борта старого разреза и остановился лицом к старателям. Под его взглядом один за другим пошли к разрезу вызванные Петровым старатели – кто спотыкаясь и приволакивая ноги, кто гордо подняв голову. Пошли братья Мартыновы, Степан Черных, Загайнов, Лаврентий Труфанов, а Елизаровна все слушала хорунжего Петрова, ожидая вызова, чтобы пойти и стать в ряд около Захара; и она не понимала, почему так истошно кричала Стешка и мешала слушать офицера? Двое казаков торопливо надели на головы старателей крапивные мешки. А Стешка все кричала и тряслась, прижимаясь к связанному Леонтию. Ее схватил за плечи Асламов и дернул, но, едва лишь он оторвал ее от Леонтия, как тут же рухнул наземь, сраженный ударом старателя. Хватая воздух несуразно раскрытым ртом, он пытался крикнуть что-то казакам и не мог, задохнувшись пронзившей его болью. Наконец Асламов тяжко поднялся – посиневший, осунувшийся, с ввалившимися глазами, как у перегнанной лошади. Он в упор уставился на Леонтия и вдруг с диким ревом выхватил из ножен тяжелую казачью шашку, и от рева озверевшего Асламова и визга казаков, бросившихся рубить арестованных, у Елизаровны до удушья перехватило сердце. Вот уж изрублен Леонтий, лежит на нем обеспамятевшая Стешка, сражен Черных, упал Захар Свиридов. И вдруг сотник Асламов выронил шашку и, бледный, с крупными каплями чужой крови на лице и руках, всхлипывая в нос, мелко трясясь, медленно попятился, отступая: перед ним, сорвав с головы мешок, встал Захар. Не мигая, смотрел он на Асламова и на дружинников, и те под тяжким взглядом старательского руководителя пятились от него, не смея оторваться от его темных, бездонно глубоких глаз. Опираясь руками о мокрую от крови грудь Леонтия, Стешка с трудом приподнялась и села рядом с трупом мужа. Но уже закричал хорунжий Петров, и запоздалый залп, легкий и нестрашный, как треск переламываемых через коленку сухих лучин, докончил и Захара, и Стешку...
Помнит Елизаровна, как она только что вернулась с промывки. Во всех косточках какая-то сладостная истома отдыха. Маленький, еще семилетний Костя, в широких, по-старательски, шароварах, как в юбке, пыхтит у корыта с мутно-желтой водой, промывая в черепке гнилую щебенку, накопанную из домашнего подполья. «Стараешься?» – «Стараюсь», – не оглядываясь, бурчит Костя. Елизаровна улыбчиво через плечо Кости смотрит в черепок. «У тебя не пески. В этой щебенке не бывает золота». – «Найду, – солидно, с отцовским упрямством басит Костя. – Куда ему деваться?..» И Елизаровне хочется обнять маленького старателя, пригладить его непокорно топорщащийся вихор, поцеловать его пухлый, такой родной носишко...
Но ведь нет, ведь нет ее Кости!..
– Костя, Костя!.. – задыхаясь от внезапно пронзившего ее сознания гибели Кости, шепчет она вздрагивающими сухими губами.
В свет бутового костра вошел Афанас Педорин. Он был без шапки, и волосы его всклокоченными прядями торчали во все стороны.
Афанас подошел к женщинам, остановившись, посмотрел на них мутным взглядом, и лицо его дрогнуло. Он уронил отяжелевшие вдруг руки. Из кармана его широких старательских шаровар тускло поблескивала закупоренная бумажкой бутылка. Афанас, не подымая головы, еще раз несмело, исподлобья взглянул на женщин, на Елизаровну. На заросшее щетинистыми волосами лицо старателя легла боль, морща сухие губы и щеки. Осторожно, двумя пальцами, он взял за рукав Елизаровну и потянул, показывая в сторону речки. Елизаровна покорно пошла. Настенька с усилием оторвала от земли подошвы и, тыча одеревеневшими ступнями, как во сне пошла за ними.
У речки Афанас огляделся, нашел пенек в десяти шагах от дороги, прошел к нему и, указывая его задрожавшей Елизаровне, хрипло сказал:
– Здесь.
Елизаровна опустилась на землю, прижалась к ней щекою и обняла ее. Настенька села рядом. Афанас по-китайски, на корточках, склонив голову, сидел подле женщин. Елизаровна в отчаянии билась головою о землю. Настенька молча ломала руки: она сбила платок, и волосы ее упали на плечи и лицо.
Афанас смотрел на них, горько морщась. С лица его на руки, упертые в колени, упали слезы. Он всхлипнул, не вытерпев, и ему вдруг безгранично стало жалко себя за тяжелую свою жизнь, за тоскливое свое одиночество.
– Как сын он мне... – едва пошевелил он неподчиняющимися губами. – Один я... на всем свете...
Подступившие рыдания согнули его, он скрипнул зубами, непривычно и страшно застонал. Затем он вытащил из кармана, бутылку, не отрываясь, долго пил из нее, потом бросил и закрыл глаза.
Через минуту, когда он снова открыл их, он был уже пьян. Качнувшись, Афанас тяжело сел и, ладонями опираясь о землю, медленно поводя невидящими, мутными глазами, бессвязно заговорил:
– Не надо... Нельзя их... откапывать. Пусть!.. Пусть, вымоют их... вместе с золотом. Пусть!..
Он поднял голову и бессмысленно посмотрел вверх.
Потом замолчал. И так сидел, не шевелясь, с поднятым вверх лицом...
Когда он осмотрелся, ни Елизаровны, ни Настеньки не было.
На востоке уже чахли звезды, и в голубеющей полоске неба возникали смутные очертания седловатого Акатуйского хребта.
Афанас хотел встать – рука его нащупала цветы. Он поднес к глазам горсть «марьиных кореньев», улыбнулся им и бережно, как венок, положил на землю...
А в шахте все еще работали, не останавливаясь ни на одну минуту. Вечномерзлую скалу, кремневокрепкую и неприступную, с отчаянным бешенством били старатели. Ломались кайлы – их отбрасывали, брали пешни и ломы и опять долбили, стиснув зубы.
Иннокентий Зверев бил породу самым тяжелым ломом. С плеча Зверева сползала разорванная рубашка; он сорвал остатки ее и отбросил. Оголенный до пояса, с заросшею черным волосом грудью, Зверев долбил скалу, как машина. От его ударов разлетались каменные осколки и синий огонь брызгал, как от гигантской зажигалки. Зверев не сменялся уже шестнадцать часов. Старатели предлагали ему идти домой, отдохнуть, но он молча исступленно продолжал бить ломом.
Землисто-серый, осунувшийся Усольцев стоял в коридоре около дежуривших забойщиков. Сзади него на корточках сидел Илья Глотов и вполголоса рассказывал старателям:
– А вот в Акатуйской каторге в германскую войну там всю смену баб каторжанок в один миг... Одно мясо в тряпках, а остальных священник отпел прямо в шахте...
– Перестань! – грубо оборвал его Усольцев.
Илья опасливо оглянулся на Усольцева, присел еще ниже и, скрадывая голос, опять забормотал:
– Ходит это он наверху, поп-то, вокруг копра, кадит там и, как полагается, отпевает рабынь божьих Марью там, Дарью... А у которых, – у нерусских-то, – ни имя, ни фамилии не выговоришь, так он их по номерам.
Глотов, забывшись, по-гусачьи вытянул шею и похоже, по-поповски, нараспев загудел:
– Упокой, господи, души рабынь твоих: Аксинью, Клавдию, тринадцатый номер, Катерину и номер сто девяносто че-эт-ве-орт-ый... Вот смеху-то было!
От забоя тяжело обернулся Зверев, взлохмаченный, с ощеренными зубами; он с ломом наперевес, согнувшись, кинулся к Глотову.
– Смеху... было... а?.. – зарычал ой, но к нему бросился Усольцев, цепко схватил его за руку.
– Убь-ю-у! – страшным голосом закричал Зверев, порываясь ударить Глотова. – А-а! – вдруг захлебнулся он и повалился, закатывая глаза.
Усольцев подхватил падающего Зверева и опустился с ним на землю, оберегая его голову от удара. Подскочившие старатели схватили старшинку за руки и за ноги, а он молча, с нечеловеческой силой встряхивал их и отбрасывал от себя в стороны.