Текст книги "Столешница"
Автор книги: Василий Юровских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Шадринский выводок
Озерко Ситовное, пожалуй, единственное по наволоку, куда не поднимается в паводок речная «белая» рыба: оно округлилось зеркалом в ивняково-рогозовой оправе на лесистом холме, и потому водится в нем только желтый, с красно-медными плавниками карась. Да не какой-нибудь недоросток, а от фунта и до трех весом, и ловится он не «ситом» – мелкоячеистыми сетями, а четырех– и семипалошными. Десятки проточин, стариц и ручьев междуречья Исети и Течи понуждают рыбачить на Ситовном по старинке: пешим ходом, а карась не лезет в сети «дуром», поэтому и вовсе ненаживная рыбалка. Но вот это редкое уединение и безлюдье как раз по душе деду Ивану Шадрину, и он упрямо избегает ближней и более добычливой Лобовской озерины.
– Эко место! – возражает Шадрин своей жене, когда та нет-нет да и заворчит: «Ну чего, чего ты привязался к тому озерку?! Такая даль от Долматово, все пешим и пешим, все с ночевой, а здоровье год от году плоше. Помрешь тамо, старый, где и кто тебя сыщет?»
– Эко место! – изрекает свое любимое и понятное им обоим возражение Шадрин. – Сама ли не знаешь, недосуг мне судочками сушить задницей берег – кто коробки и корзины станет плести? А у Ситовного лозняк отменный, балаган там у меня добрый. И главное дело – никто не мешает, бездельники не болтаются у озерка. Раны что? Ежели дозволишь себе лежать, то и здоровое тело задрябнет, и какие только болезни не полезут в башку!
И тогда старушка сразу умолкает: как вышла на пенсию, приболела однажды и с тех пор ее без нужды-надобности тянет в поликлинику. До того извыкла, до того «навращалась» среди больных и начиталась журнала «Здоровье» – впору сади ее на стул ученого терапевта. А поделать с собой уже ничего не может, как не может расстаться ее Иван с озерком Ситовным. «У каждого своя зараза!» – смеется он иногда перемирия ради, если Мария Васильевна особенно начнет «нажимать» на его фронтовые увечья. Что ни говори, а уютно-притягательно озерко! С веселого холма за песенной зеленью ивняков и черемухи город видать, и древний монастырь белым пароходом вот-вот доплывет, пусть и не пароходная, а заводская труба кучерявится дымком над башнями и зубчатыми крепостными стенами. Плетет на обдуве Иван коробья и корзины овощесовхозу, а если раздумья о прожитом тоску нагонят – поднимет голову и вон город-то, перед глазами. И опять легко на душе, будто бы Шадрин не у Ситовного, а дома под сараем мастерит-рукодельничает…
Нынешней весной, как обсохла дорожка наволоком до Ситовного, принес Иван своей Марии и внукам не только первый улов на пироги и уху, но и радость: на озерке, как в старые годы, осталась пара хохлатой чернети, по-местному просто белобокая. Каким бы бочком ни повернулся селезень – белое зеркальце далеко видно, и так оно светло украшает озерную воду!
– Чернеть, мать, белобочка разводиться стала! Вот я и не один на Ситовном, – твердил Иван, а старушка тоже было по-девичьи ахнула, но… «больничная грамота» взяла верх:
– Ты бы, отец, проверился у невропатолога? Чо-то, как я погляжу да послушаю, ваш брат-фронтовик с годами разумом слабеет.
– Ладно, мать, ты на раны и жалость не нажимай! – отрезал Иван. – Разумом я не ослаб, а любой живности, как и жизни, надо радоваться.
…Впервые за много лет Шадрин после каждой отлучки домой возвращался на озерко с тревогой: задержатся ли насовсем белобокие или улетят? И когда на Ситовном запосверкивал зеркальцем только один селезень – Иван успокоился: уточка села парить, высиживать птенцов.
Гнездо чернети Иван не искал, опасался вспугнуть утку. И ведь как знать, чего ради торчит то на осине, то на березе серая ворона? Засечет утиное гнездо и растащит, расклюет яички. Ворона, как и сорока, птица не лишняя природе, только больно пакостливая и нахальная. Сорока все-таки повежливее и поделикатнее, пускай и похитрее и полюбопытнее. С ней в лесу или здесь по наволоку веселее. Иной раз она даже певчих птиц старается подразнить, и получается занятное лопотание: кажется, будто дитенок учится говорить.
А как-то проплывал Шадрин мимо южного угла, где осочился кочками островок плавучей трясины-лавды, и ненароком разглядел в кочке чернеть. И не столь утка, сколько сам же и испугался. А как она, бедная, вжалась в кочку и каким материнским умоляющим глазом следила за ним? Вот когда Иван вспомнил свою заботливую Марию Васильевну с ее сердечными и прочими лекарствами – заныло и запокалывало в левом боку…
Вовсе и не хотел Шадрин, но какая-то неведомая сила тянула его осторожно проплыть возле кочки и унять свою заботу, если уточка сидит на гнезде. Селезень, пусть и не всегда, но часто показывался на глаза, а вот цела ли его подруга? Чернеть то ли привыкать стала, однако все реже и реже припадала в гнезде, да и в глазах не было прежнего страха и мольбы. И Шадрин осмелел, не вытерпел и взял покрошил перед ее клювом хлеба. Нырковая озерная птица не летает на хлеба, как кряква, да почему бы не попробовать угостить-подкормить? Ежели поклюет, то ей же легче высиживать утят, и телом не ослабеет. Вон серые куропатки до того допарят – голобрюхими становятся, а иные курочки и летать не в силах, пешим ходом и шастают с оравой желтеньких цыпушек.
Через день заглянул – крошек не оказалось на месте. Иван снова размял ломтик, и на душе, словно в детстве, стало радостно и весело, захотелось даже что-то спеть. Он и мурлыкал, вспоминал старинные песни, когда засел за корзину у балагана. И так она плелась ловко и споро!..
И настал день, когда Шадрин заявился домой без гостинца. Жена удивилась куда сильнее того, если б он притащил целый короб трехфунтовых карасей-«отелепков». Погода добрая, а Иван без улова? Быть такого не должно!
– Все, мать, сети сушу! – объявил Иван. – Утятки выпарились, в полном составе – одиннадцать штук. Теперь им не мои крошки нужны, они нырять вместе с мамашей станут и недолго их переловить сетями. А рыбки можно и на Лобовом половить. Карасишка, конечно, помельче, зато озерко попутное и к дому поближе.
Лодку Иван выволок на берег и опрокинул ее вверх дном на осиновые поленья-подкладки. Нечего из-за карасей волновать мамашу-чернеть, она и без того грубовато-хрипло остерегает своих детишек – «кэрр, кэрр». Да и птахам тоже не до песен: давно отсвистел соловей в черемухе у балагана, не отзывается ему сосед из низины, что всю весну обещался: «Чо, чур приду, чур приду». И речные сверчки не «зудят» по ночам, и варакушка реже и реже выплетает песенный венок, и все меньше в небе над наволоком жаворонкового трезвона. «Детей, детишек выкармливают птицы. Родительская забота не у одних людей», – размышляет Иван, а пальцы плетут и плетут коробья и корзины. Эти уже не совхозу: соседи и знакомые заказали под грибы и ягоды. Лето… Вот-вот сыновья и дочери нагрянут в гости, внуков и внучек навезут – не до медицины станет тогда его старушке. А внуки, понятное дело, сбегут с дедом на реку удить, а вслед им бабкины остережения: не простыть по росе, не перекупаться и не нырять «солдатиком» с крутояра в Исеть.
«Кэрр, кэрр!» – доносится с Ситовного, если какой-нибудь утенок отстает или своевольничает, или же над озером вырулит в небе коршун, а то и вороны устало промашут обтрепанными крыльями – тоже по родительским делам летают.
…Сентябрит наволоком осень куда раньше, чем лесами. Сжелтели и начали сыпаться низом узкие таловые листики, орозовели черемуха и боярка, наспели кремовые кудри хмеля, и схожие с остуженной осенней зорькой запроглядывали кусты калины.
Взматерели и утята, «чертова дюжина» – называл в шутку выводок с родителями Шадрин, а в уме именовал его своим, шадринским.
Накануне открытия охоты Иван волновался сильнее, чем тогда, когда сам заранее заряжал патроны и доставал свою довоенного образца «тулку». Как там чернеть, как бы не подкрался кто-нибудь и не бабахнул дуплетом по его выводку? И лишь первые отдаленно-глухие выстрелы «подранили» закрасневший краешек неба на востоке, Шадрин нарочно с треском и шумом полез кустами к озерку.
– Кыш, кыш! – закричал и захлопал он в ладоши, и, сбивая воду упругими крыльями, стайка чернети поднялась на крыло. Окружнутся ли над Ситовным, родным гнездовьем? «Кэрр, кэрр!» – скомандовала утка, и вся семья кругами стала набирать высоту над озерком. В нем до дна высветлилась вода, забурел палками рогоз и запросвечивали тальники.
Ушел, скрылся из вида выводок Шадрина на юг, на большую воду озер. А как дальше? – весна напрок покажет. Должны вернуться на Ситовное чернети – нарядные, словно вороненые, белобокие селезни и скромные уточки с ними. И должен дожить-дождаться уток Иван, хотя сегодня его ломает всего, ноет багровая вмятина на бедре правой ноги, знобит «оживший» осколок под лопаткой…
О войне напомнили и школьники: пригласили бывшего сержанта запаса артиллериста Ивана Афанасьевича Шадрина на пионерский сбор. И жена, как только ребята убежали, достала из платяного шкафа темно-синий пиджак с орденами и медалями – почистить щеткой, хотя где ему и запылиться, не больно часто носится костюм – два-три раза в году. А и много ли их, годков, осталось в запасе у Шадрина? Днями вон проводили за город его тезку Ивана Петровича Бурдина. Скоропостижно скончался, в госпиталь на обследование поехал…
– Жив-живи, жив-живи! – очнулся Шадрин и сбоку – рукой дотянись – на него щурилась бойкая большая синица. Повертела белощекой головой и запорхала через Ситовное. «Ах ты, кроха! – усмехнулся Иван, и боль в теле с последней судорогой «ушла» в землю.
– Эко место… Доживем, с тобой вместе и перезимуем. Эко место!
Звериные грузди
Близь города в бору и березовом разнолесье не успели выбрать грузди-листопадники, как однажды в полночь пухло-густой снег укрыл и талую землю, и неслинявшие листья, и даже хромово-зеленые кустики брусничника. И хотя тепло держалось даже на полях, погода была «нерабочая» для старушки – гончей Лады. Пушистый снег забивал ее чутьистый нос, и зайцы почти не колобродили после утихшего на утреннике снегопада.
Пожалуй, одним козлам не касалась снежная заглубь! Они-то и избородили густяки-малинники да дикорослые травы на заброшенной кулиге-полоске. Им нечего и не от кого прятать: ни следы, ни самих себя.
Лада – не гонец «серой дичи», а все ж не удержалась и взяла след. Она без азарта вела нас по козлиным набродам, даже и не думала «отдать» голос. И вдруг у нас на виду гончая ахнула и крупно пошла из бора в тальниковое болотце. «Нервишки сдали, стареет», – усмехнулся приятель Дима, но к тройне толстых берез, откуда начался гон, мы все-таки подошли. Снег здесь был весь распушен и перемешан вместе с листьями и хвоей, а на открытом пятачке красовался здоровенный сухой груздь. Я и наклонился к нему, чтоб принести из зимнего леса не что-нибудь, а груздь-великан, одного достаточно на приличную груздянку.
– Не шевели! – крикнул приятель. – Ты что, не видишь, что груздь не наш, а звериный?
Неизвестно, кто первым учуял под снегом груздь, но что первым отведал-погрыз его заяц – не оставалось сомнения. Наверное, он бы и больше съел, да тут как тут табунок косуль. Зайке и находку жаль – больно вкусен и сладок груздь-крепыш, но вожак боднул рогами березу, и зайчишка заковылял в болото на тальниковую поросль.
Откудова ему знать, что лесное овечье стадо обзарится на открытый им груздь?
Козлы не только покусали готовый груздь: поковырялись копытами вокруг берез и навыворачивали груздей без малого на корзину. Велик соблазн – собрать их в рюкзак, а потом и слушать басовитый гон Лады. А она вон на второй круг взяла косого и ведь не куда-нибудь в кусты, сюда же и ведет ее беляк.
Мы затаились с Димой у берез и ждем – вот-вот покажется зайчишка! И он возник. А пока Лада распутывала «заячьи хитрости», косой поторчал пеньком у груздя, сунулся было раздвоенными губами к своей находке, но… Но тут гаркнула рассерженная Лада и косой унырнул в тальники.
Плохо грибничали мы летом с Димой: он болел, я рыбалкой увлекся. Вот бы в самый раз и принести домой свежих груздей, а не тех вон с веток-сушин на сосне, где грибник ли, а то и белка насадила для сушки.
– Нет, готовое совестно собирать, – решительно сказал Дима. – Зима обещается мягкой, земля талая, теплом дышит. Значит, грузди сохранятся, а если их позднее и подморозит, у козлов и зайцев зубы острые. Считай, что мы их угощаем, а? И никому не скажем, ладно?
Мне по душе пришлось Димино решение, и даже детский сговор на «тайну грибную» понравился. Ладно, пущай остаются зверью лесному аппетитно-хрустящие грузди – я все же откушал у корешка дольку. Прелесть!
С каким-то особенным настроением слушали мы голос Лады по зайцу-грибнику, и нет-нет да и возвращались к звериной столовой. Ну, мышки грызут обабки и белые грибы – дело привычное, лоси, говорят, мухоморами лечатся – ничего удивительного, их ныне и люди пустили на лекарство. Нередко, когда пас коров или овечек, видел, с какой жоркостью едят они грузди. Коровенки, те, как свиньи, даже роются в поисках груздей.
Наша поскотина у мамы на родине в Уксянке – вся в лесу на угоре. Иные уксянцы даже «вопрос поднимали» – перенести пастьбу скота в другое место, иначе без груздей люди останутся. Но странное дело: спор вроде и серьезен, а груздей-то не убывает, они на лесной поскотине ежегодно перерастают – не успевают уксянцы их таскать-перетаскать.
…Около новогодья, когда снег «нарос» до колен, мы ради интереса завернули на знакомое место. Торная козлиная тропа привела нас к березам-тройням, где было так чисто и плотно утоловано, будто бы с неба не свалилось ни одной снежинки. Того груздя поминай как звали! Но на снежной скатерти-самобранке не было недостатка в грибах. И кто тут только не побывал, кроме козлов и зайцев! Порхнул на осину большой пестрый дятел, крутилась недоуменно синичья стайка, проходила лиса и… не нашла же, псина, другого места – брызнула на белизну самобранки!
Дима срезал охотничьим ножом лисью метку и засыпал свежим снегом. И тут же из тальников запотрескивала сорока, а черный ворон ничего лучшего не придумал – гаркнул на весь бор:
– Укр-ра-ли, украли!
– По себе людей не судят, – резюмировал Дима.
Пока рассуждали о вороне, Лада уверенно подняла старожила-зайца и тот взял привычный круг: через борок к Смолокурке, оттуда густяком к своей столовой. Хотя сейчас и не было ему нужды проверять наличие груздей. Их вполне хватит до весны, а то и до свежего нароста. И пусть не каркает ворона, не возводит напраслину не только на нас, а и на птиц.
Эвон большая синица свесила черно-синюю головку с ветки и вторит гаичке:
– Мы – не ели, мы – не ели!
А и поклюют, то не убудет груздей. Лес уродил и зверей с птицами, и грибы-грузди. Кому же, как не ей, лесной живности, и столоваться у берез.
Матушка
Высквозил октябрь леса на увалах вдоль извилисто-светлой речки Боровлянки и одно удовольствие бродить по ним, издали высматривая густую чернь черемухи да ольхи, а среди изреженно-чистых березок и осинок, словно новогодний праздник, нет-нет да и выступают совсем еще молодые сосенки. Они и в зелени хвойной хороши, но осень украсила их, как могла: вон на верхней мутовке у одной рубиновой звездой горит-алеет крупный осиновый лист, а там на плечах солнечным жаром полыхают березовые и калиновые листья.
Самой ближней к лесной дорожке сосенке достался и того «вкуснее гостинец». Кто-то вез с елани от речки возок сена, задел о сучья сосенки и в благодарность оставил венок летнего разнотравья.
Что березы с осинами нароняли самые лучшие да яркие листья – не в диковинку. А чего возок подарил сосенке? Охота поглядеть. Это не обычный клок сена, а именно венок из душицы и зверобоя, буквицы и журавельника, колокольчиков и донника, даже клубничник с кисточкой посохше-спелых ягод, ромашки и кудри вязиля. А для полного ароматного букета пучок лабазника. Сено-то «петровского» укоса, самое ростовое и пахучее.
Постоял я возле сосенки, летом подышал и дальше пошел мимо частых берез и осинников. И тут за молодью листвянника у еланки уперся в матерую бородавчатую березу. Возле комля, будь у меня шесть рук, и то бы не смог я охватить ее. А вверх глянул – дух захватило и шапка сама по себе свалилась с головы. Ох и высока, высока! И хотя недальние сосны вековые переросла, а минуют ее громы-молнии. Эвон, какие корабельные сосны хрястнуло в грозу, с корнями выбросило из земли, а березу даже не обожгло.
Матушка она, мама наша! Коли мне на шестой десяток перевалило, то ей, поди, лет полтораста или двести. И сколько же и кого она повидала на своем веку?
Оглядел поляну вокруг – клубничник и земляничник ковром выткался, эвон чудом до винной гущины наспела клубничина. И не мой ли приятель Венушко азартно грибничал здесь нынешним летом?
Да, да, припоминаю, что называл он мне урожайное местечко на сухие грузди и белые грибы у самой дородной березы. А вдруг да и сейчас под мягкой периной листьев что-то сохранилось? Стал ощупывать – точно, молодые сухие груздки наросли, а в поздний ядреный белый гриб прямо головой уткнулся. Шляпа не уступит моей шапке, верно, не случайно припорошена листьями верховыми. И толстяк-то какой, а корень-то как скрипит под лезвием ножа, будто береста. Но ни одной червоточинки – здоров и чист телом, как сама матушка-береза.
Наворочал-нарезал я груздей целый ворошок – тогда о шапке вспомнил. Наклонился к ней, а она доверху полна листьями с березы. Остудой осеннего неба пахнут, и не все желтые, есть и сбелевшие, как бы седина с волос. Ветер не колыхнулся, не колыбнулась ни единая веточка, а вон сколько листьев, да не мимо, а мне в шапку нароняла береза. А может быть, глухарь сбил? Когда я на гриб любовался, с поречья из бора правил сюда богатырь боровлянского леса, и ради любопытства, что ли, слегка накренившись, «прозвенел» он тугими перьями огромных крыльев.
– Экая самолетина! – восхищенно проводил я глухаря на галечники по речке, где она на широком извороте-разливе нанесла по весне не только белый крупчатый песок, по всем признакам точь-в-точь золотоносный, а и «наотсевала» разноцветных галечек. Туда и опустился глухарь, небось, и золотник склюет, а? Сын вот у меня давно-давно собирается мыть здешний песок в надежде первым открыть Боровлянское золото.
– Вовка, Вовка! – смеюсь я всякий раз. – Да сама Боровлянка с лесами, живностью и грибами да ягодами дороже золота людям. А глухарю иль тетереву в зоб попадет – для здоровья птицы сгодится, а не для чьего-то обогащения. А наше золото…
Не успел я закончить мысленный диалог с сыном, как в «голову» березы уселась глухариха. Поохала она чисто по-женски, покрутила головой на боровлянское неоглядье и принялась за почки. Они для кур лесных слаще хвои, хотя то и другое – все им нужно.
Тихонько уклал я грузди и гриб в корзину, листья из шапки сверху ссыпал, в пояс поклонился березе и неслышно скатился в густяк березок – поди, уже правнучки они матушке, а вон те ниже к речке – внучки и даже дети. Разве бы зря ее берегли лесоводы, разве зря обихаживают ее синицы и поползни, а дятлы столько сил тратят на березу-семенницу. Заботятся, чтобы не заболела чем-то и не прервалась не только ее жизнь, а и жизнь леса.
Старое дерево в лесу, как старый человек среди нас, людей. От него и жизнь, и наука нам, молодым, и вера святая в вечность самой жизни и родной земли.
– До свидания, мама! – молвил я на прощание, словно побывал не у Боровлянки, а выгостился в деревне у старенькой родимой матушки.
Всем счастливо
Около полуночи доголубели ольховые головешки на костре, а когда отцвели я опушились сказочными одуванчиками угли, я не запомнил – сдолил меня уютно-покойный сон. Казалось, не мягкая трава и сухая земля, а домашняя постель согревала над обрывом речки Ольховочки. Не тревожили и не бодрили тяжелые поезда, что время от времени надвигались ураганным шумом и грохот осыпью обрушивался с железнодорожного моста в узкую речонку.
Нет, никогда не мешает мне близость железной дороги. Наоборот, здесь не чувствуется одиночество и нет ощущения потерянности среди ночного пространства. Рядом живет и работает круглосуточно вся страна от запада до востока, длинные составы уносят и грузы, и людей – богатство со всех уголков Отечества. Поэтому, засыпая у крохотной речки – ее и на местной карте не сыскать! – я всякий раз мысленно обнимаю родную землю и незнакомых, но дорогих людей. Радуюсь за тех, кто ведет электропоезда и видит ночные леса и поля, мою ничем не приметную Ольховочку, города и полустанки.
Не знаю, сколько бы я спал сухоросной июньской ночью, если б внезапно не схолодало и обвальный гром не встряхнул меня у затухшего огнища. Сперва почудилось, будто очередной состав свернул с полотна дороги и направился вдоль речки к моему ночлегу. Однако никакого поезда не было в помине: занижаясь к поречью, с северо-запада толкались и клубились черные, с белесым исподом тучи, а дальше у реки Исети коротко вспыхивала и взгремливала гроза. Листва на ольхах и черемухе жалобно трепыхалась, возникший ветер сердито, с надсадой тянул за собой ливневую стену.
Дождь накрыл куст черемухи и ослепил меня, точно я сидел вовсе не на суше, а с головой занырнул в круто кипевшую речку. Окатный ливень столь же быстро отшумел-удалился к большой реке, и небо свободно засинело умытым рассветом. И хотя крупные капли с деревьев еще булькали по-рыбьи в воду и было не по-летнему сыро-прохладно, по ивнякам звучно ожили соловьи.
– Повыть, повыть? – несмело, вполголоса, спросил один со стороны Прозорова озера.
– О ком, о чем? – недоуменно зашевелился второй в тальниках правобережья.
– Тьфу, тьфу! – рассердился мой сосед над самой головой и даже стряхнул капли за ворот моей рубашки. И тогда остальные соловьи заторопились высказать свое:
– Придем, придем, придем!
– По чо? По чо? По чо?
– Пришли, пришли, пришли!
– И чо? И чо?
– И чьи? И чьи?
– Свои, свои, свои! – обрадовался сосед, выпорхнул из сумеречной сырости куста на ветку ольхи перед моими глазами и в своем сереньком зобу завыдумывал песенные коленца:
– Своим, чур спою, спою! Лешего, лешего прогоню! Цыть, цыть, пррысь!
Совсем дальние и беззвучные молнии рождались и мгновенно гасли над увалами и лесами за Исетью, когда вызрело в небе солнце. И тогда с самой высокой и гладкой ольшины провозгласила серая славка:
– Жить счастливо, жить счастливо!
Наверное, именно ее утреннюю здравицу и поджидали птицы. В хвойно-березовом лесу за потной кулигой ласково разворчался голубь-вяхирь, выговаривая голубке на гнезде:
– А сама-то ты какова? А сама-то ты ка-ко-ва? Ты сама-то какова?
На тополиных посадках вдоль линии развязно, по-бабьи заухали и захохотали кукушки, а какая-то затявкала, ну точь-в-точь рыжая лиса! Вон втихомолку покрутилась на ветке красной смородины белая лазоревка с синевато-черной полоской у глаз, поголубела крылышками и хвостиком, поклевала что-то и шмыгнула в тальники, где расстрекотались речные сверчки. Откуда-то выкрался к речке ржаво-бурый болотный лунь, да его тут же и угнали прочь взбалмошные сороки. А как вернулись они обратно, еще долго заполошно верещали у своего гнезда в раскоряжистой черемшине. Но им в утешение или в похвалу опять очнулась серая славка:
– Жить счастливо, жить счастливо!
Птаха, конечно, не раз повторила задушевное пожелание добра и лада птичьему братству, однако ни я, ни птицы не расслышали: накатился-налетел состав, берега завздрагивали, и заколебалась вместе с ними и вода в речке. Рыба давным-давно привыкла и не пугалась, а пуще прежнего плескалась на круглом омуте Ольховочки. И все было точно так, как и двадцать лет назад, в мою первую ночевку на здешней речке. Как и тогда на прощание, уже вдогонку подтвердила та самая серая славка:
– Жить счастливо! Жить, жить счастливо!
А развесело-удалые чечевицы хором подсвистелись к ней:
– Всем счастливо! Всем счастливо!
Сбелевшее солнце выгрело жаворонков и перепелов, высадило черноголового чекана на кулиге покоса. И пока я разнимал травы и любовался на розовато-лиловые цветы ятрышников, чекан с прошлогодней метелки конского щавеля грустно жалобился:
– Вот сижу и пою. Все сижу и пою. Все один и один.
Можно бы и пожалеть черноголового, с ржаво-рыжей грудкой петушка-симпатягу, да последние «слова» отчеканивал-то он явно не без хитринки: уговаривал меня не тревожить на гнездышке его подружку.
Ах ты, горюн-петушок! Да не волнуйся ты понапрасну, никто в этакой травище не сыщет твое гнездышко, твой домок с чеканчиками! И сиди и пой себе на здоровье…
– Вот сижу и пою! – согласно откликнулся мне чекан, а с талового куста петушок чечевицы азартно добавил: «Всем, всем счастливо, жить счастливо!»
И разве можно было не верить в счастье и вечность родной земли, в бесконечность добра у речки и на кулиге, на лугах и увалах, в зелени вагонов поезда, эвон в том селе Нижний Яр, в моем городе и моем доме.