Текст книги "Столешница"
Автор книги: Василий Юровских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Постоялый двор
Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске суетливое «взвеселю», «взвеселю» дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на «полуслове» примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки – клев как обрезало.
– Тепло и тихо, а поплавки и не шевельнет никто, – нетерпеливо бормотал сын.
Он перебегал с места на место, продолжая верить в удачу. Стосковался парень по рыбалке за два года армейской службы в песках Узбекистана и ничего не замечал вокруг себя. А я сразу почуял неладное и оглянулся на запад. Там начинали вырастать бугристые тучи, на глазах набухали сизоватой чернотой и выпирали друг дружку все выше и выше в безмятежно-розовое небо. Вот они заслонили собой полукружье занизевшего солнца и остатки закатной красноты. Оттуда, издали, пока не тянуло угрюмым холодом. Однако раньше времени стемнело и в небе, и по-над землей.
– Айда в избушку! – позвал я сына, когда он опять возник над обрывом с трехколесным удилищем.
– Ага! – согласился приунывший Володька и стал быстро сматывать леску на мотовильца.
…Кто-то изрядно разорил нашу избушку, скрытую от проселка частым осинником и гущью боярки по опушке. Пришлось нам пустоту двух оконниц занавесить обрывками содранного с крыши толя, а утащенную чугунную плиту заменить листом ржавого железа. Истопленные непрошеными «гостями» нары-лежанки восполнили вывороченными кем-то половицами. Сушняк знойно полыхал в нутре подтопка, но дым не столько шел в дымоход, сколько валил в избушку. Видно, в трубе образовалась воздушная пробка, и сидели мы с сыном как бы в бане по-черному.
Под пологом едучего дыма при моргливой свечке и отужинали мы, и примостившись напротив зева подтопка, враз и уснули, чего не бывало со мной в прежние годы. Раньше я подолгу сиживал и копил тепло в избушке, чтоб после полуночи его хватило на самый сладкий дорассветный сон. А тут как легли, так и не поворочались даже на неудобно-неровных тесинах.
Когда без маеты засыпаешь, то свежо и легко пробуждаешься. И вовсе не от того, что выстыла избушка и задремали угли в подтопке. Просто нам хватило времени на отдых, и бодрость духа подмывала на действия. Но настораживала необычная тишина за стенами: не верещали по осиннику дрозды-рябинники, не набивалась в кумовство охмелевшая от весны сова и не вопили бесшабашно кулики. Да и свет из дырок толя проглядывал слишком белый и ровный.
После смородинового чая и печеной картошки мы понежились возле огня, подобрали мусор за собой и распахнули дверь. Глаза больно сузил пухло навалившийся снег, хоть он не зальдел в притворе и не выблескивал по-зимнему на солнце.
Первая мысль – захлопнуть дверь и остаться в тепле, покуда не обогреет. С еды смаривало на сон, да и о какой рыбалке помышлять после такого снеговала. Сыну, небось, с южной «закалкой» и подавно неохота топтаться в резиновых сапогах. Я аж зубами скрипнул на самого себя: именно с подобных уверток и начинается в человеке червоточина лени. Однажды поддайся, а там уж за порог не перешагнуть, там уж воображение нагромоздит прочие неудобства выезда на рыбалку или в лес, и до теоретика-домоседа совсем недалеко…
– Пошли тропить! – бросил я сыну и утопил сапоги в снег выше щиколоток.
Без восторга, молчком, потопал и он за мной.
Майское разновеселье птиц и теплынь, само собой, приятнее, чем нежданно-негаданный снегопад. Однако жалел я, что продрых ночную непогоду. С детства любы мне буранно-вьюжные ночи, а в войну каждая зима не обходилась без кромешных буранов и холодов-лютовеев. По полу избы волков морозь, зато на печи, как «у Христа за пазухой» – радовалась мама. Собьемся мы вчетвером под одной окуткой и только слышим, как ревет-надрывается ветрище в трубе, шумит-кряхтит и скребет корявыми сучьями крышу старый тополь. Да тьма-тьмущая снегу наваливается на избенку, словно кто-то наказал бурану раскатать ее по звенышку-бревнышку.
Заставали бураны и вьюги нас и в поле, когда возили на корове Маньке осоку с болота Мохового. Своенравная Манька смирела тогда, животным чутьем угадывала потерявшуюся под снегом дорогу и забывала о привычке неожиданно ринуться с возом в свой облюбованный куст боярки, где столько было развалено возков сена и осоки. Нас в пути за возом согревали думы о доме, о заветной печке и о маме, что ждала и тревожилась у ворот ограды. Сон на ходу укарауливал и одолевала зевота, но лишь разинешь рот – мигом и взбодришься. Не воздух, а снежную кашу заглотнешь до самого нутра…
Не спать бы мне, а послушать, как куролесила непогодь, и не в мыслях, а как бы снова наяву обратиться в того парнишку с прозвищем «Вася Маленький». С чего и расти-то нам было… И тем, кто смолил табак-самосад лет с шести, как соседский Ванька Парасковьин, и тем, кто если нюхал-глотал табачный дым, то лишь поневоле в бригадных конюховках.
На ходу разогрелись и незаметно заглубились лесом, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. Счирикала спичка – и вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!
– Нодью, нодью сообразим! – вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.
Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.
Ясно и не таежнику – какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, лодка-долбленка легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, но уж нодья осиновая… Это если охота одежду испрожечь – пожалуйста!
Останавливать сына я не стал, пущай разомнется парень, силу свою испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?
Звон дрожью прянул осиной с комля до вершины, и ожидая, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым «чо, чо, за чо, за чо?!»
Ну, воробышки – не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь – тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и… даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, не очухаются после нутряного трезвона по осине. А вон, с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с «третьего этажа»; самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же обратно усунулся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее вон сколько!..
Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались к друг другу.
Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне дивоваться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах.
Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостики и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.
– Вот тебе и нодья! – растерялся сын. – Вот и обогрелись… Не осина, а настоящее общежитие.
– Постоялый двор, – вспомнил я редко употребляемое ныне слово. – Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила – не раз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу – и охотники, и рыбаки, и цыгане, сдруживаются все – и люди и птицы…
Впол своего роста сын гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: «Постоялый двор». Отступил назад, полюбовался и добавил – «Птичий».
Родня
Ранняя потайка на глазах, за два-три дня, «прижала» к земле убродные снега по лесам; водянисто осели в кустах по ложку-низине суметы-надувы; и незаметно, тайно, взбодрила ключи – неустойчиво-живые даже в стужу. И сперва смирно, как дитятко от матери, завыструивался ручей из болотца в Поклеевском лесу; а дальше, ближе к реке Исети, широко расплылся весенней улыбкой; взыграл-взбурлил посередке ложбины.
Берегами ложка слева выжелтился жнивьем широкогрудый увал, а справа мягко задышала чернь пахоты, по березнякам и осинникам объявились полянки и еланки. И враз по-девичьи зарозовели вольно-ветвистые макушки берез, матово и тепло зазеленели корой осинники, а тальники, умытые по колено течением ручья, закрасовались шмелями-вербочками. Вот и пришла она, радость всей лесной родне по ложку и ближним лесам, принесла родительские хлопоты и зайцам, и сорокам, и воронам, и синицам.
Зайчишки успели отгулять свои «свадьбы» еще по февралю-студеню, по сугробам и наторенным тропам в тальниках и колках; и хотя «вылил» ручей всех беляков из укромных лежек по трущобам, они не в обиде на водополицу. На сухом пятачке, где космы прошлогодних трав обогрело-обсушило солнце, полеживает врастяжку довольный всем на свете матерый белячина. В изголовье густо завишневели от пенька юные березки – заветерье на случай непогоды, а там со всех сторон теснятся талины. Они не скрадывают, но и солнце не заслоняют. День-деньской нежись на здоровье и слушай ручьиные «разговоры». Родня не выдаст, родня убережет.
Когда еще робко и как бы спросонок залепетал ручей, кустами и по лесистому побережью ложка неутомимо сновали вон те две пары сорок, и вот та пара серых ворон. Сороки, не одному зайцу в диковину, стали завивать домики-гнезда почти рядышком на высоких талинах, а вороны из соседнего леса, где березы и осины вперемежку, перебрались в колок через дорожку. Облюбовали березу с вершиной погуще и выклали аккуратную круглую «шапку». Все им сгодилось на гнезда – сухие ветки и старая трава, листья и заячий пух – пролазил как-то сквозь шиповник и клочьями усадил куст своей зимней шерстью. Наскусывал веточек с березовой поросли – и они пошли в дело соседям.
Казалось, шибко были заняты своей работой сороки и вороны, однако стерегли и зайца. Вороны выкружнули над ложком – сороки затарахтели-затрещали резко и беспокойно. Вороны тоже заметили черных сородичей, бросили сушинки из клювов и храбро заподнимались в небо. Но поняли: не тронут зайца, и тогда вороны присели на гирлянду изоляторов высоковольтной электролинии и оповестили:
– Зря, зря не орать!
И опять работа у птиц, а ручей, набирая силу, ребячливо дурачится и выбалтывает: «Откуль? Оттуля, оттуля!» Вроде бы, струйка струйку пытает. А если единый «голос» ручья слушать – он убаюкивает зайца: «Уберегу, уберегу, уберегу…»
На самом деле, попробуй неслышно подобраться к зайцу? Лиса, например. Вода выдаст «охотницу», ручей донесет мигом чье-то шлепанье по разливу.
А уж до чего ласковы синицы! Черноголовые крохи-гаички припорхнули на березки и ну выпевать беляку:
– Заинька, заинька, заинька!
Косит на них темно-карий глаз заяц и раздвоенная губа – нет, синичкам не кажется! – расплывается в улыбке. Солнышко солнышком, ручей ручьем, сторожа сторожами – впрочем, зимой-то гаички своим писком тоже остерегали его от беды, но когда тебя не пугают и не дразнят (это вороны иной раз усядутся на проводе и хором затянут: «Косошарый, косошарый, косошарый!»), а ласкают, то совсем-совсем другое дело. И на больших синиц какая обида? Дерзкие они, конечно: могут и шерсть щипнуть, и не поют, а коротко выкрикивают: «Зайка, зайка, вставай-ко!» Как бы командуют, но шутливо, а случись поблизости чужак – звонче разнесут весть по лесам и тальникам.
…Любая ранняя весна – не весна без отзимок. Вот и на воскресенье со второй половины ночи не какой-то снегопад, а падера раздурелась. Понесло, подуло, повалило и к утру запуржило все выталинки земли. В истоке ручей снова, как зимой, в пятнышки ключей превратился. Да обманчив пухляк-отзимок, легко ускочить-изгадать на глубь и намочить облитые резиной валенки. И мы с сыном не лихачим, а привычно, по-лесному выбираем путнику.
Пусть не лес-сплошняк, а все-таки перелески и кустарники, однако откуда-то задувает ветер, и мы долго идем до желанного привала с костром. И уголков гостеприимно-приветливых не мало по скромному ложку попадалось, да все те же задувы ветра не давали остановиться. Попутно я решил заглянуть в свежее сорочье гнездо, и сын, как в детстве, попросил:
– Не зори, папа!
– Да что ты, Вова! Я с войны птиц не разаривал. Так, полюбопытствовать охота.
Из опушенного снежинами большущего гнезда на талине скользнула в кусты сорока. Стерегла, как оказалось, она пару невзрачно-рябеньких яичек. Ничего, не застудятся из-за меня.
Наконец, выбираемся на поляну и разлив ручья. Все тут скромное, нашенское и ничем не завораживает с первого взгляда. Но нет ветра, а полуденное солнце, и удалецки бурлящее течение, и золотящийся по белому жнивьем увал сманивают на привал. Возле гнезд на талинах «закашляли» от волнения четыре сороки, невесть откуда над лесом закружилась ворона и засновали синицы. И тут же, из раскустившихся березок, нехотя поднялся заяц. Ах ты, мать честная, чего мы завосклицали так громко! Жаль стало потревоженного белячину, и ему жаль было укромной лежки. Он и ковылял как-то раздосадованно и не раз останавливался: надеялся на наш уход.
– Как-то враз тут столько живности! – щурясь на жаром полыхнувший костер, подивился сын.
– Им же не тесно, Вова, хотя впервые я встречаю бок о бок пару сорочьих гнезд. Родня они здесь все, родня! И сороки, и вороны, и заяц, и синицы. И ручей впридачу, – ответил я, пристраивая в угли крупные картошины.
– Конечно, веселее им вместе жить, – согласился он.
– И легче друг друга выручать, – добавил я.
День распогодился, костер играл пламенем и накалял докрасна сухие пни, пахло печеной картошкой и всегда приятной сладостью березовых дров. Сын занялся этюдом, а я тихонько бродил вблизи нашего привала. «Родня» успокоилась, ворона-хозяйка даже и гнезда не оставила – хвост темнел по-за гнездом. Хорошо, славно и… грустно на душе было от воспоминаний о своей родне.
Родня, родственники… Поредела она, что вон та просека через лес, где вознеслись бетонные опоры высоковольтной линии. И первой на своем веку проводили мы на Юровское кладбище бабушку Лукию Григорьевну, чьи слова памятны с ребячьих лет:
– Пошто у нас на всю Юровку четыре фамилии? Так все мы туто-ка родня, близкая или дальная, а родня.
– Неужто все мы в Юровке родня?! – поразился и даже усомнился в бабушкиных словах.
– Родня! – твердо повторила Лукия Григорьевна. – Все люди родня. И ты, Васько, не забывай о родне, дорожи ею, храни ее.
И вдруг улыбнулась:
– Васько, а ну-ко, кто дал нам семенной картошки без отдачи нонешней весной?
– Поспелова Мария Терентьевна, они с Иваном Семеновичем сами дали, мы и не просили.
– То-то же, внучек! И разве одну картошку можно вспомнить. Тут жизни не хватит считать добро людское, родственное.
Конечно, в родне всякое бывает, но я как думаю, Васько, пока есть родня – до тех пор и люди живы.
Бабушке я верил во всем, верил тогда и верю сейчас. Ну как, как бы я жил без людей-родни? И кем же бы был без этой вот родни – лесов и лесной живности.
Бобриные кормушки
Пасмурно-теплым осенним днем плавал я на резиновой лодке по глухому рукаву Долгой старицы, шарил в задевах – посохших затопленных таловых кустах затаившихся окуней. Вода посвежела, как «ушла» на дно бледно-зеленая ряска и отрозовели детские ладошки водокраса: лишь затемневшие лопухи кувшинок да кубышек топорщились на ветру, издали напоминая утиные табунки. Приближение стужи и неминуемого ледостава первыми почуяли плотва, ельцы и подъязки: они покинули стоячую воду и скатились на проточную Старицу, поближе к зимовальной яме – мельничному омуту. Одни окуни и держали «матросскую» вахту, караулили добычу по корягам и под кустами вдоль берегов.
Рыбалка по этой поре самая спокойная, усидчивая: не надо гоняться с поплавочной удочкой за стайками чебаков, по-поросячьи чакающих среди изреженно-кочующей ряски. Да и разве можно равнодушно слушать, когда руно плотвы и подъязков дружно взыграет, и не круги, а волны широко взбудоражат задумчивое плесо? И тут уж не только рыбацкая душа, а и соседи-птахи вздрогнут. Как-то надумала чечевица низко над рекой перелетать с берега на берег, и на середке выкупал ее рыбий всплеск.
Опустела Старица… Где они, бесконечные рати мальков, беспечно и доверчиво снующих подле лодки и весел; иные стальными иголками «прошивали» насквозь садок, другие теребили тонкую леску и тыкались в поплавок-гусиное перо. Незаметно подросла мелочь, и так же незаметно ушла вслед за крупной рыбой, «утянула» за собой поплавком лето красное…
Отнял глаза от мелко-дрожливого кивка-сторожка из резинового ниппеля и заметил у борта лодки какие-то бело-желтые щепочки. Запустил пальцы в воду и изумился: в руке свеженькие красноталовые и осиновые стружки. Ну кто бы мог, не замеченный мною, сидеть на берегу и сорить-строгать их? Без всякого увеличительного стекла видна работа резцов-зубов. А что если?.. И отчалил, погреб я вверх Старицы навстречу плывущим стружкам.
Неожиданно на крутобережье слева зашаталась осина и – ветра нет в помине! – а она грохнулась, подминая собой ивняки, шиповник и молодой гнучий куст черемухи. Захлюпал я веслами, и когда выбрался к осине, в доброе бревно толщиной, возле нее не оказалось таинственного лесоруба. Не спилена и не срублена, а под конус подгрызена крепкозубым зверьком. Чего же и гадать – бобры, самые настоящие бобры старались сронить осину! С волнением и крестьянским уважением поглядел я на редкостное трудолюбие новоселов нашей Старицы. Однако откуда, откуда взялись у нас бобры? Ондатру еще задолго до войны расселили и теперь редко где ее нет, даже на малых речонках живет в береговых норах. А бобров никто по здешним краям не разводил, да и негде и незачем строить им плотины на речках, с октября-ноября до мая наглухо запечатанных толстым льдом. Однако не померещилось мне, и лесина, которую и бензопилой нескоро свалишь, лежит поверженная у моих ног.
Откуда? Ах, да ведь рассказывал кто-то, как завезли бобров в заповедник около Свердловска, плотин-запруд для них понаделали. Но с дождей вспучило речку, и смела она на своем пути к реке Исети все искусственные плотины, а по большой воде устремились искать надежное жительство и бобры. За многие сотни километров от заповедника сыскалась для них Старица – старое и давнее русло Исети.
Бобер – вот кто однажды нырнул с берега в воду, и мой приятель Дмитрий, ветеран-железнодорожник, профессионально подивился:
– Как есть кто рельсу базгнул в реку! Ясно, не щука же ударила, а кто?
А вот он и ответ на наши догадки: стружки-щепки, сваленная осина, и не одна – эвон штук пять вдоль и поперек протоки «спилено», а дальше красноталины – древесина неподатливая даже острому топору, но доступная, вполне по зубам трудягам-бобрам. Только куда же им такая прорва осин и талин? Все равно зима вот-вот объявится, подернет ледком забереги, а потом и «замостит»-заледенит от берега до берега, оборет и быстрины-стрежи на реке Исети. И тогда бобры на всю долгую зиму схоронятся в норах побережья, поведут поневоле скрытную жизнь. Ну и пропадут-посохнут осины и талины, сгодятся после лишь на рыбацкий или пастуший костер. Впрочем, сушняка и без того хоть отбавляй, жечь не пережечь его по наволоку. Жадность, азарт или еще что-то толкает зверей на лесовал?
…По третьему снежку-лежку приехал я не рыбачить, а брать шиповник на острове возле Старицы. Не нужно было мне ни лодки, ни болотных сапог-«вездебродов». Ледком с наращёнными наплывами желто-зеленой наледи пересек я протоку и свернул к поваленным вершинами на запад осинам. А что если бобры нагуливают жир у осинового «грызовала»? Увы! Ни единого бобриного следышка, зато весь снег вокруг осин – от комлей до вершинок – истолочен беляками. Даже козлы не поморговали и оставили «залысины» на гладкой зелени ствола.
А зайцы… С каким-то ли завидным аппетитом огладывали сочную осиновую кору – аж мне захотелось поневоле тут же, не отходя от бобриных кормушек, сесть и перекусить. Ай да молодцы! И себе запасли сучьев с осин и талин, и столько еды на всю зимушку оставили сухопутам-зайцам! Длинноухие и сами отменные грызуны, да не под силу им деревца в толщину большого пальца у моей руки, лишь веточки и скусывают да кольцуют тонкие осинки. Всю ночь потратит белячок на еду «с корня», напетляет многие километры своих жировок, однако какой уж тут «жир»! Здесь же раздолье: выбрался из трущобной непролази к осине и грызи на здоровье до ломоты в зубах и челюстях. И разве сравнить тонкую, почти «бумажную» корочку осинового мелкача или верхушек тальничка с толстой и сочной корой лесины? А опрятных, чуть сплющенных посередке шариков горстями прямо-таки навыкатывали зайчишки вокруг осин-кормилиц!
Припомнилось, как мой тятя на охоте, когда лыжня заводила нас в осинники, всегда доставал из заплечного мешка походный топорик и на ходу ловко осекал осинки. «Тятя, на что? Из них же лесины вырастут!» – пожалел я однажды деревца.
– Как на что?! – приостановился отец. – Осинник все одно густ, в тесноте больше трети посохнет. Лесники вон сосновые посадки еле-еле успевают прореживать, где им до дикоросника добраться. А энти для зайцев, кормушки заячьи зимой будут. Да и весной по затайке не лишка у беляков еды-то.
А когда через неделю мы с отцом катили по старой лыжне, он с радостью кивал по сторонам:
– Видишь, нашли-таки наши осинки косошарые! Весь снег истоловали. И до чего чисто лысят-грызут! Раньше мужики нарочно под зиму деловую осину оставляли в лесу. Смотришь, к весне почти наголо обделают беляки бревнышко. И мужику подмога, и зайчишки сыты. А то охотников до заячьего мяса полно – и люди, и лесное зверье, и совы да филины норовят добыть его, чуток оплошай зайка – и готово! Вот и кому же, как не нам позаботиться о них. Понял?
Отец разговаривал со мной, как с ровней, ну и спрашивал с меня не по летам строго. И маме, когда она пыталась напомнить тяте о моем возрасте, он коротко возражал:
– Какой он малец? Да я таким-то и боронил, и пахал плугом, и сено вовсю косил, и охотничал один. Если б не спал я ночами один себе в лесу, то и на фронте много тяжельше досталось бы мне, а то и вовсе не уцелел, когда в разведку к немцам в тыл неделями ходили. Одни болота ленинградские чего стоили…
Нет, не баловал меня отец, и поэтому дружили мы с ним, и его наставления-советы слушал после войны ничуть не меньше, чем учителей в школе, пусть отец и не знал ни единой буквы. И до самого последнего дня его жизни мы при встрече с отцом говорили обо всем на свете. И первую правду о войне узнал я тоже из отцовских уст. И немцев он не костерил всех без разбора, а с укором, удивлением и крестьянской русской жалостью дивился: «Ну как, как можно было дать одурачить себя Гитлеру до звериной ненависти к людям?» А ведь отец имел огромное право на ненависть к фашистам за гибель фронтовых друзей, земляков и однополчан, за опустошение сел и городов, за нашу тыловую нужду, голод, за свою пожизненную инвалидность…
Да нет же, после фронта мой тятя стал еще добрее и заботливее. А к семидесяти годам не мог удержать слез, когда по телевизору шли передачи о войне. С виноватым видом вытирал глаза и оправдывался:
– Мокрыми они стали у меня, слезы близко, што ли, подошли…
И пусть давно не охотничал, еле-еле топтался по дому, но по снегу «обманывал» маму, с утра до темна уползал на лыжах в ближние осинники – запасал еду зайцам на зиму. Мама места себе не находит, переживает-тревожится за отца пуще того, когда он воевал, и корит-бранит позаочь. Но лишь загремит он во дворе лыжами и заобметает голиком пимы, мама мигом включает лампочку в ограде, кипит уже электрический чайник и с полки снимается железный лист с шаньгами и пирогами. Ну а уж в печи у загнетки чугунок с супом давно подогрет, только наливай в тарелку, да ставь на стол.
– Опять зайцев угощал? – встречает отца мама, и он, надсадно кашляя, кивает мокрой плешиной, а мне по-ребячьи улыбается и шепчет:
– Здорово, Вася! Чо поздно? Вместе-то мы бы сколь осинника проредили, а?
После ужина мы лезем на каленину печных кирпичей, отец, словно по секрету, сообщает: «Ить совсем, совсем они осмелели, зайцы-то! Вечерось еще срубаю осинки, а утрешние-то прискакал зайчина свежевать. Один шар на меня косит, а сам хрум да хрум, грызь да грызь. Вот шельма, а?»
– Ну вот, батя, и заменили тебя бобры. Видишь, какие кормушки они зайцам изладили… – выдохнул я и поднялся с поваленной осины. За рекой сотнями снегириных грудок морозно румянели ягоды шиповника. Любил отец заваривать лесной чай на шиповнике, и я всегда зимой набирал ему ягод – уже на домашний чай.
Не знаю почему, но пока пересекал я релку, жизнь моя вдруг показалась невыносимо долгой.