Текст книги "Столешница"
Автор книги: Василий Юровских
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Снегирь
Ума не приложу, как облетели стороной жоркие стаи хохлушек-свиристелей кустистую макушку сибирской яблоньки, сплошь ягодную, в бледно-кирпичного цвета яблочках, величиной с лесную вишню? И досталась «городская столовая» одному снегирю, и он степенно, спокойно и хозяйственно клюет мякоть фруктовую, жует-шевелит толстым клювом. При этом сосредоточенно думает о чем-то, словно отдыхает после нелегкой работы.
Снегирь, по всему видать, старый и не полыхает его грудка отсветом печного зева, а как бы припорошен кирпичной пыльцой, и черно-блестящая когда-то шапчонка на голове выцвела. И чем дольше смотрю на него, тем больше напоминает он мне нашего юровского печника Федора Тимофеевича, и я невольно вслух приветствую снегиря, как живого человека-земляка.
– Здорово, Федор Тимофеевич! Как живешь-поживаешь?
На мой вопрос снегирь слегка поворачивает сивую голову и роняет на снег недожеванное яблочко. И чудеса да и только: чего-то бормочет-похрипывает, дескать, скриплю потихонечку, вишь фрукты кушаю…
– Кушай, кушай на здоровье! Да и семечками не брезгуй, опосля по лесам яблоньки зарастут, и всегда урожайные – глядишь, накормят твоих внучат!
…Федор Тимофеевич… Дожил-таки он до пенсии, когда колхоз юровский «влили» во вновь образованный огромнейший совхоз, у которого всего-то и прекрасное было лишь название – «Ясная Поляна». Ныне из него надробили пять совхозов. И фрукты приятель моего отца тоже кушает. Яблоки давным-давно не в диковину, пусть сгинул-одичал колхозный сад, заложенный накануне войны на новине у лога Шумиха. В новеньком продуктовом магазине на месте бывшей пожарной каланчи с осени держится стойкий запах яблок, а не селедки.
Печником заделался Федор Тимофеевич вовсе не по прихоти, а война же и виновата. Прибрала она всех умельцев, кроме старика Егора, Олененка по прозвищу, а он хворый, разве мог один управиться на три деревни? И когда у бабушки осыпался свод и провалился печной под, она пошла на поклон к Федору Тимофеевичу. Дед же Егор, получив похоронку на старшего сына, надолго слег и не слазил с печки.
– Выручай, Федор, какой я жилец без печи-то! – пожалобилась Лукия Григорьевна.
– Дак я-то какой печник! – удивился Федор Тимофеевич. – Токо и клал когда-то с отцом, покойником, саманные кладовухи. Егора Ивановича зови.
– Какое там Егора! – горестно вздохнула бабушка. – Свалила его похоронка на старшего, и от младшего Егорки ни вести, ни повести! Хоть бы к зиме-то он оправился, оклемался.
Федор Тимофеевич знал любую крестьянскую работу, слыл умелым рыбаком, мастерил терки сочить картошку, напоминавшие нынешние мясорубки, и табакорубки ладил на всю округу. Сколько было его, табачку, измельчено на махорку для фронта не топорами, а «механизацией» дяди Федора!.. А вот печи не клал ни разу в жизни.
Долгонько отнекивался-отказывался он, но пришлось согласиться: его сын дружил с младшим бабушкиным сыном – дядей Ваней, моим крестным, вместе их на фронт провожали. Ну и с моим тятей Федор Тимофеевич в приятелях ходили, рыбачили дружно, отец научил его ловко плести из ивовых лозин морды и манишки.
– Ладно, Лукия Григорьевна, приду. Токо не обессудь, ежли не ладом я излажу печь. Штука она с виду простая, а не каждый сложит печку-то, – сдался Федор Тимофеевич. – Разбирайте с Василком старье!
Все пожитки и посуду, горшки и кадки со цветами мы быстро убрали в амбар и в теплые сени, а потом и добрались до печи. Не на один ряд отвозились в саже, чихали пылью и золой, пока от старой печи не осталось и следа. Потом на тележке из Шумихи натаскали глины с песком, приготовили два корыта месить глину. А как отмылись в бане у соседки Антониды Микулаюшкиной, бабушка снова пошла к Федору Тимофеевичу.
Где-то через неделю появился он в бабушкиной ограде, медленно оглядел все наши приготовления, потыкал указательным пальцем кучи глины и песка, вприщур глянул на кирпичи и молча закурил на крылечке.
– Ну как, Тюньша? – заволновалась бабушка.
– Чо как? – закашлял, захрипел Федор Тимофеевич. – Глина и песок годятся, а кирпича мало. Разбирайте самануху.
– На что? – опешила Лукия Григорьевна. – Она ить добрая ишшо, кладовка что надо!
– На печь! – отрезал Федор Тимофеевич и подслеповатыми серыми глазами повел в избу через выставленные рамы, туда, где стояла когда-то печь. Сильно она дюжила, если бабушка вышла замуж за моего деда Василия Алексеевича пятнадцати лет от роду, родила пятнадцать детей и пятерых вырастила, всех кормила и обогревала печь. Состарилась бабушка, давно помер дедушко, и вот, развалилась печь…
– Разломаете самануху, скажешь мне-ка, тогда и зачну робить, – молвил на прощание печник-спаситель.
Где топором, где ломиком – аккуратно разобрали мы с бабушкой саманную кладовую. Саманные кирпичи оказались и большими, и тяжелыми. С ними досыта накожилились и мои дружки: Осяга, Ванька Фып, детдомовцы Гера Абрамов и Володя Блюденов.
– Богатыри у вас были раньше! – то и дело вытирая пот твердили детдомовцы. – И надо из глины-белик с мякиной такую тяжесть состряпать!
– Ох, богатыри! – смеялась бабушка, угощая нас свежей картошкой и холодной, из погреба, простоквашей. – Вон отец у Васька, Ванька мой и роста среднего, а пять пудов поднимал. В работе с восьми лет росли. Все парни у нас свое переделают, в срок нанимались к тем мужикам, у которых одне девки.
– Какой срок? – неудомевали детдомовцы. – Батрачили что ли?
– Да нет, детки, не батрачили! Робили, чтоб не болтаться без дела, чтоб на худое не манило, на покасть всякую.
– А кулачье, кулачье-то за чей счет жирело-богатело? – пытали бабушку ребята, родиной из далеких городов, где шла война и немцы истребляли подряд все живое и каменное.
– Я, робятки, и дня в школе не училась, слыхала о богатых в Долматово и Шадринске. Так то купцы или лиходеи с разбоя богатели, как Боголюбовы в Долматово. У нас все своим горбом наживали добро. Жили и у нас справнее, дома вон у Селиных на фунтаменте, крестовые. Дак оне же сами изробились, семье житья не давали. Старый-то Селин всю жисть в изгребных домотканых штанах проходил, с весны до слякиши босиком. А робятам чужим хорошо платил и кормил вдоволь. В срок не кажного брали.
– Как не каждого?
– А так. Придут робята наниматься, их сперва за стол. Еды наставят – столешница ломится! Сам хозяин в сторонке на лавке сидит и ласково поглядывает. Кто быстро наестся – того берут, кто жует подолгу и ложкой еле-еле шевелит, тому – «Иди-ко, дитятко, с богом домой! Как ешь, така и работа!»
– Бабушка! А в книжке по истории не так пишется, – не сдавались детдомовцы.
– Так ето не о нашей местности, у нас народ вольный, земли хватало всем – рыть не ленись! Но в неурожаи-то, конечно, тяжко бывало. Мерли с голода, и деток помирало много. Некому лечить-то было, и неучеными жили. Разве сравнишь то жилье с колхозным? Эвон как зажили, да германец, будь он проклят, помешал! Хлеба вдоволь, обнову любую бери! А веселья-то! Парней-то, девок-то! И клуб какой построили, для вас детдомовцев и сгодился. И школа-семилетка, и сельмаг, и трактора, и комбайны, и лобогрейки-жатки, и жатки-самосброски, и молотилки, и скота на фермах полно. А лошадей-то сколько! На каждую бригаду культурный стан…
За разговорами, под спокойную бабушкину речь мы и управились с саманухой. Все сготовили, только печник приходи и клади печь!
И однажды явился долгожданный Федор Тимофеевич – с инструментом, в фартуке, почему-то с карандашом за правым ухом, будто он собирался плотничать, а не печь класть. Перво-наперво бабушка его накормила селянкой-яичницей с запеченной сырой картошкой на вольном жару у нас в печи, варенцом и шаньгами из кобыляка. Тесто зеленое, травяное, зато наливка – распаренная клубника. Еду умела бабушка готовить «из ничего», как нередко хвалили ее соседки.
После неторопливого перекура Федор Тимофеевич принялся за печь, медленно приказывая нам – поднесите то-то, подайте это…
В то лето нам с бабушкой было не до ягод и груздей. Чуть не два месяца потели в помощниках у Федора Тимофеевича, ровно столько его и кормила бабушка, отрывая от себя все лучшее съестное. Две курицы ушло на суп, молока по налогу меньше сдавала. И печь оказалась тоже «прожорливой»: весь красный кирпич и все саманники прибрал печник. Еле-еле дождались, когда он, даже не умыв руки, завернул толстую самокрутку из бабушкиного табака и сел на табуретку возле чела. Закурил, пустил тучу дыма в дымоход и крякнул:
– Есть, Лукия, тяга. Любое сырье и мозглятина сполыхает в печи!
Бабушка прослезилась, достала из подпола ведро с золой и завязала в фартук накопленные яички, чуть не мешок табаку насыпала за печь, за добро и золотые руки Тюньши.
– Экая агромадина! – ахала бабушка, когда печник важно вышел за ограду и повернул из нашего заулка на свою улицу. А я на нижний голбец поставил сперва скамейку, потом табуретку и только с нее взобрался на широкую лежанку из саманных кирпичей. Хоть весь детдом зови греться – раздолье!
Печь топилась исправно, но… первые же холода затревожили бабушку: в избе не пахло живым, печь не нагревалась, сколько ее ни топи сухим квартирником. Бабушка переселилась к нам, а сперва «пала в ноги» Егору Ивановичу. Тот все-таки оклемался, а бабушку пожалел за похоронку на дядю Андрея:
– Одно у нас горе с тобой, Лукия… Приду, токо глину с песком запаси и битого стекла. И уродину разберите, ладно?
Морозец по голу жжет пуще, чем по снегу, и еще одно зло помогало нам с дружками ломать «агромадину». Дед Егор наведался и коротко бросил:
– Саман весь прочь отселева!
Кажется, моргнуть мы не успели, как выросла в избе не печь, а картинка, да еще и с подтопком. А битое стекло с песком Егор Иванович разровнял перед тем, как выкладывать печной под. Не цигаркой, а берестинкой испробовал тягу, в дымоходе кто-то ожил, весело загудел и пустил тепло по выстывшей избе. А когда бабушка осмелилась истопить да закрыла вьюшку, лежанка скоро так нагрелась, – без подстилахи изжариться можно. Выбеленная белой глиной, печка, по словам бабушки, ну как невеста!
С радости Лукия Григорьевна повалилась в ноги Егору Ивановичу, но он опередил ее, обнял за дрожащие плечи и с белой бороды упали на чистый вымытый пол светлые капельки.
– Полно, полно, Лукия, себя не хвали и меня тоже… Грейся на здоровье, а нашим-то… – Егор Иванович провел ладонью по глазам и не договорил…
Зима лютая выдалась тогда: замерзали на лету не только воробышки, а и сорок окаменевших мы находили на суметах. А у бабушки было теплее, чем у нас в избе, и в каникулы мы с дружками вечеровали и спали у нее. И стекла не куржавели, не затягивало их мучнистым льдом.
Однажды сидели мы с ней за столом, ели печенки-картошку, как вдруг услыхали какие-то жалобно-медленные скрипы. Выглянули за окно, а на березе в тынке сидит птаха-диво: красногрудая, толстоклювая, с черной шапочкой на голове. Нахохлилась, надулась – не то от мороза, не то от жара перьев – и бормочет-поскрипывает, будто кто-то заулком идет.
– Бабушка, а как ее, птаху-то, зовут?
– Снегирем, Васько.
– Какая баская! А если и она замерзнет? Может, и скрипит потому, что студено, и просится в тепло?
– Не, Васько, снегирям никакая зима нипочем.
– Ишь, как он важно клюет березовые-то семечки, – говорю я. – Совсем как Федор Тимофеевич…
– А верно, верно, внучек! – смеется бабушка. – Шибко нашибает на Тюньшу. И толстоносый, и тихоня, и запон красный, и готов есть целый день. Токо что не пазит табак!..
Никакой обиды, а зла тем более не таила Лукия Григорьевна на людей, и Федору Григорьевичу давно простила «агромадину», ради которой лишилась кладовой. Обогрела Егорова печка и – все забылось у нее да у меня.
…Тридцать пять лет минуло, как осиротели изба, печь да и я, как покоится бабушка в родимой земле. Где-то там же похоронен и Егор Иванович. В доме бабушкином давным-давно чужие люди, перекатан он заново и любо глянуть на домок. И он новый, и жильцы новые, а печь все еще жива, и скольких, поди, детишек она «вынянчила» на своей ласково-горячей спине?..
– А ты, Федор Тимофеевич, не обернулся ли снегирем на старости лет? – спрашиваю я городского зимовальщика. – Уж больно ты спокоен, точь-в-точь горе-печник! Ни воробьиной суетливости, ни шустрости синичьей в тебе, ни бесшабашности чечеток-баламуток. Так-то, старик…
Вроде бы и в радость свидание со снегирем, и мягкая погода на улице, но почему-то зябко под шубой, и в горле першит, и от чего-то тесно сердцу, и откуда-то слышится голос парнишки, и кто-то дохнул возле уха… Уж не бабушка ли, Лукия Григорьевна?
Копанцы
Отец вернулся из сельсовета, куда он ходил всего два раза в год – насчет дров и покоса – подозрительно оживленный, и мама решила, что он навестил в быткомбинате сапожника Григория и вместе они «сапожничали» уже с бутылкой.
– Да мимо, мимо я прошел, даже не заглянул к Грише! – отмахнулся отец.
– Тогда с чего ненормальный? – пытала мама.
– С чего, с чего! Покос новый выделил председатель Андрей-то Сергеевич сам фронтовик, покосы делили еще до него. Вот он ноне и стал сам списки проверять. И углядел: кто здоровше и в тылу отсиживался, у того и покос лучше, и ближе местом. И порешил он справедливость восстановить. Сперва спрашивает: «Доволен?» Я ему: «А куда денешься? Что дали, то и кошу».
– Ишь ты! – возмутился он. – А у тебя язык отсох или долго заявление написать?
– Ох, Андрей Сергеевич! Я со своим языком не привык соваться, куда не надо. Языков я на фронте таскал, токо не своих, немецких. А грамота у меня – один крест ставлю вместо росписи.
– Вот таких Иванов и охмуряют, кто языкастее и бумаги стряпать умеет. Хватит. Довольно тебе маяться по кочкам и пенькам у Мохового болота. Выделяем тебе новый покос у болота Мурай. На километр подальше, зато там трава добрая, с одной ляжины стожок поставишь. По чистому лесу листовника накосишь, вдоль болота мятлика и пырей, а на грани – степняка. Ее ты по росе добивай, трава хороша, но тверда больно. И на корову, и на подростка накосишь сена. Ясно.
– А не отберут покос-то?
– Я тебе кто? Председатель сельсовета или бабе улочная? Сказано, твой покос и – весь разговор!
На новый покос с поклажей пошли всей семьей вплоть до племянницы Зинки. Кто тащил литовки и грабли, кто вилы и топор, остальные постель и всякую еду. Расстояние-то километров пять-шесть, но после работы не набегаешься. Один и посыльный – востроногая двенадцатилетняя Зинка.
Под березами-тройнями на сухом бугорке отец начал ладить балаган. И не из каких-то веток да вершинок, а берестой накрыл и только потом длинной мятлики накосил и завершил крышу. А вовнутрь сена лугового с листовником, чтоб мягче и духовитее спать было.
– А теперь эвон за тем кустом отхожее место излажу. Опосля за главное с Васей возьмемся.
Для главного-то и принесли мы три лопатки – две штыковых и одну совковую. С инструментом и полезли мы сквозь тальники в давно пересохшее болото. Но рыть копанцы тятя не торопился: простукивал землю, искал жилу и подходящий грунт.
– Надо не торф буровить, а белик найти. Там и жила, там и вода лучше колодезной.
Наконец лопатка уперлась в твердое, с худорослой травой место. И отец дал команду рыть. Пока там сестра, мама и племянница возились с обедом у огнища, мы с отцом ушли в землю ниже пояса. Белик он хоть и тяжел, но берется хорошо, ни пыли-мусора от него вокруг копанца. Вот уже в яме остался один отец с совковой лопатой и подкидывает мне на ступеньки не просто землю, а синеватую жижу.
– Ишшо углубимся – и копанец готов. Без сруба сто лет не завалится, – глухо, с глубины доносился голос отца. Я ему верил: уж что-что, а копанцы он умел рыть, ну и на фронте земли перепахал вдосталь. Сине-илистый белик сменился песком, сперва мелким, потом галечником. И прямо на глазах вода накопилась почти до колен. Попробовали – вкусная. Откачали ее бадейкой, выбрались по ступенькам наверх – оба потные и грязные. Но с каким удовольствием, отмывались уже светлой, питьевой водой, а выступила она метра на полтора.
– Люди-то сразу за литовки и косить, а ты вечно базгаешься с копанцами, – укорила мама, однако отец не рассердился. Он весело кивнул на самодельный колодец и спросил:
– А надолго ли тебя хватит по такой жаре без воды? С собой из дому не натаскаешься, да и быстро она согреется. От нашей зубы ломит: окатишься по пояс – как заново родишься. А эти зарные косильщики уже в тени по-рыбьи воздух ловят!
После обеда женщины ушли с литовками «сбивать» ляжину – там трава уже перестояла, а мы с отцом взялись за новый копанец. Для огурцов и «кваса». Огурец, как свежий из воды – только похрупывает, а в воду батя накидал кусков ржаного хлеба. Да те, что покислее и неудачнее.
– Настоится – квас будет! Вот еще смородины да вишняга добавим. И квасную гущу туда же, пусть закисает!
Все у бати вышло как по писаному. Из одного копанца брали питьевую воду, там же студили молоко и простоквашу. А во втором через несколько дней вода настоялась: точь-в-точь заправский квас.
Бывало, нажарит тебя до седьмого пота на степи – разве ее всю по росе свалишь, литовку на березку, а сам вразвалочку идешь с бидоном да поговариваешь:
– Пора тятиного квасу попить.
Соседка по покосу тетя Груня прознала про квас – и вмиг у нее идея: «Иван! Давай добавим дрожжей да сахару – чем не брага?»
– Ну, браги ты, Груня, и дома наваришь, а нам она здесь ни к чему. Коли наш квас неугоден – носи себе брагу.
– Что ты, что ты, Иван! Ето я в шутку, на што землю поганить. Уж квасок на покосе – первое дело! И вода у тебя – хоть домой носи.
У наших копанцев появились нечаянные кормильцы-поильцы. На водопой стали наведываться козлы, дрозды по соседству – те вообще копанец своим считали. А самое неожиданное: в большом копанце взялась откуда-то кряковая утка с выводком. Как она отыскала воду? – ей это одной ведомо. Но отцу явно по душе пришелся утиный выводок. Если б не повадился он в соседний копанец, где ежедневно отец добавлял корки хлеба.
Застал он их сам за дармовым прокормом. Утка стояла на страже, а утята сновали туда-сюда, вылавливая размякшие хлебные корки.
– Вот те на! – изумился отец. – Иждивенцы появились. Придется на довольствие ставить. А иначе где им есть? Пшеница еще зелена, лягушек раз-два и обчелся.
– Приучишь к себе, а опосля из ружья на суп, – не утерпела опять же тетя Груня.
– Твой-то бы язык, Груня, на какое-то сухое место, глядишь бы молола поменьше. У меня на суп домашних уток не переесть, а ружье я и забыл, когда в руки брал.
…Давным-давно сдали заготовителю корову Юльку отец с матерью и забыли дорогу на покос. И батя мой три года, как покоится на погосте. Разве что выросшая на покосе племянница Зина не забыла дорогу к ляжине и копанцам. Непонятная сила тянет ее туда, если едут они с мужем на мотоцикле дорогой на Мурай.
– Попьем тятиного квасу, – смеется она, называя так своего деда.
Кваса, конечно, нету, но воды – не подступиться к тятиным копанцам. Болото снова наполнилось и теперь просто не угадать, где мы буровили с отцом белик для воды и кваса. Но знают и, наверное, помнят утки: оттуда, с копанцев, Зина с мужем всегда поднимают табунки кряковых уток и стайки чирков.
Самоварщик
И раньше, пока не поднялся за Пьяным болотом на увале сосновый бор, мама разжигала самовар для отца не всякими там щепками или корой с поленьев, а нароком ходила в березняк за мелким сушнячком. Обламывала самые «каленые» солнцем ветки и сучья: они и в трубе жарко распаляются, и угли нагорают ядреные, хоть на две заварки-заливай воду в медно-зеркальное пузо самовара. Старинного, тульского, с десятком выгравированных выставочных медалей и наград.
И вот из лохмато-неказистых сосенок выправились добрые сосны, ежегодно урожайные на шишки, и мама удлинила свой путь за сбором самого лучшего, по ее мнению, топлива для самовара. И не только потому, что круче и веселее закипала ключевая вода, но уж больно им с батей по душе пришлись смолисто-вкусный запах вперемежку с березовыми сучками.
Конечно, шишек понизу бора на хвое довольно, и корзину набрать даже для старушки не столь трудно. Однако сколько же раз надо склониться, сколько времени ждет-пождет Иван Васильевич подле окна свою Варвару Филипповну, все глаза проглядит, пока она покажется на склоне увала в редких березах.
Электрический чайник мог бы раз пять залить и без всякого там самовара надоволился бы чайком старик. Да нет же, не тот вкус чая получается, ну и спираль то и дело перегорает: не усмотрит вовремя Иван и… насухо в чайнике, спирали приходит «пшик».
– А ну их, мать, эти электрочайники! – Как-то сказал он. – Доставай из подполья наш дедовский самовар, небось, ничего с ним не случилось.
И как в старые годы, засиял наградами, словно генерал, забытый в свое время самовар. Может, и чуть помедленнее взбурливало целое ведро воды на чай, зато сидеть за столом, когда перед глазами пофыркивает и попевает на разные «голоса» самовар с чайником на конфорке – и радость, и удовольствие. Бока жаром пышут, из трубы сладко-смолистый запашок струится.
Сидят, чаевничают Иван Васильевич с Варварой Филипповной, сахар – вприкуску, нынче полно его в любом продуктовом магазине – и песку, и рафинаду. И в самоваре разглядывают сами себя. Ну загляденье да и только!..
Однажды возвернулась из леса Варвара шибко скоро: Иван побриться не успел, а жена эвон уже с горки на лужок спускается и к воротцам в прясле топает. Не случилось ли чего? У Ивана бритва выпала из руки, бессильными ногами заперебирал – вдруг да сумеет подняться и выскочить навстречу Варваре.
Да нет, спокойненько пересекает бороздой огород и вон на ограде показалась, и корзина полным-полна шишек.
– Чо больно скоро? – прошептал Иван, а сам на шишки дивится. Каждая ощетенилась, расклевана свежо кем-то. Но не белкой, та все чешуйки обгрызает, одну середку оставляет. Заволновался старый охотник, а Варвара весело ему:
– Нашелся, отец, самоварщик в бору. Иду это я давеча и слышу стукоток на высокой березе – помнишь, одна она на весь бор и всех сосен здоровше. Пошла на стук, а он где-то высоко раздается. Ну и глянула вверх, а там между сучьями большой дятел шишки расклевывает. Распотрошит ее, выклюет и за новой порхнет. Я под березу взглянула – руками всплеснула. Батюшки! Целый воз шишек-то нараздалбливал дятел! И собирать не надо: нагребла корзину и – домой. Вот иду и думаю: ране-то мы цельные шишки палили в самоваре, вместе с семечками. Столько добра перевели, столько пищи у дятла отняли, а может быть, сколько бы сосенок из тех семечек проросло.
Самовар в тот раз вскипел куда круче, и еще пахучее шел парок из трубы. Да и шишки-то дятел носил не какие-то бросовые, а самые спело-сухие.
Непонятно что – любопытство или чай из самовара, – но что-то сшевелило отца с насиженного места на лавке у стола, и он как-то собрался в бор, вместе с мамой. А может быть, при мне захотелось показать былую могутность. Я не стал отговаривать: ясно-синий октябрьский денек на особицу ласков выдался, березняками гуляла желтая метелица и с полей даже сюда дышала земля теплом и донником. Пущай выберутся отец с мамой вдвоем, а я обожду их подле окна. Кто знает, не будь дятла-самоварщика, не собраться бы родителям на пару, как в молодые, довоенные годы?..
А самовар-то уже зафырчал, замурлыкал, и совсем как дятел весной, пустил с паром длинно-вздрагивающую трель. Но в отражении вижу я не морщинистого с заиндевевшими висками тревожного человека, а белоголового парнишку.