355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Юровских » Столешница » Текст книги (страница 7)
Столешница
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:25

Текст книги "Столешница"


Автор книги: Василий Юровских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Столешница

А и кто меня ждет в избушке? Ни с того ни с сего затосковал я по живой душе, хотя час назад, когда теснили в электричке, не чаял скорее очутиться один на один с лесом, скорее добраться до своей заимки на берегу Старицы. И вот она совсем близко: с опушки старого бора пересеку луговину, промну лыжами снежный целик по осиннику и вынырну из боярки возле самой избенки.

Чего же грустить мне, коли сам рвался из людской тесноты города? Да и заранее ведь знал: еще с осенней глуши выстыл жилой дух из моей избушки, мыши и те разбежались в ближние деревни. Все ныне – птахи, и звери – жмутся к человеку, а люди друг от друга устают, в одиночество их тянет…

И сам я надолго ли задержусь здесь среди снегов и голых пустых лесов?

Э-э-э, да разве один я с глазу на глаз с лесом?! А солнышко, вознесенное мартом выше чем вполнеба? А эвон сыпанул ольшаник на рослую бородавчатую березу дружно-щебетливую стайку чечеток, а слева приречные тальники задумчиво окликают меня степенными снегирями. И чу? Разве не для свидания со мной откашливается и бормочет вполголоса на черемшине сорока-белобока?..

Лыжей отгреб я снег у дверей избушки, березовым голиком обмел пимы и переступил порог своего жилья. Слава богу, ничто не порушено! И дровишек предостаточно под лежанкой, и свечи на месте, и банка с солью на полочке, и бересту не спалили. Натоплю-отогрею избушку, а будет ли тоскливо – поживем, увидим.

Наверное, у любого человека оттаивает душа, когда оживает огонек костра или задышит-запотрескивает затопленная печь? Вот и я враз позабыл про свою мимолетную грусть возле подтопка, где каждое полешко горело по-своему: березовое быстро накалялось багровым жаром; ольховое наспевало желтым огнем, а после долго и чисто голубело; а осиновое с треском выпускало оранжевые космы и метало крупные искры. На сладко-горьковатое тепло «отозвалось» и сено с лежанки – ягодно запахло донником и клевером, лабазником и даже полынью. Ну совсем тебе пора сенокосная, даже почудилось, будто тщательно постукивает отбойным молотком по лезвию литовки мой отец, а мама, обирая клубнику с края необкошенной елани, вот-вот подторопит его ласково-распевным голосом:

– Ну чо, отец, скоро ли ты, а?

Зажмуриваюсь и жду со страхом воскрешения отцовского отзыва, чуть глуховатого и спокойного.

– А счас, мать, готова будет твоя литовка! Во, погляди-ко!

«Один я все же, один»… – очнувшись, спохватился снова и… и вздрогнул. «Тут, тут, тут, тут?» – вопросительно постучал кто-то в простенок. С ознобным жаром выскочил я на улицу, и потемнело в глазах от огнисто-синего сияния снегов. А как проморгался и обвык – увидел на зауголке седого дятла. Не только по величине, а по серовато-зеленой спине признал знакомого трудягу: кто же, как не он, прошлой осенью раным-рано разбудил меня простукиванием избушки.

Дятла, пожалуй, навряд ли я чем угощу, а вон полевых воробышков у избушки пора бы и впрямь покормить. Лист фанеры – лесная столешница – всю зиму пустовал, снегу навалило, не распознать. Проторил к черемухе дорожку и сходил за хлебом. Лишь начал крошить, а воробышки уже над головой бойко зачастили:

– Почем, почем, почем?

– Да не продаю, а угощаю! – смеюсь я им в ответ.

– Какой, какой, какой?

– Да белый, белый, пшеничный! – успокаиваю воробышков.

Отступаю к избушке и… шут их знает, откуда они только взялись? Целая орава воробьев обсаживает мою столешницу, затевают спор между собой:

– Чево!

– Почем?

– Какой?

– Поклюем!

– Дар-ром! – заорала, пролетая на заречье, серая ворона.

Воробышки сконфуженно замолкли и заозирались по сторонам. Поди, на меня, грешным делом, подумали: вороны-то нету и, может быть, я их и оговорил? Ладно, погляжу из избушки, пущай клюют мое угощенье, кто же за плату кормит!

Сел у окошка и смотрю, как воробьи растаскивают хлебные крошки. А вокруг столешницы крутится большая синица – ну и вертушка, ну и вертушка! И не просто крутится, а тоже склевывает еду, и на воробьев покрикивает:

– Цыц, цыц!

Низом под куст подлетела сорока, и так распахнула хвост, ну словно подолом сарафана махнула по сугробу наша деревенская модница Настя-Сорока! На столешницу садиться опасается, спесиво ужимается и сторожко выжидает свою долю. Вот какой-то воробко пожадничал и большую кроху стащил, но не донес до сучка – сорока подпрыгнула, взмахнула хвостом-подолом, и воробей выронил хлеб прямо ей под нос. Что велико воробью, то сороке на один жевок!

Поглядел, поглядел на своих «гостей», посмеялся над ними и за работу принялся. Может, и не вспомнил бы про столешницу, если бы не гвалт за окном. Взглянул, а там две мокроглазые галки уселись на «столешницу»-стол, и не столько клюют, сколько раскидывают на снег. Воробьишки и синицы на кусту ерошатся, а спуститься к еде боятся. На столешнице нахальные галки хозяйничают-безобразничают, сугробом разгуливает сорока.

…Утро чуть-чуть наметилось над бором краснотой печного зева, а меня уж кто-то будит. Вставать не хочется, допоздна просидел, да кому-то позарез нужен.

– Где, где, где? – тараторят воробышки под окном.

– Тута, тута, тута! – стучит-подтверждает на сухой осине дятел.

– Почем, почем?

– Какой, какой?

– Чево, чего?

– Поклюем?!

– Цыц, цыц!

«Нет, брат, не до него, коли завел компанию!» – улыбаюсь я. Беру с собой ломоть хлеба и кулек пшена. Завтрак не ахти какой, но цена ему все та же, как вчера – угощаю, а не торгую.

Воробышки на черемухе – куча мала! – встречают меня обрадованно-суетливо, а синица с березы уважительно возвестила на все заречье:

– Вот и он, вот и он!

Вишь, как я, оказывается, нужен здешним птахам! Вон и сорока вежливо лопочет-мурлыкает с ветлы, и ворона на дальней осине вовсе не каркает, а провозглашает «ура» в честь моей милости. А я-то собирался тосковать в одиночестве.

Снежные ляпки

С вечера сыро и тепло затуманило наволоком, южный ветер пахнул талым конским навозом и натрушенным сеном по обочинам санника. Там же в сумерках укрылась где-то ладошка новорожденного месяца, и зелено-лучистая звездочка, наверное, скатилась в нее диковинным самоцветом.

«Пожалуй, довольно мне на ночь дровишек», – порешил я и вернулся в лесную избушку за шаткий столик напротив подтопка. А как засел за него и увлекся делом, все полешки незаметно «скормил». Больно спорилась работа, когда огонь веселился и жаром дышал по всей избенке. Даже крапивницу отогрел где-то в углу потолочины, и она тенью филина, а не бабочки запорхала моим жильем.

К полуночи замел я голиком остатки щепок и березовой коры, сор пыхнул порохом и… сгас. Того и гляди остынут последние угольки, а до утра-то еще долго-долго. Что делать? И работа на ум не пошла, и беспокойство зашевелилось во мне, и сам на себя рассердился. Опростоволосился, поленился, «зачитался» днем письменами зверья и – рот до ушей! – слушал звеньканье синиц да нежные свисты поползней. Вот и выбирайся сейчас в лес за сушняком.

Сунулся за дверь – еле отпахнул ее, столько успело навалить липкого и пухлого снега – может быть, последнего, мартовского. Небо мягко вызвездилось и хоть как-то легче будет отличить сушину от сырого дерева. А где же лучше наломать сухоподстойника? Тальники берегом Ильмен-озера много ближе, но там по сучьям можно глаза развешать. У озера Морошное ольшины-сухостоины с осени порублены на дрова. Стало быть, одна дорога в бор, за вырубку, в молодые сосновые посадки.

Э-э, где она, зимушка-зима, когда в свое удовольствие кати да кати на лыжах хоть всю ноченьку! Липуче-водянистый снег «пришивает» лыжи и ходьба не только медленная, а и потная. Даже по готовой лыжне, а на целик-убродину и смотреть неохота.

Осилил выруб, где из-под надувов вряд ли чего достанешь, а вот и он, долгожданный сосновый подрост, еще не «просквоженный» топором лесника. По ровным рядкам на ощупь насламывал отсохшие сосенки, навытаскивал их на опушку. Ноша добрая и достаточно ее на остаток ночи. Но, фу ты, как вспотел и задохся!

Выбрал старый пень на вырубке, обмел с него и свежий, и зернисто-затвердевший снег, шубенки под себя и сел передохнуть. Тишина, только дальний поезд протянет ветровой шум – и опять тихо. Вроде бы неоглядно было в лесу, а обвыкли глаза – все вижу.

Батюшки, какую красоту просидел я за столиком избенки! Ночью не просто вываливался хлопьями мокрый снег, а леса играли в снежные ляпки. И явственно показалось, как оно было здесь без меня. Эвон те расхорошенькие березки враз отпрянули от сверстниц-сосенок да как вскрикнут:

– Ай, ай, девоньки! Сосенки-то колются, колются, щекотно!

Ну и кинулись они врассыпную, а сосенки-то растерялись и ну моргать хвоинками. Белотелые подружки не убежали, а зааукались-засмеялись и давай закидывать пригоршнями снега колюче-зеленые шубки соседок. И на плечи, и на руки накидали снежных «ляпок».

Сосенки тоже в долгу не остались – рукавами машут, на березки ляпки летят, а старые сосны-семянницы с головы до пят засыпали снегом какую-то шуструю и резвую березку.

По надувам и сугробам шум идет. Сшевелил он беляка у осиночек-лозинок, тому тоже захотелось поиграть в ляпки, да как влепила ему сосенка по мордашке – и вовсе окосел бедняга, сиганул вырубкой, сам не зная куда. А вослед во все легкие филин ухнул и зайчишка «сослепу» да испугу наскочил на козлиное стадо. Лесные овечки выбрели из Боровлянской согры посластить себя макушками трав на вырубке, снегом залеплены, а тут нате, косой прямо под ноги летит!

– Ай, ай! – рявкнул старый козел, и тут же ему на уши рослая сосна сронила увесистую «ляпу».

Табун козлов поскакал сосенками и березами обратно в согру, а зайчишка – вон же он сидит, глаза лапками передними чистит и жует скушенную веточку осинки. И тропу-борозду козлиную видно. А там вон кто чернеет в осиннике на отшибе вырубки? Конечно, лоси. Им-то не до игры-забавы – они выбирают посочнее осины и широкие залысины оставляют на каждом деревце. Чуть слышно похрупывают корой и глубоко, довольно вздыхают, как стельные коровы во хлеву.

…Снова, уже для подруги своей или петуха-соперника, заухал филин из бора, и я поднялся с подтаявшего пня. С ношей и подавно не разойдешься, а спрямлять целиной и смысла нет.

Половину дров не дотащу. Эвон и мышка на мою лыжню выскочила и колобочком покатила в сторону избушки. Да не долго радовалась торной дорожке: мелькнула вспышкой «белая ляпка» и… прямо перед лыжей столбиком поднялась ласка.

– Я с дровами, а ты с добычей, – говорю ласке. – Кому легче? Тебе! Ты и сверни с лыжни.

Нет, не понимает охотница человеческой речи. А то и похвалу ждет: вот-де какая я ловкая, для тебя же, человека, стараюсь! Ну и старайся, а я отверну, небось, не обессилю из-за какого-то метра. Так и прошел новый след мимо ласки. Вот бы ее и к себе в гости позвать? Да не пойдет, по осени она «очистила» избушку от мышей-нахлебниц.

Скинул ношу под березой у избушки, а мне на шапку «ляп-ляп», аж придавило ее на самые уши. Стою, и в избушку идти расхотелось. До того славно в лесу и такую душевную песню доносит легкий южный ветерок из села Крутихи. Оказывается, утро началось и радио первым возвестило о нем и мне, и лесам.

Эх, заигрались мы в ляпки с тобой, март-озорник, проспали мои соседи – лесные птахи – начало весны! Но вот уж настоящие-то ее песельники, что летят и летят на родину, не проспят.

На косе

И никто, даже самые древние староверы-коврижане, не помнят, когда Исеть из-под правого крутоярья вывернулась, вынырнула из косматых тальников на солнечно-зеленое разлужье равнины у деревни Ячменево и, наверное, как та первая русская женщина из ельниковой темноты Севера всплеснула голубыми рукавами:

– Батюшки! Воля-волюшка какая, красота-то какая неоглядная!

Опустила-развела рукава и обняла руками длинный остров с пышным круглым холмом посредине – ни дать, ни взять коврига ржаная, только-только вынутая с вольного жара печного пода! Вот село над правой «рукой» реки и назвали первопоселенцы Коврига, а луговину, где развела рукава Исеть, окрестили Девичья коса. Когда это было, когда? Но и ныне по июльской жаре выпекает солнце ржаную ковригу, и манит она к себе на цветочно-льняную скатерть, на мягко-русую речную косу. Побыть на ней просто так, и то душе и мыслям отдых, а если с удочкой сесть – нет конца рыбацкому интересу.

С песчано-твердого дна солидно берут матерые седоусые пескари, мертвой хваткой топят поплавки коренастые ерши, а на стреже звонко клюют черноглазые ельцы и слепит-скрадывает взор крупная плотва. Если влево на глубь у коряжин-задев забросить удочку – жди удалую ватагу окуней. Шлепнется окунь на траву-гусиную лапку и… вроде бы, не рыбина, а крестьянин-хлебопашец в прочной домотканой одежке.

…Сижу-посиживаю на косе, наслаждаюсь рыбалкой и слушаю, как тщетно пытается согнать на воду табун гусей старушка из деревни Ячменево. Лишь турнет она их вицей по крутой улочке с горы на луг и повернется спиной, как гуси тут же следом за ней.

– Окаянные! – голосит старуха, стегая гусей по бокам. – Чево, ну чево вам надо в деревне?! Кыш, кыш на реку! Да хоть бы вас, мучителей, охотники перестреляли…

«Ну ты, бабка, не загибай! – смеюсь и бормочу я ответно старушке. – Это ты со зла кричишь и сулишь погибель своей живности, а тронь кто-нибудь – греха не обобраться. Поди, в девках, когда пела под гармонь Зотея Старцева, слыхивал о таком гармонщике, и в Ковриге, и эвон там, в деревне Загайновой, парии узнавали тебя по голосу? Спросить бы тебя, да река нас отделяет…»

По соседству со мной пуще бабки шумят краснолапые речные крачки. «Встали» на крыло у них птенцы, вьются они все вместе над более смирным левым рукавом и тоже рыбачат. Старые чайки резко складывают крылья и стремительно врезаются в реку, а оттуда, ополоснув черные шапочки, вздымаются с мелкими чебачками. Ни одного промаха, у каждой в розовом клюве трепещется и взблескивает рыбешка. Но что это? Ни одна не проглатывает добычу, а тотчас же роняет с высоты обратно на воду. Чебачок еще в воздухе – как затевается истошно-протяжный вопль:

– Дерржи, дерржи, лови, лови!

– Ке-где, ке-где? – растерянно кружат молодые крачки, а чайки-родители задевают бестолковых крыльями и настойчивее требуют:

– Дер-р-жи, дер-р-жи!

Смотришь, иные чебачки до того надышатся воздухом – вяло, на боку плавают поверху и не сопротивляются чайкам. Тогда на них крачки перестают охотиться и, вздымая фонтаны брызг, вырываются из воды с бойкими, свежими рыбешками. Крупные сизые чайки, отдыхавшие на суше, снимаются с луговины и пытаются подобрать обессиленных чебачишек, однако старые крачки бдят и серебристыми ракетами врезаются в стаю рослых чаек. Клювы у них кажутся не розовыми, а докрасна накаленными наконечниками стрел.

– А-а-а, а-а-а! – обиженно тянут сизые чайки, нехотя-стыдливо возвращаются на степь под насмешливые голоса куличков. Пятнистые фифи выдают себя короткими «фи-фи, фи-фи», а мородунки с каким-то удовольствием врастяжку вопят:

– Молодцы, мо-лод-цы!

– Дыгалы, дыгалы! – подлетывал и по-деревенски дразня сизых чаек в трусости, вскрикивает долгоносый большой веретенник.

– Подлые, сволочи! – исступленно причитает ячменевская бабка, уже не выбирая выражения и не хворостиной – березовой палкой грозит своим гусям. – У-у-у, му-у-чи-те-ли!

– Фи-фи, хи-хи-хи!

– Молод-цы, мо-лод-цы!

– Дыгалы, дыгалы!

Это снова балаболят кулики, и теперь уже непонятно, кого они подзадоривают или над бабкой издеваются. И только волчок – малая выпь, выпятив охристую грудь и вытянув вверх шею, острым зеленоватым клювом, как указующим перстом, многозначительно намекает: дескать, там, выше, рассудят…

Клев неожиданно прекращается, рыба начинает взыгрывать, сыто плавиться и дразнить меня игрой. Все, «перекур», и я с любопытством слежу за крачками. Почему же они балуются, а не сглатывают рыбешку? И словно опережают мою догадку – по-новому затевают мородунки:

– Научи, научи, научи!

Фу ты, да вовсе не баловства ради вьются крачки-родители и бесперерывно «удят» рыбу. Они же учат своих детей, как им добывать пропитание самим, не надеясь на готовое. А как требуют чаята еду, я с детства помню. У нас на Большом озере в полосе у трясины-лавды полным-полно гнездилось малых и черных крачек. Они, когда выводились птенцы на плавающих гнездышках из сухого хвоща, до света будили весь край Озерки и даже часть Юровки за Маленьким озером.

– Кор-ми-и-и-и! – пищали под верещание родителей чаята.

И здесь же, на реке наблюдал, как иной и не птенец беспомощный, а давно сам на крыле, сидит у отмели и пищит-попрошайничает.

Когда-то, не знаю почему, считали мы чаек никчемно-глупыми птицами. Это с войны, тогда нужность любой живности определялась в сознании нас, подростков, съедобностью или пользой для природы. Однако ныне не назову их глупыми и бесполезными. На озерах и болотах чайки отважно стерегут заодно со своими гнездовьями и уток, и куликов, и певчих птах, а более крупные истребляют вредных кобылок, мышей и даже сусликов забивают. А раз на моих глазах из кочек Долгого болота протурили чайки лисицу, задумавшую порыскать за утиными яйцами. И гнали ее через Юровскую поскотину вплоть до трущобистого лесного Маланьиного болота. Тявкая и взвикивая, лиса иногда бросалась на преследовательниц, но чайки увертывались от ее зубастой морды, другие же успевали щипнуть-теребнуть, как можно побольнее, рыжую охотницу до чужих гнезд.

А разве глупая птица додумается, как больше принести рыбок своим птенцам?

…Летом заветная заводь на Старице – самое рыбное место. Сюда, на кормное илистое дно и прогретую воду тучами прут мальки, а за ними неотступно следуют окуни и щуки. Здесь и щучарник, и рдест, и мягкая розовая травка, и кубышка с водокрасом лопушками своими затеняет хищников. Есть тут пища и крупной рыбе – язям и лещам.

В заводи на толстой короткой доске восседала напротив меня черноголовая чайка и, время от времени приседая, подбадривала своего супруга:

– Ло-ви, ло-ви!

И тот редко промахивался, почти всякий раз поднимался из реки с блеском рыбки в клюве, но сам не глотал и не тащил на Ильмен-озеро птенцам – он с лету передавал добычу чайке. Она отправляла рыбешку в свой располневший зоб, и когда тяжело улетала на озеро, черноголовый рыбак отдыхал на доске с приготовленной рыбкой. Все было продумано до мелочей: без улова в клюве или зобу кто-то один мог легко и удачно охотиться, и не с двумя-тремя рыбками – с полным зобом являлась к птенцам чайка-родительница.

– На-учи, на-учи! – вытягивал из-за поворота за косой мородунка, и была ли нужда в его подсказке чайкам – не знаю. А что научат они толково молодняк рыбачить, никаких сомнений и быть не могло. Вон пойди разберись, кто сейчас «взорвал» воду и вынырнул-взвился с добычей.

Под ветлой

Трижды облазил все добычливые ранее коряги-задевы, но нигде не ожил поплавок. «Нигде никакого появу», – говаривал в подобных случаях мой отец. Однако река Старица вовсе не вымерла: рыба выплескивалась на средине реки, билась-дразнила у другого берега под кустами, а выпутываясь из гущины затонувших тальниковых ветвей, сердито вырывалась в воздух и звучно шлепалась о текучую воду. А толку что? Не лучше ли черемухи набрать или поискать по наволоку калины – все-таки не с пустыми руками приеду домой.

Может, я и переборол бы в себе рыбацкое упрямство и полез на черемшины – они окрошили давно лилово-лимонные листья и на них красноватые, словно озябшие плодоножки удерживали тяжелые грозди переспевших ягод. Эх, такое добро пропадает-осыпается в реку и на землю, а новый урожай жди не раньше чем через три года! Это в войну природа сострадала к нам и каждое лето радовала нас грибами, теперь же куда скупее… И тут мысли мои неожиданно «прострочил» своей молодецки-длинной песней не видимый глазу дятел. Она не успела потеряться по наволоку, как веселый трудяга выпустил вдогонку звонко-переливчатое «тырр, тырр».

А ну-ка, где же облюбовал для весны дятел сушину, ведь берегами Старицы ни единого дерева не встретишь, совсем редко возвышаются ветлы и ольшины над тальниками и черемухой? Поникшей после иньев-заморозков отавой обогнул я недальние кусты и увидал на извороте высокую ветлу. Ясно, что на ней он и пробует играть! И чтоб поглядеть на дятлов «инструмент», да не весной, а сейчас, поздней осенью, продрался к ветле сквозь тальники, перепутанные хмелем, и «кусачий» шиповник. Ветла изогнутым комлем далеко выдалась над омутом, и возле нее пристроился я на такой же кривой пень старой ветлы, срубленной когда-то, наверное, на дрова. Задрал голову к вершине и высматриваю дятла: есть ли он, а то, поди, испугал?

Долго ждать не пришлось: большой пестрый дятел выпятился из-за толстых сучьев сначала рыхло-красным подхвостьем, потом заалел затылком, а после и всего себя выказал, но тут же ловко и скользнул вверх к сухому обломышу сучка. Сколько-то секунд он просидел в неподвижной задумчивости, но вот замельтешила голова с крепким клювом, и с вершины до комля прянула сильная дрожь, а сучок чисто «выпел» громкое «тырр».

Пожалуй, я и смотрел бы на дятла, если б не заброшенная на омут удочка. Закинул-то я ее без всякой надежды на поклевку, и вдруг удилище задергалось в руке, а поплавок скрылся в воде. Рраз и… приличный окунь на крючке! А вокруг ветлы у самого берега закипела рыба. Именно закипела, а не заплескалась! Торопливо закидываю удочку и опять в садок опускаю такого же крупного окуня, а там чебак, за ним елец, и так без передышки, словно кто-то в омуте нарочно цеплял на крючок заранее изловленную рыбу.

В азарте забыл про дятла и так резко, с таким-то ли шумом вырвал из омута здоровенного чебака, что зацепил леску за черемуховую ветку и вгорячах вслух выругал себя. «Фурр, фурр», – загремело над омутом, и дятел занырнул за кусты противоположного берега. Там на молодой ветле дятел и задребезжал снова по сучку, и под той ветлой сразу же закипела кругами вода. Поначалу я и не расстроился: подумаешь, вспугнул дятла! Ну и что? Только возле моей ветлы больше не плавилась рыба и клев как обрезало. Устал я и притих на пне, и снова на черемуху запоглядывал.

Слышу «фыррр», фурр», и на Мою ветлу возвратился дятел. А пока его тут не было, опустилась на вершину стайка снегирей, и я обрадовался вестникам скорой зимы. Но хозяин тут как тут, и шугнул важных птах, будто они могли завладеть его сучком. С обиженным стоном полетели прочь снегири, а дятел послал им вслед удалое «тыррр». И произошло невероятное – под ветлой с прежней яростью закипела рыба, с прежней жадностью она набросилась на мою удочку. «Ага, – думаю, – это же дятел привлекает рыбу!» И совсем хотел позвать к себе рыбака, отчаянно бороздившего на резиновой лодке в поиске клева, да тут выбралось солнце из мутно-синего морока и не по-осеннему заобогревало, и дятел «зафуркал» за реку в далекий бор.

Тише воды и ниже травы сижу, а рыбы нет и нет. Сухо шумят с ветлы листья, опускаются на омут и парусят за изворот, нет-нет да и забулькают ягоды с черемшин, как дробовая осыпь. И вспомнилось, как недавно старый рыбак Василий Григорьевич Мурзин из села Ковриги предупреждал: «Зря едешь, палый лист валится – рыба не клюет». Верно, не берет она и ничего бы я вовсе не изловил, если б не дятел. Улетел он и унес с собой рыбьи пляски. До самой весны замолчит дятел… Вон холодно-дымчатая туча накрыла Старицу и ветер завытряхивал из тучи снежное сеево, а с ветлы на меня «закапали» снегириные переклики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю