355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Балябин » Забайкальцы. Книга 4. » Текст книги (страница 3)
Забайкальцы. Книга 4.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:11

Текст книги "Забайкальцы. Книга 4."


Автор книги: Василий Балябин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА VI

Михаил засветло оседлал коня, привязал его к телеге с травой, накошенной в ограде, и, подождав, когда стемнеет, отправился к Золотареву. Там его уже поджидали Золотарев и двое других заговорщиков: Баранов и Трофим Глотов – небольшого роста, крепко сложенный казак Курлычинской станицы. Все трое молча сидели на бревенчатом предамбарье, курили; тут же в ограде хрустели прошлогодним сеном оседланные кони их, привязанные к пряслу.

Хозяева в доме уже спали, в сон погрузился притихший поселок, даже собаки не тявкали, лишь откуда-то издалека доносился еле слышный шумок водяной мельницы.

– Я не опоздал? – спросил Михаил Золотарева, присаживаясь к ним рядом.

– Да нет, еще не опоздал, – чутко прислушиваясь к чему-то, тихонько ответил Золотарев. – Сигнала ждем: как прокукует кукушка, тогда и двинемся.

– Ночи-то короткие, не опоздать бы.

– Ничего-о, к утру-то спать крепче будут.

Больше Михаил не расспрашивал, задумавшись, надолго замолчал. Противоречивые мысли роились в голове Михаила, он не возражал против расправы с офицерами, особенно такими, как сотник Квятковский, перешедший в полк из карательного отряда, где он принимал участие в расстрелах, порках мирных жителей. Под стать Квятковскому был и есаул Миронов. Один из казаков Онон-Борзинской станицы уверял, что Миронов был в числе тех карателей, которые расстреливали людей в Курунзулае, жгли их дома. Михаил понимал, что оставлять в живых этих злодеев нельзя, и все-таки простецкую душу Мишки терзали сомнения. «Ох, неправильно, однако, мы поступаем, – думал он, навалясь грудью на шашку, – уж лучше бы арестовать их и судить. А там уж, ежели кому присудят расстрел, значить, так ему и надо!» Он уже хотел поделиться этими мыслями с Золотаревым, но в это время на северной окраине села пять раз кряду прокуковала кукушка. В ответ ей на другом конце села трижды пропел петух.

– Вот он, сигнал, идемте, – поднявшись с предамбарья, приказал Золотарев.

Идти пришлось недолго. Новый под тесовой крышей дом, где помещались офицеры, находился неподалеку. Войдя в ограду, заговорщики остановились у высокого крыльца. Золотарев, снимая с себя винтовку, шепнул Баранову:

– Оставайся здесь, оружие наше карауль и наблюдай, – если кто из них в окно выскочит, руби его насмерть.

– А если в окно выскочит, которое в улицу?

– Если не догонишь, стреляй.

– Понятно, – мотнул головой Баранов, пробуя, легко ли вынимается из ножен шашка.

Золотарев даже шашку с себя снял, прислонил ее к стене. То же самое проделал и Глотов. Оба они с топорами в руках поднялись на крыльцо, следом за ними и Мишка.

Золотарев трижды стукнул кулаком в сенную дверь, в доме скрипнула половица, в сенях послышались шаги, робкий голос за дверью:

– Кто там?

– Свои, с пакетом из летучей почты, – условленным паролем ответил Золотарев.

Дверь открыл вестовой Миронова Суровцев с зажженной лампой в руке. Он еще не спал в ожидании заговорщиков, но, очевидно, струсил в последнюю минуту. Михаил видел, как в руке его мелко дрожала лампа.

– Спят, – сообщил он и зачастил полушепотом, – распьянехоньки, бутылку коньяку выпили вечерось, за картами меня посылали, а я за воротами постоял.

– Ладно, – не слушая, перебил Золотарев, – веди к ним.

Спертый воздух комнаты, где спали офицеры, пропитан устоявшимся винным и табачным запахом. Посреди комнаты стол, на нем две пустые бутылки, стаканы, блюдце с окурками, пачка папирос и наган без кобуры. Все это увидел Михаил при свете лампы, которую бледный как мел вестовой держал выше головы; пропуская вперед заговорщиков, сам он прижался к стене.

Хищно ощерившись, Золотарев перекинул топор в правую руку, шагнул к кровати, где густо храпел есаул.

– А ну, вставай, вражина! Получай, гад! – и, сдернув со спящего одеяло, он, гакая, рубанул его по голове.

Михаил успел еще увидеть, как Глотов поднял топор на Квятковского, но, видно, не сразу зарубил его; сотник, защищаясь, загораживаясь руками, заорал во все горло. Глотов ударил его вторично. Крик сотника и грохот упавшего со скамьи цветочного горшка разбудили хорунжего Мальцева. Михаил левой рукой ухватил со стола наган, замахнулся на хорунжего шашкой, но тот, вмиг сообразивший, в чем дело, кошкой сорвался с постели и, кинувшись на Мишку, ударил его головой в грудь. Падая навзничь, Мишка в упор выстрелил хорунжему в грудь.

Когда Михаил поднялся с пола, все три офицера лежали мертвые в лужах крови. Глотов, тяжело опустившись на стул, поднял с полу чайник с водой и пил прямо из носика, стуча по нему зубами. Насмерть перепуганный Суровцев словно застыл у двери с лампой в руке.

– Ты что наделал! – напустился на Мишку Золотарев, большой, страшный, с окровавленным топором в руках. – Слышишь, что в улице-то поднялось? А все из-за тебя, дуролом непутевый!

Только теперь до слуха Михаила донесся с улицы шум, конский топот, ружейная стрельба.

Я ж нечаянно, – начал было Михаил; Золотарев только рукой махнул и, бросив топор под стол, метнулся вон из комнаты, следом за ним Глотов и Мишка.

На дворе уже совсем рассвело, по улицам метались конные, пешие казаки, беспорядочно хлопали выстрелы. Более усиленная стрельба доносилась с южной окраины села; тяжко бухали залпы, прерывистым лаем захлебывались пулеметы. Там сопротивление повстанцам оказала 6-я сотня, сплошь состоявшая из дружинников. К ним присоединились два взвода из пятой, несколько уцелевших офицеров из других сотен и половина пулеметной команды, захватившая с собой пулемет «максим». Всем им удалось выбраться из села и умчаться по дороге на Нерчинский Завод.

Золотарев напрасно ругал Михаила, не по его вине в селе поднялась тревога. Как выяснилось позднее, произошла она так: заговорщики, без шума сняв часовых, овладели батареей, перебив офицеров, захватили штаб, а войскового старшину решили взять живьем. Стрельников с группой казаков был уже в ограде дома, где он квартировал, как в селе поднялась суматоха: в 6-й сотне взвыла сигнальная труба, в разных местах захлопали выстрелы. Взбежавший на крыльцо Стрельников и в дверь постучать не успел, как из дома в шинели, накинутой на плечи, с наганом в руке вышел сам войсковой старшина.

– Что за шум? – только и успел он спросить.

Стрельников облапил его сзади за руки, и тут случилось непоправимое: одни из казаков вскинул винтовку и с одного выстрела уложил насмерть обоих – офицера и Стрельникова. Казаки на руки подняли Стрельникова, понесли в околоток и не донесли. Организатор переворота Илья Стрельников, которого намечали в командиры полка, скончался на руках казаков, не приходя в сознание.

К восходу солнца все было закопчено, затихла стрельба. В селе задымили трубы, в улицах, оправившись от испуга, стали появляться жители. Взбудораженные происшедшим, казаки разъезжались по сотням, обрывая погоны, прикалывая алые ленты – на грудь гимнастерки, на рукав, на фуражку взамен оторванной кокарды.

В 3-й сотне, где служил Михаил, не выбыло из строя ни одного человека. Все они, привыкшие к боевой готовности, заняли привычные места в шеренгах, выравнивали ряды. Перед слитным строем их гарцевал на вороном офицерском коне урядник Чупров. Писменов назначил его временно командовать сотней.

– Сотня-а, слушать мою команду! – Несказанно польщенный оказанным ему доверием, он, пряча в рыжих усах довольную улыбку, сдерживая затанцевавшего под ним Воронка, держал к казакам речь: – Товарищи! Как мы теперь, значить, не беляки-семеновцы, а сознательные красные казаки революционной армии. А поэтому все прежние погоны, кокарды и всякие там чины, звания отменяем начисто. Командиры у нас будут выборные, называть их будем просто; товарищ командир полка, командир эскадрона и так далее. Командиром полка у нас сейчас товарищ Писменов, от его приказ: выступить сейчас же и следовать на Уров, где нас ждут наши товарищи красногвардейцы и, значить, товарищ Журавлев. По дороге, значить, остановку сделаем, митинок проведем, чтобы командиров утвердить, а какие, значить, не по душе нам, то и новых изберем, понятно? Вопросы будут? Нет? Тогда выступаем. – И, приподнимаясь на стременах, по-командирски зычно повысил голос: – Сотня, смирно-о! Справа по три, за мной, ма-арш!

На луговине за поскотиной остановка в ожидании, пока подойдут другие эскадроны; казаки по команде «вольно» спешились, сбиваясь кучками, занялись разговорами, куревом. В это время мимо них, в окружении конного конвоя, гнали арестованных харченов-батарейцев. Казаки люто их ненавидели за мародерство и жестокие расправы с населением. Поэтому-то теперь, глядя на понурые, с опущенными головами фигуры семеновских наймитов, никто не пожалел их, не сказал доброго слова о них, хотя все понимали, что суд будет скорый и беспощадный. Лишь один из казаков проговорил со вздохом:

– Это куда же их? Неужто на расстрел?

В ответ послышались негодующие голоса:

– А чего же, в зуб им смотреть?

– Хватит им тиранить да грабить мирных жителев!

– В Доно-то что они вытворяли, казнители проклятые. Палачи, с желаньем шли расстреливать да пороть стариков тамошних!

Вскоре раздалась команда «По коням!», и полк, эскадрон за эскадроном, двинулся в поход. Когда выехали за поскотину, Михаил вновь увидел арестованных, колонна их маячила далеко впереди, там, где дорога полого поднималась в гору. Но вот все они свернули с дороги влево, и в ту же минуту над их толпой, словно короткие вспышки молний, засверкали клинки. Понял Михаил: суд над белыми наймитами свершился, и казаки, не желая тратить патроны, рубят их шашками.

Полк проходил тем же проселком, мимо порубленных харченов. Все они, двадцать восемь человек, лежали неподалеку от дороги, истекая кровью.

А день разгорался такой чудесный, так ласково пригревало солнышко с голубого, без единого облачка, неба, серебристую трель сыпали жаворонки. Такой же, как небо, голубел по обе стороны острец, искусно расцвеченный желтыми маками и розовыми гребешками дикого клевера. Все вокруг цвело, благоухало, и диким казалось, что здесь, среди этой прелести, только что разыгралась кровавая бойня. Казаки, вопреки своим обычаям, даже не раздели порубленных ими батарейцев, так и лежали они в новехоньком обмундировании, алея лампасами и погонами на залитых кровью гимнастерках. Конь Михаила, чуя кровь, тряс головой, фыркал, прядал ушами. Казаки перекидывались словами:

– Не могли уж подальше от дороги-то!

– Ничего-о, пусть другие глядят да казнятся!

– А лампасы-то, как у всамделишних батарейцев казачьих, красные[3]3
  В отличие от полковых казаков, казачьи батарейцы носили красные лампасы, погоны и околыши фуражек.


[Закрыть]
.

– Семенов-то в казаки их произвел!

– Чего же одежу-то не поснимали с них?

– Потому што поганая одежа ихняя.

Ближе других к дороге лежал бритоголовый харчен, он был еще живой, лежа ничком, скреб руками землю, хрипло бормотал что-то, из разрубленного плеча его струилась кровь. Глянув на него, Михаил не вытерпел, сорвал с плеча карабин и, не спрашиваясь у взводного, с ходу, двумя выстрелами прекратил мученья умирающего бандита. Никто не упрекнул Мишку; взводный лишь оглянулся на выстрелы, погрозил ему кулаком.

Полк остановился недалеко от места казни. Здесь решили провести первое полковое собрание, на котором избрать новых командиров, обсудить план дальнейших действий. Спешенные казаки расседланных копей пустили пастись, сгрудились вокруг зеленой полковой тачанки, которую вмиг приспособили под трибуну. К ней уже приспособили полковое, вздетое на пику знамя, на алом полотнище которого еще ничего не было написано.

В это время из села полным галопом мчался всадник на коне темной масти. Сначала на него никто не обратил внимания, полагая, что это один из отставших от полка казаков, и только когда тот подскакал ближе, узнали в нем офицера. Раздались, удивленные голоса:

– Ведь это офицер, братцы!

– Куда же его черт гонит?

– Жизнь ему надоела, что ли?

– Может, проспал, не слыхал, как мы перевернулись? Вот и спешит к своим?

– Товарищи, ведь это Гаркуш!

– Точно, он самый, хорунжий Гаркуш!

– Судить его, сам напрашивается.

Казаки, дивясь смелости офицера, расступились, пропуская его к трибуне, на которую только что поднялись Писменов и еще двое из организаторов переворота. Гаркуш как был в офицерском обмундировании, так и прибыл с наганом на боку, при шашке и даже погон не снял с гимнастерки, лишь на фуражке его не было уже кокарды. Худощавое, обрамленное черной бородкой лицо офицера не выражало и тени страха, казалось даже, что улыбчивые, карие глаза его светились радостью. Еще больше удивились казаки, когда Писменов, дружески улыбаясь, приветствовал офицера пожатием руки и ему первому предоставил слово.

– Товарищи, – громко, чтобы все слышали, начал он, держась правой рукой за древко знамени. – Я не офицер, как вы полагаете, а бывший политкаторжанин, большевик!..

Шум, рокот удивленных голосов всколыхнул тишину:

– Большевик, ссыльнокаторжный…

– Вот это да-а, мать твою!

– А мы-то думали…

– То-то был он не такой, как другие протчие.

– Может, врет, пушку залиёт нам.

– Проверить надо ладом!

– Тише, товарищи, тише! – потрясая руками, призывал к порядку Писменов. – Чего вы загомонили все враз! Дайте досказать товарищу Чугуевскому! Да-да, Чугуевскому, я сам это подтверждаю. Тише! Продолжай, товарищ.

– Товарищи, я ничуть не обижаюсь, что вы усомнились в правдивости моих слов. Так оно и должно быть. Мы с вами должны быть бдительны и никому не верить на слово, так учит нашу партию товарищ Ленин!

И снова шум, выкрики, одобрительные голоса:

– Верно-о!

– Продолжай давай! Просим!

– В какой тюрьме-то отбывал?

– Тихо, товарищи, тихо, – теперь и сам Чугуевский просил тишины. – Товарищ Писменов назвал вам мою фамилию! Правильно, я не Гаркуш, а Чугуевский Андрей Ефимович, из казаков Догьинской станицы. В партию большевиков вступил на царской каторге, которую отбывал за соучастие в убийстве зверюги офицера Токмакова, шесть лет провел в Горно-Зерентуевской тюрьме. К вам в Первый Забайкальский полк меня послал Читинский комитет партии большевиков чтобы донести до вас призывы нашей партии, ленинские слова правды о том, против кого вам следует повернуть оружие. В условиях строжайшей конспирации, особенно после ареста всем вам известного товарища Раздобреева, я не мог бывать на тайных собраниях нашей организации, липь изредка встречался с товарищами, чаще всего с товарищем Стрельниковым, так нелепо погибшим сегодня, в день нашей победы. Почтим же его память минутой молчания.

Казаки обнажили головы, замерли, как в строю, по команде «смирно». И такая наступила тишина, что стало слышно, как в траве близ дороги стрекочут кузнечики, а в голубой выси щебечут жаворонки. Кончилась скорбная минута, и снова заговорил Чугуевский.

– Сегодня вы, дорогие товарищи, совершили большое дело, перешли на сторону восставшего народа, – продолжал Чугуевский, все так же придерживая правой рукой древко знамени. – Я счастлив бесконечно, что в этом есть доля и моего участия! Это могут подтвердить товарищи Писменов, Васильев и другие наши соучастники.

– Верно, – Писменов даже руку поднял кверху, как бы клятвенно заверяя правдивость сказанного Чугуевским.

– Истинная правда, – подтвердил Васильев. – Мы и книги запретные получали от хорунжего, то есть от товарища Чугуевского. И всякие там другие указания.

– Переходим ко второму вопросу, – объявил Писменов. – Теперь нам надо командира полка избрать. И я так думаю: все вы слышали, кто такой есть дорогой наш товарищ Чугуевский, большевик идейный, к тому же он бывший офицер, значить, и в военном деле может руководить, а потому вся статья ему быть нашим командиром!

Новым гулом восторженных голосов взорвался казачий митинг, и, когда дело дошло до голосования, все дружно подняли руки за нового командира. Затем утвердили командиров эскадронов. Заминка произошла с прислугой батареи – батарейцев среди казаков не оказалось, кое-как набрали ездовых, за командира временно назначили Золотарева.

Жаркий летний день перевалил на вторую половину, когда полк и конно-горная батарея под общей командой Чугуевского вышли в долину Урова и вброд перешли небольшую, сильно обмелевшую в этом году реку.

Уров, являясь левым притоком многоводной пограничной Аргуни, в Забайкалье прославился тем, что жители сел, расположенных в его горно-таежиой долине, издавна подвержены ревматической болезни. У них сильно утолщались суставы ног и рук, у иных вырастали зобы, и люди становились калеками на всю жизнь. Возникновение этой болезни приписывали светлой на вкус приятной воде Урова, поэтому и болезнь называли «уровской».

Калечил Уров, сильно калечил людей, и все-таки никто из них не соглашался переселиться в другой район! Очень уж богата уровская долина всем, что нужно для жизни человека: необозримая тайга, где полным-полно всякого зверя, совсем рядом – раздолье для охоты; в достатке плодородной земли, богаты травой пастбища и сенокосные угодья, а сам Уров богат рыбой. Все это и прельщало местных жителей, к уродующей же их болезни они привыкли, к тому же уровских казаков и на военную службу не брали. А это уж рас ценивалось как благо. Вот в такое-то село на Урове и прибыл восставший против белых генералов казачий полк.

Радостным был этот день и для партизан 3-го кавалерийского полка, которым посчастливилось первыми встретить и приветствовать казаков-повстанцев. В минувшую ночь полк в полной боевой готовности выступил из села и до утра находился на полпути к Грязной, чтобы в случае надобности прийти на помощь повстанцам. Только утром, когда получили сообщение, что переворот свершился, вернулись в село. В штабе бодрствовали ночыо Журавлев и его боевые товарищи. Теперь все они с нетерпением ожидали прибытия казаков, будущих своих соратников. За околицей вдоль дороги выстроились спешенные партизаны 3-го кавполка.

А через дорогу от строя партизан зеленую лужайку расцветили пестрые толпы сельчан: молодежь, как водится, тешилась играми, танцами под гармошку; старики, собираясь кучками, дымили табаком, судачили:

– Целый полк, да ишо и батарея в придачу! Это не хухлы-мухлы!

– Ни единой пушки не было у наших – и на тебе, батарея!

– Вот бы и другие-то полки ихние так же поступили! Оно бы и войне конец!

– Пойдут и другие, перевертываться зачнут! Лиха беда – начало!

Полк новых повстанцев шел, как и положено, походным порядком. Пики казаки после переворота посдавали в обоз, оставили по одной на сотню, и еще одну, на которой теперь впереди полка реяло алое знамя.

Когда передовой разъезд, а затем и головная сотня показались из-за пригорка, заросшего густым боярышником, партизаны в строю задвигались, выравнивая ряды; напротив них шпалерами скучились вдоль дороги толпы сельчан.

Полк повстанцев, не доехав до строя партизан полсотни шагов, остановился. Партизанский командир Швецов громовым голосом скомандовал: «Полк, смирно-о-о! Равнение направо» – и сам, повернув голову в сторону повстанцев, приложил руку к фуражке. Журавлев, Бородин и Плясов пошли к ним навстречу. Приветствуя командующего фронтом и его соратников, Чугуевский отсалютовал им шашкой, сошел с коня. Журавлев обнял его и трижды поцеловал. Затем Журавлев обратился с приветственной речью к казакам поблагодарил их и закончил речь словами:

– Отныне мы вместе с вами будем сражаться до полной победы над силами контрреволюции. И уж недалеко то время, когда на всей земле нашей не будет ни белых, ни интервентов, власть труда воцарится во всей Советской России.

Мощное слитное «ура» казаков, партизан и жителей села всколыхнуло воздух, эхом покатилось по горам.

В тот же день была укомплектована батарея: нашлись среди партизан артиллеристы, не только ездовые, но и наводчики, заряжающие и все другие номера прислуги. Командиром батареи был назначен Диомид Матафонов. Новый полк получил название 5-го кавалерийского революционного, командиром его приказом по фронту утвердили Андрея Чугуевского.

ГЛАВА VII

Золотая осень – такой эпитет вполне подходит к этому времени года в Забайкалье, где так много солнечных дней, а в эту пору особенно. Кончился сенокос, сено сметано в стога и зароды, осиротели островерхие балаганы, косари сменили звонкие литовки свои на серпы. Страда, все от мала до велика на пашне, с раннего утра и до вечера жнут и жнут без разгиба поспевшие хлеба.

Хороша эта пора в Забайкалье, нет уже того гнуса – комаров, паутов и мелкой мошкары, что донимали людей во время пахоты и сенокоса. Нет летней жары, солнышко ласково греет, и такое благодатное тепло стоит над полями, что любо-дорого. Однако по ночам уже подмораживает, и пожухлые травы в низинах к утру припудрятся пушистым инеем, тоненьким ледком покроются лужицы. В сентябре пожелтеют поля, елани, сопки скинут свой многокрасочный летний наряд. Но осень по-своему украсит кормилицу землю, в золото оденет она поля спелой пшеницы, на склонах сопок заколышется под ветром золотистый ковыль. Золотом покроются и березовые рощи, да еще разукрасят их зелень сосен и яркий багрянец трепетных осин. Нет, не зря забайкальскую осень называют золотой!

Осень 1919 года была особенно хороша: до самого покрова не было ночных заморозков, дни стояли солнечные, теплые. По этой причине и отлет птиц начался позднее обычного, только во второй половине сентября потянулись к югу табуны уток, треугольные косяки гусей, журавлей, белоснежных лебедей. Если бы эти птицы могли рассуждать по-человечески, они немало дивились бы, с высоты своего полета, почему это люди на земле стали все меньше и меньше сеять хлеба? Почему они не спешат с уборкой урожая? Вот и в эту такую благодатную осень на полях виднеются несжатые полосы. Да и возов со снопами куда меньше, чем в былые годы. Не понять залетным гостьям, что всему тут виною война; кончилась одна, началась другая, и самые-то боевые хлеборобы воюют, одни в белых, другие в красных. Потому и осыпается зерно на несжатых полосках. Даже старикам не стало покоя, особенно в этот неспокойный год. Мало того что в рабочую пору принимай непрошепых гостей, корми их, да еще и вози, куда прикажут! Проклиная все на свете, запрягают старики лошаденок, мажут дегтем колеса и, распрощавшись с родными, едут неведомо куда. Им бы снопы возить со своих пашен, а они везут японцев на позиции да ящики со снарядами, с патронами для них же, чтобы этим супостатам было чем стрелять в сыновей и братьев стариков коневозчиков. Тяжко на душе у дедов, темнеют лицом они, глядя на чужеземцев, костерят их на чем свет стоит и все-таки везут! Попробуй-ка не подчинись им, так в момент узнаешь, почем фунт лиха.

В одном из таких обозов ехал на трех лошадях и пантелеевский работник Ермоха. Вообще-то это был редкостный случай, что и Савву Саввича принудили выставить три подводы. Его всегда обходили, ибо гужевая повинность, как и налоги, по тем временам была подушная, а какие же годные души у Саввы Саввича? Один сын у него офицер семеновский, ему льгота полагается, другой сын – писарь, главное лицо в поселке, а сам Савва Саввич звание старшего урядника имеет, три лычки заслужил на военной службе, да и человек он влиятельный на всю станицу, поэтому, когда требовали выставить подводы, посыльные проходили мимо пантелеевской усадьбы. Ну а если у кого-то из «годных душ» всего одна или две лошаденки, то кто же виноват, надо было уметь нажить! Так оно и шло исстари, к этому все привыкли и на такую несправедливость не жаловались.

Однако в этот раз с поселка потребовали столько подвод, что пришлось задеть и Савву Саввича. Поселковый атаман, проклиная в душе «господ общественников», избравших его на этот пост в такое тревожное время, самолично отправился к Савве Саввичу и, встретив его в улице, приветствовал почтительным полупоклоном:

– Мое почтение, Савва Саввич! Как здоровьице?

– Спасибо, бог по грехам терпит, – пожав атаману руку, Саввич уперся в него выжидающим взглядом. – Какая нужда ко мне?

– Нужда большая, Савва Саввич. Оно и вести хорошие, слыхали небось от Семена Саввича, что наши-то вот-вот наведут краснюкам решку! Из станицы сообчили по секрету, огромаднейшую силу на них двинули, хотят давануть разок, да так, чтобы и духу поганого не осталось.

– Слыхал.

– Все бы хорошо, да подводами-то нас затиранили, Савва Саввич! Ден пять тому назад отправил обоз на восемнадцати телегах, и те еще не вернулись, а уж новые требуют! Да ишо впятеро больше! Оно, конешно, дело нужное, сам понимаю, но где их набрать? Вот и пришел к вам, Савва Саввич, просить из милости! Назначать вас на такое дело я не имею правов, как вы есть человек заслуженный, сын у вас благородного звания и так далее, поэтому уж прошу по-дружески – выручай, Савва Саввич, подвод пять бы, ежели милость на то будет?

– Мда-а, – польщенный в лучших своих чувствах, Саввич разгладил бороду. – Что ж делать, помочь надо, и хоть не пять, а трех велю запрячь Ермохе. Пускай съездит, раз такое дело.

Так вот и попал Ермоха в подвозчики. Ранним утром в день отъезда Савва Саввич, услыхав стук колес в ограде, скрип наружных ворот, понял, что это рыжий Никита с двумя подростками-работниками поехал по снопы. Вставать Савве Саввичу было еще рано, но, вспомнив, что Ермоху надо отправить в обоз, чертыхаясь про себя, он поднялся и, наскоро одевшись, вышел на веранду. Солнце еще не взошло, алая заря на востоке отражалась на оконных стеклах зимовья, как румяна на лице бабы-щеголихи. Ермоха уже запряг лошадей в три телеги, в каждую положил сена и по мешку овса, чтобы в дороге было чем кормить коней.

– Каков мошенник! – сердито проворчал Савва Саввич, остановившись у дверного косяка. – Что ни лучших коней запряг, с-сукин сын, а даже тово… не спросил, можно ли! Волю какую забрал, стервец! Оно, положим, дорога дальняя, на худых-то конях и не суйся, но вить надо же порядок знать, спросить, посоветоваться. Ну подожди у меня, я до тебя доберусь, узнаешь ты у меня кузькину мать!

А Ермоха, уже одетый по-дорожному, еще разок оглядел всю упряжку, вслух рассуждая сам с собой:

– Ну, кажись, все, лагушка с дегтем на месте, топор в натопорне, харчи, шуба… можно ехать, – И, проезжая мимо Саввича, тронул рукой шапку на голове: – Прощай, хозяин, покедова.

– С богом, Ермошенька, в добрый путь!

Он еще хотел что-то сказать старому работнику, но только рукой махнул да закрыл за ним ворота.

На третий день пути антоновские возчики переправились на пароме через Онон, двинулись дальше. Чуть не на версту растянулся обоз. Скрипят тяжело нагруженные телеги, из-под колес клубится пыль, серым облаком висит она над обозом, оседает на потные спины лошадей, на одежду и лица возчиков, припудривает бороды стариков, хрустит на зубах. Пыли этой еще более прибавилось, когда, обгоняя обозников, мимо них проследовал казачий полк. Казаки разных возрастов, на разномастных конях, одетые по-разному: иные в полушубках, другие в шинелях русских, японских, с погонами – какие кому вздумалось пришить. Глядя на них, Ермоха сердито ворчал, обращаясь к шагавшему рядом с ним старику:

– Не поймешь, что это за войско такое? Одеты всяко-разно, погоны на них и желтые казачьи, и красные батарейские, и черные, и малиновые, как у солдат в пешехоте! И так-то на казаков не похожи, а в эдакой одеже и вовсе.

– Какие они казаки, – вздохнул дед и, помолчав, продолжал: – Вот раньше были казачки, на них и смотреть-то было приятственно! Бывало, выедем на конное занятие, сотня наша в Калге стояла, в летних лагерях, а командиром у нас был сотник Мунгалов…

К вечеру прибыли в большое село с церковью посредине. Остановились на ночлег. Ночевали на дворе, в кругу телег и привязанных к ним распряженных коней, под охраной конвойных солдат. Старики уже привыкли к таким ночевкам, развели костры, наварили чаю, радехонькие и тому, что коней-то сегодня есть чем покормить; привезли им откуда-то два воза пшеничной соломы, оно и не ахти какой, но все-таки корм.

В этот вечер обоз еще более увеличился, телегах на двадцати прибыли новые коневозчики, среди которых Ермоха узнал Демида Голобокова с Верхних Ключей, обрадовался, ему, как родному, помог распрячь лошадей, задать им корму, а Демида угостил горячим чаем. Потом они долго сидели у костра, разговаривали. Демид поведал Ермохе про свое житье, про мать Егора Ушакова – Платоновну.

– Живет ничего, постарела шибко, осунулась, как услыхала, что сказнили Егора-то. Известное дело, мать.

– Конечно, – вздохнул Ермоха, прикуривая от уголька.

Ранним утром старикам приказали запрягать и ехать на площадь к церкви, чтобы там разгрузить телеги. Обрадованные старики, запрягая лошадей, торопились, полагая, что их теперь отпустят восвояси. Однако радость их была преждевременной. Старший обоза – немолодой дружинник в урядницких погонах – объявил, что дальше они повезут японцев. Старики опешили, на минуту притихли и вдруг, как прорвавший плотину весенний поток, сорвались с места, окружили сидевшего верхом на коне урядника, загомонили все разом:

– Не желаи-им!

– Хватит!

– Сам вези их, растуды твою мать!

– Тише! Ти-ише! – приподнимаясь на стременах и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, орал красный от возбуждения урядник, – Чего вы взбулгачились, чего? Не могу я вас отпустить, приказ такой имею, понятно вам?

– Не желаи-им!

– Домой!

– Катись ты с японцами твоими вместе!

– Да поймите же вы… мать… не замать! Люди вы или нет? – Урядник матюгался, размахивая нагайкой, потом принялся уговаривать разгневанных стариков: – Русским языком говорю вам, ишо дня два-три – и отпустим, смену уж вам заказали! Самое большое, до станицы Новогеоргиевской доберемся и ослободим, обязательно ослободим. Потерпите уж немного-то.

Подумали старики, поругались и разошлись по своим телегам. Ничего не поделаешь, приходится подчиниться, на стороне урядника сила. А сила, она и солому ломит.

И снова в пути обозники, налегают на гужи замученные лошаденки, скрипят телеги, и все так же серым кисейным пологом колышется над обозом дорожная пыль.

Японцы все как один малого роста, в одинаковых, песочного цвета, шинелях, с винтовками в руках и с кинжальными штыками у пояса. Сидели они по четыре, по пять человек в телеге даже в том случае, когда дорога поднималась в гору. Ругаются старики, жестикулируя руками, показывают седокам, что коням тяжело, надо сойти с телеги.

– Твари косорылые, – костерил своих пассажиров Демид Голобоков, концом кнута показывая на взмыленпых коней, – ослепли, что ли! Не видите, что коням не под силу везти вас в эдакую гору! Слазьте, ну! Черти вас накачали на нашу голову!

Три японца поняли, сошли с телеги: четвертый остался сидеть, сердито прохрипев: «Русика бурсувика», – и, скосив на Демида злобно прищуренный взгляд, выразительно похлопал по прикладу винтовки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю