Текст книги "При опознании - задержать"
Автор книги: Василий Хомченко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Может произойти самопроизвольный взрыв, – вслух повторил Богушевич.
А еще была записана такая пропорция, обведенная красным карандашом: "Состав динамита: нитроглицерин – 70 процентов, нитроцеллюлоза – 29,5 проц., сода – 0,5".
Задумался над этим Богушевич, разволновался. Есть над чем задуматься. В ответ на загадки сами собой напрашивались заключения, версии, выводы. Возникло тяжелое подозрение, которому пока не хотел верить. Книгу отложил, стал рассматривать другие книги – ничего интересного. Подергал за ручки ящиков – заперты. Взял в шкафу папку с бумагами – это были в основном разные счета, акты, расписки. Был там почему-то и конверт с фотографиями, среди них – фотография корнета. Молодого и такого знакомого корнета. Богушевич не отрывал от нее глаз. Высокий лоб, твердый, даже упрямый взгляд. Корнету чуть больше двадцати. Лицо чистое, усы и борода еще не успели отрасти. Рука корнета на эфесе сабли. Мундир новый, без единой морщинки, видно, впервые надел. Подписи нет, есть только штампик, выцветший, еле видный: "Фотография Микельсона. Вильна 1863 г.". Значит, корнет снимался в Вильне, значит, он оттуда, земляк или просто там служил.
Ах, до чего же он знаком! Знаком – и все тут. Похож на... Соколовского и на виленского корнета. Ну, конечно же, это Соколовский в молодости. Он...
Вот все и прояснилось, все гипотезы, факты, детали заняли свое место в логической цепи поисков истины. Так вот почему Соколовский ни разу не упомянул, что был офицером, служил в Вильне. Вот зачем и эта его борода мужицкая.
И причина пожара стала понятна – взорвался гремучий студень в том закуте, где Соколовский не только столярничал.
Сразу пришло на память письмо из жандармского управления о поисках террориста Силаева. Силаева-Соколовского. Богушевич не помнил фамилии того корнета, помнил только имя – Сергей. И этот Сергей. Значит, теперь третья их встреча – Богушевича и Силаева-Соколовского.
Боже, какая же это неожиданность! Кто мог подумать, что так перекрестятся их пути, да еще в такие моменты!
Богушевич долго сидел, размышлял, но в голову не приходило ни одной путной мысли – что делать, как теперь, когда он все узнал, поступить.
Вышел, позвал Одарку.
– Я должен поговорить с вами, – сказал он ей. Чинно неся свой пышный, плотный стан, Одарка вошла в комнату, прислонилась к обитой шпалерами стене, сложила на груди руки. Богушевич сел за стол, взглянул на ее спокойное красивое лицо, невольно подумал: почему это ее, такую красавицу, не взяли до сих пор замуж, пригласил сесть.
– А то неудобно: я сижу, женщина стоит.
Одарка села и с интересом, с приятной, приветливой улыбкой смотрела, что делает Богушевич, как достает из портфеля листы бумаги, ручку, чернильницу, старательно вытирает перо.
Богушевич начал с расспросов про имение, сколько земли, скота, про пани Глинскую-Потапенко, про конюха и остальных работников. Отвечала Одарка толково, подробно, сразу догадываясь, что хочет услышать от нее пан следователь. Про хозяйку сказала, что чем больше та стареет, тем больше проклинает царя за отмену крепостного права и говорит, что царь разорил дворянские хозяйства.
– Знаете, пан следователь, пани держит в спальне кнут, которым раньше били крепостных. Вчера достала его, кинула на кушетку Сидоркин кожух и ну его хлестать. Бьет и считает. До тридцати досчитала. – Одарка засмеялась мягким, грудным смехом.
Спросил и про Соколовского – чем тот, кроме хозяйства, занимается.
Вспыхнула Одарка, глаза засияли, щеки зарумянились еще больше, и Богушевич понял, что она влюблена в эконома. А по тому, как глубоко вздохнула, догадался, что любовь ее безответная.
– Сергей Миронович читает, вон сколько книг собрал. И столярню любит. Разные сундучки мастерит. Мастерская у него была.
– В конюшне?
– Там. Был отгорожен уголок с окошком.
– Вы туда заходили?
– А как же, бывала.
– И что там видели?
– Инструменты, доски, дощечки.
– А посуда была какая-нибудь?
– Была. Сергей Миронович в ней разные краски да клей варил.
– Говорят, что пожар начался с того угла, где была мастерская, и слышали там взрыв. Это правда?
– Правда, бухнуло.
– А что там могло бухнуть?
– Может, керосин или краска какая?
– Сергей Миронович про себя не рассказывал? Не говорил, что служил в кавалерии?
– Не говорил.
Богушевич достал из папки фотографию корнета, показал ей.
– Это он, правда?
– Пригожий какой офицерик, – заулыбалась Одарка, разглядывая фотографию. – Молоденький. Это ж Сергей Миронович. Он, ей-богу, он. Вот и ямочка его на подбородке и глаза его. Пригожий...
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Воспоминания, размышления, мысли
Богушевича, записанные и незаписанные
...Часто задумываюсь над сельским бытом. Бедность есть бедность, но и сам крестьянин не должен жить так, как он живет. Патриархальщина дикая. Редко кто из них тянется к светлому. Завелась лишняя копейка – пропьет, вместо того чтобы детям книжку купить, самому научиться читать. Теперь во всех селах пооткрывали школы, а посылать туда детей многие не хотят грамота, мол, не прибавит жита в закрома. Ходит по хатам фельдшер, учит, чтобы от мух береглись, от них кровавый понос у детей. Послушают – что об стену горох, как была грязь в хате, так и осталась... А сколько видишь дикости, когда вызываешь в суд или на следствие. Боятся, под печь прячутся, в лес убегают. Однажды вызвали повесткой двух крестьян свидетелями по одному делу. Один подумал, что другой чего-то на него наговорил, позвал к себе, столкнул в погреб, запер там, а на допросе сказал, что сосед на шахты уехал...
Какой же выход из этой темноты и дикости? Единственный – школы, просвещение, книги. Обязать родителей законом, чтобы посылали детей в школу. И взрослых надо учить. Когда научатся читать и писать, сами потянутся к свету, к тому, что дали цивилизация и культура. А то словно и нет для нашего мужика ни культуры, ни грамоты. Словно мужик только что появился на земле и все заново начинает открывать. А ведь книжек для села издается немало, полезных книжек: как корову кормить, ухаживать за ней, как урожайность повысить. Так ведь не читают.
...За годы работы следователем изрядно узнал местных чинов-законников. Много таких уголовных дел, как сопротивление властям, неуважение и оскорбление представителей власти, возникают только потому, что сами эти представители поступают неправомерно. Своим поведением они провоцируют противозаконные действия. В таких случаях следователи, судьи должны быть принципиальны, должны выяснять причины, вызвавшие эксцесс со стороны обвиняемого. Доводилось и прекращать дело, вызволять из-под ареста таких бедолаг. Писал докладные на полицейских чинов за их незаконные деяния. Следователь должен хорошо, досконально знать жизнь местных людей, их быт, обычаи, традиции, обряды, язык – чтобы при разборе таких дел можно было разобраться в природе преступления.
Закон и понимание важности моей службы требуют от меня, следователя, быть объективным. И я стараюсь быть таким. Собираю показания, оцениваю их, рассматриваю все "за" и "против" обвиняемого. И все же субъективное начало часто берет верх, хоть и вопреки твоей воле и сознанию того, что так нельзя, что ты нарушаешь такой важный принцип, как презумпция невиновности. А ведь в твоих руках судьба человека. И не раз подводила меня субъективность, эта предвзятая уверенность, что перед тобой преступник. Вот он сидит, плетет что-то, несет несусветную чушь, отпирается, да еще как неумело, путается, сам себе противоречит. А ты думаешь: ага, выкручиваешься, боишься... и уверен, что поймал виновного. А через некоторое время видишь, что виновен-то вовсе не он. Тогда отпускаешь его, заискиваешь перед ним, и тебе стыдно глядеть ему в глаза...
...Который год живу на земле Гоголя и Шевченко. Рано же вы покинули свет. А дал бы вам бог долгий век, может, и я с вами встретился бы.
Это еще один пример закона подлости – ну чего бы этим гениям не жить долго? А какой-нибудь негодяй живет на земле непрожитые ими годы, их век.
...Люблю мечтать. Известное дело, мечтать легче и приятнее, чем думать. Где-то читал, а может, слышал, как один горемыка говорил, что он живет богаче и красивее всех царей и князей. Я, сказал он, живу в своих мечтах. В мечтах кем хочу, тем и становлюсь, где хочу, там и живу... Я похож на этого фантазера-чудака. Часто витаю в облаках, уношусь из реального мира в мир фантазии.
А почему бы не помечтать о таком: все люди на земле сделаются одним народом, станут жить в едином государстве. И все будут исполнять святые заповеди: не убий, не укради и т.д. И не будет у людей болезней, станут доживать до глубокой старости... О таком, видать, и сам бог не мечтает...
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
"Что же делать?" – думал Силаев-Соколовский, спеша домой, к Нонне. Тревога жгла душу, подгоняла. Приехали жандармы брать кого-то. Кого они могут взять в этой глуши? Кого же, как не его, Силаева? Значит, докопались, выследили. Выдал кто? Вырвали признание у арестованных Бергера или Войцеховского? Те не выдержали, сдались, рассказали, что знали, спасая себя? Может быть...
Пока шел, тревога не отступала, не слабела, ворочалась, как осколок в ране, щемило грудь. Что будет с Нонной, когда ей расскажет? И что ей посоветовать? После того как Нонна узнала, что ждет ребенка, она притихла, реже выходила из дому в город, подолгу лежала или сидела в задумчивости. И еще сильней стала бояться за Соколовского, видно, сердцем чуяла, что его ждет беда.
Нонна сидела возле окна, распахнутого, но занавешенного белой занавеской, облокотившись на подоконник. Лицо бледное, похудевшее, с темными кругами под глазами. Когда Сергей вошел, она встала, сняла с него картуз, полой халата вытерла с козырька пыль, помогла снять пиджак и сапоги.
– Когда в Корольцы поедешь? – спросила она, обтирая ветошкой сапоги от грязи и пыли.
Он не ответил, развел руками и не отважился признаться ей в своей тревоге. Оба сели, он – на кушетку, она – на скамеечку.
– Нонна, – сказал он, – нам нужно обвенчаться. И как можно скорей. Может, даже сегодня.
Она вскинула голову, испуганно и удивленно уставилась на него.
– Давай сегодня и пойдем под венец.
– Сережа, что случилось?
– Ничего особенного, любимая. Ты же этого хотела – вот и пришло время.
– Нет, ты что-то от меня скрываешь. Скажи, что? Сережа! – Подошла, села рядом.
Он взял ее за руки, начал объяснять:
– У нас ребенок будет, так? Дай бог, – перекрестился он. – Я не хочу, чтобы он бесправным был, байстрюком. Мало что может со мной случиться...
– Что может случиться, Сережа? – стиснула она его руку. – Ты что-то знаешь. Что?
– Ну, мое положение...
– Но ты же сегодня сказал мне, что бросишь все это, – вскрикнула она и сразу, будто испугалась, что ее кто-нибудь услышит, прикрыла ладонью рот. Ты же обещал мне от них отойти. От этих кровавых безумцев. Нельзя так жить. Нельзя посвятить себя тому, чему никогда не бывать... Неужели ты хочешь, чтобы и еще гибли люди, как тот гимназист?..
– Тихо, не хочу, и это больше не повторится.
Молчали. Были они сейчас на разных полюсах и смотрели на все события и на то, о чем говорили, как бы с разных концов подзорной трубы, и поэтому видели все разной величины и на разном расстоянии.
– Ты с ума сойдешь от чужой невинной крови, которую пролили твои бомбы... Сережа, что случилось?
– Скажу. Я слышал, узнал, что секретно приехали жандармские агенты. Думаю, что меня выследили.
– Боже, – ткнулась она ему головой в грудь и заплакала. – За тобой приехали, за тобой.
Он не успокаивал ее, не утешал – плакать она перестала сама. Только сказал, что если жандармы действительно явились брать его, то они же не знают, где он сейчас, и сначала поедут в Корольцы. А за это время он что-нибудь придумает. Нонна прижалась щекой к его груди, слушала, как стучит сердце, а он расчесывал ее густые, упругие волосы бронзовым гребнем с вкрапленными аметистами. Тикали часы, стоявшие в углу, потом пробило четыре удара. Во дворе закричали, захлопали крыльями соседские куры, зашедшие к ним – кто-то их вспугнул. Нонна кинулась к окну, выглянула: забежала чужая собака – и с облегчением вздохнула.
"Вот теперь будет так все время дрожать за меня. Надо обвенчаться и сразу куда-нибудь уехать, скрыться", – подумал Соколовский, и эта мысль переросла в решение.
– Нонна, собирайся в церковь, венчаться, – твердо сказал он и стал доставать из шкафа костюм, белую рубашку, галстук, шляпу.
– Сережа, – прошептала она с отчаянием. – А что мне надеть под венец? Боже, разве я так представляла себе венчание?
Соколовский подержал несколько секунд плечики с костюмом, повертел их и засунул обратно в шкаф. Туда же полетели рубашка, шляпа, галстук.
– К черту, – гневно крикнул он. – Пойдем в том, что есть, в чем по улице ходим. – Он разнервничался, взвинтился, – таким Нонна его еще не видела. Метался по комнате, точно искал что-то и позабыл что, злился на себя за то, что не может успокоиться. И Нонна, видя его таким, сама нервничала и пугалась. – К черту все, к черту... Нонна, я сейчас пойду кольца нам куплю и к священнику зайду.
– Не ходи на улицу, – ухватилась за него Нонна. – Не ходи. Я не хочу, чтоб тебя люди видели. Не показывайся. Я сама кольца куплю. Сходи только к отцу Паисию.
Он согласился легко, без возражений. Отец Паисий жил рядом, его сад и двор примыкали к их двору. Пошли: Соколовский – к священнику, Нонна покупать кольца.
Отец Паисий был дома, на кухне, налаживал мышеловку – прикреплял к проволочке корку хлеба. Две мышеловки, уже снаряженные, стояли на табуретке.
– Вот против нечисти окаянной вооружаюсь, – сказал отец Паисий. – Кот так разленился, что мыши по нему бегают.
Он был в исподней рубахе, узких полосатых штанах, в сандалиях на босу ногу. Волосы на голове с проседью, как овечья шерсть, а усы и борода черные, седина их не тронула, точно и не его они, а чужие, приклеенные, как у актера. Борода густая, широкая, раздвоенная, – не поп, а бог Саваоф.
– Что, сын мой, привело вас в мою обитель? – спросил Паисий, осторожно ставя мышеловку в угол под лавку.
– Я хочу, чтобы вы меня и мою невесту Нонну сегодня обвенчали.
– Да благославит всевышний любовь вашу. Приходите завтра в церковь. Церковные требы отправляются в храме. Завтра будут венчаться еще две пары.
– Батюшка Паисий, я хочу, чтобы вы обвенчали нас сегодня. Только сегодня. Отблагодарю вас. Завтра, может, уже и... и не потребуется венчание.
– Почему такая спешка, сын мой? Не собираетесь же вы завтра умереть? Храни вас бог, – перекрестил он Соколовского и сам перекрестился.
– Только сегодня. Я заплачу, – упрямо повторял Соколовский. – Завтра я отсюда уеду. А она уже... ребенка ждет.
– Грех ваш бог вам простит... если так. Завтра с утра я вас первых и обвенчаю. А сейчас вы присядьте. – Паисий пододвинул к нему табурет. Поговорим. Вижу, что душа ваша в растерянности и тревоге. Не могу ли я вам помочь?
Соколовский сел, Паисий вместе со своим табуретом придвинулся к нему поближе. Внимательный, сочувственный взгляд священника был направлен на Соколовского, обволакивая его невидимой пеленой спокойствия и доверия. Сергею стало словно теплей, ослабела напряженная нервозная растерянность. Встретившись глазами с Паисием, Соколовский невольно улыбнулся ему, и тот в ответ тоже улыбнулся. Даже затянувшееся молчание не тяготило. Соколовский глубоко и шумно вздохнул, и все, что его так тревожило и волновало, словно вышло вместе с этим вздохом.
– Так почему это вы, сын мой, так заторопились отсюда уехать? спросил, гася улыбку, Паисий. – Вам что-нибудь угрожает?
– Угрожает, – легко согласился с догадкой священника Соколовский, все больше и больше подпадая под власть его взгляда и слов. – Угрожает.
– А я догадывался, – склонил голову набок Паисий, – уразумел, наблюдая за Нонной и вашими приездами сюда. И как люди какие-то к вам приезжают.
Соколовский понял, о чем догадывается Паисий, однако, словно под гипнозом этого Саваофа, остался спокойным и признался:
– Потому мне и надо быстрей уехать.
– Был у меня жандарм Бываленко, – сказал Паисий, – интересовался Нонной, спрашивал, чьим иждивением живет. А заодно бумагу показал: ищут сбежавшего из Владимирской тюрьмы.
– И что вы сказали про Нонну?
– А ничего. Сказал, что она жена эконома, женщина богобоязненная, тихая.
Осторожно, хитро говорил и расспрашивал отец Паисий. Зорко следил гипнотическими глазами за Соколовским, удивлявшим его своим спокойствием и безразличием. Понял священник, что тот находится в критическом состоянии, когда расслаблены дух и воля. По опыту знал Паисий, что в такие минуты слабости люди каются, открывают свои страшные тайны, приходят с повинной. На таких людей слова наставления оказывают очень большое воздействие.
– ...Заблудший агнец да взойдет на тропу свою, – сказал он и этим евангельским поучением заключил первую половину своей беседы.
Снова наступила пауза. Они оба сидели так тихо, что из-под сундука вылезла мышка и, задрав мордочку, стала нюхать воздух. Почувствовала хлебный дух, подбежала к ловушке, встала перед открытой дверцей. Еще секунда – и она в мышеловке.
– Кыш, дурная! Куда лезешь? – топнул ногой Паисий и засмеялся. – Божье творение, жалко. Жить хочет, как и мы.
– Так уберите мышеловки, – улыбнулся Соколовский чудачеству Паисия.
– Нет, – покрутил головой Паисий, – не уберу, очень уж много их развелось. Пускай попадаются, пока я не вижу. – И снова поглядел спокойными глазами в глаза Соколовскому.
– Меня, сын мой, не интересует, что вы сделали, какой ваш грех перед богом и людьми, тяжкий или легкий. Я хочу, чтобы вы очистились душой, покаялись перед богом, и тогда он не прогневается, простит то, что вами содеяно.
– Спасибо за совет, – сказал Соколовский и почувствовал, что чем больше он говорит с Паисием, чем дольше сидит тут, тем больше теряет свою волю, словно во сне, подчиняется каждому движению и слову отца Паисия. "Что это я так оцепенел – будто перед самим господом богом?" – думал он, однако и не пытался как-то выйти из этого состояния.
– Я в этом приходе всего два года, – рассказывал священник, – до этого служил во Владимире. Перевелся сюда, потому что тут братья мои родные живут. Вам часом не знаком этот град Руси?
Соколовский молчал. Лгать, что не был во Владимире, не мог – Паисий не поверит, сказать же правду – опасался.
– Так вот, сын мой, – не дождавшись ответа, продолжал Паисий, – жену вашу невенчанную я там видел. Мать ее, Апраксию Давыдовну, хорошо знал, моего прихода прихожанка была. Дочку ее, Нонну, вашу невенчанную жену, крестил. Это я дал ей такое имя.
– Так вы все знаете, отец Паисий, все.
– А Нонна бросила родителей и пошла в чужой свет неведомо с кем. Вот теперь и стало ведомо, кто умыкнул ее от родителей. Вы, значит.
– Я, – ответил Соколовский без тревоги и страха. – Я привез ее сюда.
– А признайтесь, – вы же в бога не верите, креста на груди не носите, зачем вам церковное венчание? – говорил священник с усмешкой. – Безверие вас и погубит. Спасайте, пока не поздно, и свою душу, и души близких.
– А как спасать, отец Паисий?
– Понимаю, сын мой, вам тяжело. И боль ваша не за себя, а за Нонну и младенца, в коего бог уже вдохнул искру жизни. Убежать от этого невозможно. – Погладил свою черную бороду. – И бородой не прикроешься, не спрячешься под чужим именем.
"Он же все знает, этот бог Саваоф! – Соколовский был поражен. Откуда? Кто мог ему рассказать? – И точно стукнули его по голове. – Нонна рассказала. Только она и могла, только она одна и знает про все". Во рту стало горько, сдавило виски. Почувствовал, как отхлынула кровь от лица.
Это заметил и Паисий, встал, принес стакан с холодным квасом.
– Вы белый, словно вас с креста сняли. Попейте-ка.
Соколовский выпил квас, но легче не стало.
Неужели Нонна? Не хотел верить, заставлял себя сомневаться, но убежденность, что рассказала отцу Паисию все она, росла и крепла. Ходит же в церковь отца Паисия, вот и исповедалась ему. Ни разу ведь не сказала, что знает этого священника по Владимиру. Почему не сказала?
– Это Нонна вам все рассказала? – спросил он тихо.
– Я и сам знаю, сын мой, – не ответил тот на вопрос, – для чего вы надели на себя такие вериги. Страдания ваши народу посвящены. Путь себе выбрали такой же тернистый, как путь Христа. Тот пошел на кару во имя любви к ближним – и вы готовы взойти на эшафот во имя любви к народу. И все же пути ваши разные и заповеди разные. У Христа – не убий, вы же хотите дать людям добро убийствами. А кровь никогда не приносит человеку добра. Идите лучше дорогой Христа, не отказывайтесь от него, любите ближнего, верьте в бога и тогда поверите в бессмертие своей души. Когда любовь приведет вас к людям и Христу, вы спасете душу свою, дадите счастье близким, и Нонна счастлива будет.
– Отец Паисий, не каждый наш ближний достоин любви.
– Любите человечество, раз не любите отдельных людей.
– За человечество я готов на крест пойти. Однако же существует еще на земле несправедливость, и ее нужно уничтожить. Кто ж должен это сделать?
– Смысл веры в том и состоит, чтобы каждый из нас, в том числе и те, кто совершает несправедливость, жили с богом в душе, по его заповедям. Чтобы все совершенствовали сами себя, тогда к ним ко всем придет счастье. Счастье – это вера в бога, а значит, и праведная жизнь. Веруйте и вы почувствуете, как вам легко стало жить. Счастье, которое вы хотите дать народу – сделать его богатым, сытым, – не то счастье, которое надлежит дать людям. Богатство и сытость никогда еще не делали людей счастливыми. Вы думаете, богач счастливей схимника-старца? Вы воюете за богатство социальное, а людям нужно богатство духовное.
– И все же, отец Паисий, хлеб наш насущный даждь нам днесь... Одни купаются в роскоши, другие мечтают о краюхе хлеба. Где же правда? Мирно, по своей охоте богачи не поделятся с ближним.
– Сын мой, что толкает к бунту? Какая причина? Зависть к богатству. Каждый бунтарь воюет, чтобы самому стать богатым.
– Я борюсь не за это. Потому и человечество люблю и каждого человека люблю, если он того стоит.
– Христос учил: сам себе сотвори рай. Сделайся каждому братом – и наступит рай. Без любви к ближнему живем – отсюда все грехи и несчастья. Счастье придет тогда, когда сердце наше откликнется любовью к людям и каждый станет работать не для себя, а для всех. Этой любовью люди мир преобразят, и на земле воцарятся справедливость и покой.
– Эх, слышал бы бог ваши слова, отец Паисий. Но даже бог бессилен и не может передать свою волю людям, не может их переделать.
– Не бог идет к людям, люди должны идти к богу. "Узри бога и все узришь", – так записано.
– Узри... Только на том свете можно стать перед ним, а я на этом свете еще пожить хочу, – дерзко сказал Соколовский.
– Живи. И такое записано: "Помилуй, господи, всех днесь пред тобой представших". Подумай, сын мой, что в каждое мгновение сонмы людей, покидающих жизнь, предстают перед богом, дают ему ответ за свои земные дела.
– И бог грешных карает? Где же тогда божье милосердие? Любовь к грешникам?
– Да, правда. Бог нам судья. Он милует и карает. Человек судьей быть не может. Не имеет человек права судить человека за грехи перед человеческим родом, пока не осознает, что сам он такой же грешник и преступник, как тот, кого он судит, что сам он виновен в свершенном преступлении, может быть, даже больше, чем тот, кому оно ставится в вину.
– Что же все-таки делать людям для социальных перемен в государстве? Неужели по вашему примеру призывать к покорности и совершенствованию души?
Отец Паисий встал, нахмурил брови:
– Ну уж и не бомбы кидать в таких же людей, как ты сам. По трупам убиенных человечество к счастью не приведешь. Неужели вы счастливы от такой своей веры, от крови? Вся ваша революция не стоит и кровинки безвинной души, особенно если душа эта детская. Убиенный младенец вопиет об отмщении. Так написал один русский сочинитель.
"Он и про бомбы знает. Значит, про все знает. От Нонны". Теперь Соколовский окончательно в это поверил.
– Скажите, милый человек, – снова заговорил отец Паисий, – неужели люди сами не дойдут до осознания того, что они грешны, и каждому из них нужно избавляться от пороков. Да и церковь этому учит, требует, призывает. В конце концов, разве плохо исправлять свою нравственность?
– Тогда надо начинать это с самой головы, оттуда, – ткнул Соколовский пальцем вверх, – с самого монарха. А он себя безгрешным считает.
– Божеские поучения касаются всех. Все люди рабы бога, даже и монархи, хоть они и помазанники божии.
– Ну, хоть в этом, отец Паисий, вы со мной согласны. – Соколовский встал. – А главное, спасибо вам за то, что вы человек добрый и честный. Это ж Нонна перед вами слезу пустила, от нее все узнали.
– Не обижайте ее, сын мой. Она добра вам желает и любит больше, чем себя. Она теперь мать, поэтому вдвойне тревожится – за вас и за дитя.
Они еще поговорили про венчание – условились сделать это завтра с раннего утра, и Соколовский пошел домой.
Нонна уже вернулась из магазина – на столе на блюдце лежали два кольца, а на кресле висело белое подвенечное платье. Нонна сразу же догадалась, что Соколовский узнал об ее исповеди отцу Паисию. Стала возле стены, напряженная, сжав губы, заложив руки за спину, глядела на него, хоть и боязливо, с готовностью отчаянно обороняться. Соколовский протянул было руку к кольцу, но не взял и тоже встал возле стены напротив Нонны, как и она, заложив руки назад.
– Сережа, – сказала она первая и сделала к нему шаг. Он не двигался. Тогда она вскрикнула, кинулась перед ним на колени. – Сережа, прости меня. Как перед богом признаюсь – все рассказала отцу Паисию. Все. Но я не Далила Филистимлянка, я не предала тебя, как она Самсона... Я просила отца Паисия спасти тебя, уговорить уйти со своего опасного пути. Боялась за тебя и теперь боюсь. За сына нашего боюсь, за его будущее. Сережа, карай меня, но прости!
Он сказал только одно: что венчание назначено на семь утра, стал рядом с ней на колени и обнял ее.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Богушевич еще раз – это уже третий – подошел к пепелищу конюшни. Сгорело все дотла, остались кирпичные опоры фундамента да головешки. Опор этих двенадцать. Они стояли черные, закопченные, засыпанные пеплом, однако целые. Все, кроме одной, угловой, там, где, по словам свидетелей, была мастерская Соколовского. Эта опора была разрушена – на земле лежали лишь куски ее. Еще одно доказательство взрыва. А взорвалось то, что изготовлял у себя в мастерской Соколовский, – гремучий студень. Книгу по химии и тетрадь с рецептами изготовления динамита Богушевич спрятал к себе в портфель, однако не для присоединения к делу о поджоге и не для передачи жандармам. Взял, чтобы при встрече передать Соколовскому и поговорить с ним про все. Богушевича удивляло, что Соколовский так неосторожно, чуть ли не на самом виду, держал свои записи. Верно, считал, что в этом глухом углу мало кто обратит внимание на его занятия химией.
Понял теперь Богушевич, кто такой на самом деле эконом Соколовский: бежавший из тюрьмы виленский корнет Силаев, которого ищут жандармы. Нахлынули на него воспоминания, жгучие, тревожные: бои, отход через лесные дебри, атака конников, рана в ногу и спасение... И со всем этим был связан он, Силаев, молодой корнет, а теперь эконом Соколовский...
Богушевич походил по двору, хотел отделаться от воспоминаний, от того давнего, горького, а они не отпускали. Вернулся к себе в комнату, сел возле раскрытого окна. Услышал во дворе тарахтение колес. По мягкому тарахтению догадался, что едут на рессорной четырехколесной коляске, подумал, что возвратился Соколовский. Выбежал из комнаты на крыльцо.
И правда, увидел четырехколесную коляску с откидным верхом, но сидел в ней уездный жандармский ротмистр Бываленко и неизвестный Богушевичу штатский. Правил вахмистр. Богушевич сразу догадался, с какой целью они сюда приехали, защемило сердце. Остановился, точно наткнулся на преграду. Бываленко и неизвестный сошли с коляски, приложили руки к фуражкам.
– Кто дома? – спросил Бываленко. – Эконом тут?
– Пани Глинская, – ответил Богушевич. Про Соколовского умолчал.
– Добро. А вас, господин следователь, какие дела сюда занесли? – И объяснил штатскому: – Это наш участковый судебный следователь, господин Богушевич.
– Пожар, – ответил Богушевич и показал на пепелище.
Штатский поздоровался за руку, назвался Антоном Генриховичем Брантом и спросил не очень доброжелательно:
– Вы не ответили, эконом тут?
– Не интересовался, – так же неприязненно сказал Богушевич – ему не понравился ни сам Брант, его недоверчиво-высокомерный взгляд, ни тон его вопроса.
На крыльцо вышла Одарка, засияла, увидев еще троих незнакомых мужчин, открыла двери, пригласила в дом. Повела в залу.
Штатский остался. Был он дородный, усатый, с бакенбардами и бритым подбородком – под государя-императора Александра. На груди блестела надраенная бронзовая медаль: "За усмирение польского мятежа". "Может, и меня "усмирял", – подумал Богушевич, хотел было порасспросить вахмистра, но тут его позвал Бываленко.
Хозяйки в зале не было, все сидели вокруг стола, ждали. Бываленко осведомился у Одарки насчет Соколовского и, когда услышал, что тот в городе, растерянно взглянул на Бранта. Оба развели руками.
– Что взял с собой? Как долго там пробудет? – закидали они Одарку вопросами. – На своей лошади поехал?
– Сегодня к вечеру приедет. Подождите, – с охотой ответила Одарка.
– Говорят, он хороший столяр – делает красивые шкатулки? поинтересовался Брант.
– Мастер их делать, – заулыбалась Одарка, – цветочками да кружочками украшает.
– А куда он их девает, коробочки эти? Продает? И теперь их в город повез? Шкатулки.
– Не видела, может, и повез.
Бываленко и Брант снова переглянулись и развели руками. Что означает этот жест – догадаться было нетрудно: боялись, как бы Соколовский не убежал. Вдруг он проведал, что его выследили, и больше сюда не вернется? Богушевич хорошо знал Бываленко, у того все мысли и желания сводились к одному: поскорей дослужиться до пенсии, не споткнуться по службе. Все, что делал, делал осторожно, с оглядкой, лишь бы не повредить карьере. Он намного старше Бранта, полный, одышливый.
А Брант – франт: высокий, статный, в темно-синем бархатном пиджаке, светло-голубом пикейном жилете, в мягкой пуховой шляпе, которую он держал на колене. Брант сидел, положив кулаки на край стола. Широкий, тяжелый лоб, казалось, давил на лицо, сплющивал его, может быть, поэтому подбородок выдавался вперед, а губы были тонкие, стиснутые. Разглядывая Бранта, Богушевич подумал, что у этого человека ум побеждает душу, господствует над ней.