355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Хомченко » При опознании - задержать » Текст книги (страница 12)
При опознании - задержать
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "При опознании - задержать"


Автор книги: Василий Хомченко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

– Бондарь? – Богушевич вспомнил встречу на улице с этим Иванюком, у которого забрали корову за неуплату штрафа.

– Может, Иванюки и спалили. Бондарь спалил.

– Ну, братец, у тебя семь пятниц на неделе. То мужики за поле спалили, то бондарь.

– А бондарь и есть мужик.

Богушевич не стал больше ничего расспрашивать у конюха. Костер догорал, хвороста не осталось, а где его найти поблизости, он не знал. Конюх по дрова не шел, видно, решил дождаться рассвета без костра. Чувствовалось, что ночь подходит к концу. Надо было возвращаться в дом и поспать хоть несколько часов. После беседы с конюхом стало кое-что проясняться, возникло сразу несколько версий. Версия первая, наиболее реальная: действительно мог поджечь конюшню Симон в отместку за своего брата бондаря, и седло Симон украл – лежит на чердаке у его сестры Катерины. Наверно, на этой версии он и остановится. Ничего не скажешь, повезло. Еще не приступил к следствию, а уже ухватился за конец ниточки, теперь только тяни и разматывай. Выходит, что ночные прогулки бывают полезны не только поэтам, но и следователям.

– Ну, прощайте, – сказал Богушевич конюху и пошел.

Шел, и так славно было у него на душе, и думалось все о приятном.

Ах, ночка, ночка, как хорошо погрузиться в твою тишину, какие ты рождаешь светлые мысли и чувства! И за что природа обделила человека, заставляя его ложиться вечером спать? Зачем ему этот сон? Ах, если бы можно было обходиться без сна, жизнь была бы вдвое дольше и интересней.

Пахло росистой травой, свежей пахотой – она чернела сбоку, – осенней прелью опавших листьев и соломой, оставшейся в поле в скирдах. А воздух такой, что пил бы его и пил, как бальзам. Выскочил из-под ног заяц, отбежал, присел, затаился.

– Прости, косой, что разбудил тебя, – сказал ему Богушевич.

На востоке небо посветлело, звезды угасли, стала ясно видна тропинка, колея дороги, на которую он вышел, четче вырисовывались деревья в лесу, за ним вдруг блеснул огонек в каком-то из окон господского дома.

Уже улегшись в постель, ощущая телом приятную прохладу льняных простынь и наволочек, Богушевич вдруг спохватился, разодрал тяжелые веки.

"Стой, стой, браток, а про какие это "трах-бах" говорил конюх? Что там бабахало, как гром? И урядник Носик о какой-то бомбе толковал. И почему я не обратил на это внимание? А если это важно? Упустил, упустил – упрекал он себя, решив, что утром и начнет с выяснения этого "трах-бах".

И еще раз пожалел, что не застал Соколовского в усадьбе. Разминулись дорогой.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Потапенко проснулся в субботу поздним утром и попытался припомнить, что он должен был вчера сделать и чего не сделал. Нужно было взять седло у Катерины Пацюк, а он не взял. Забыл, закрутился, бисова душа. "А седло это наше, в моем поместье украдено. Фу-ты ну-ты, не голова, а репа, – постукал он себя по лбу: сколько раз Богушевич напоминал ему про это седло.

Потапенко соскочил с кровати, брякнул соском умывальника, набрал пригоршню воды, плеснул на лицо. Кое-как умылся, потрогал подбородок, щеки – щетина отросла, надо бриться. Перекривился – вот уж чего не любил. Однако побрился, потер квасцовой палочкой щеки, подушился и, не позавтракав, отправился в участок. На столе лежала бумага, где Богушевич написал, что Потапенко следует сделать. Седло стояло в списке первым. С этого он и решил начать свой служебный день.

Где Катерина Пацюк живет, он не знал. Знал только, что служит у Иваненко кухаркой. Идти туда не хотелось: снова встретится с Гапочкой и снова про все забудет. Попросил сходить за Катериной Давидченко.

– У меня дел много, – сказал тот.

– Брось, Леонардо да Винчи, ты просто, говоря по-русски, лентяй.

– И вовсе не лентяй. А только я делопроизводитель, а не курьер. – Он достал из кармана пилку и стал подтачивать ногти. – Я все же человек образованный, а бегаю, как лакей. Лакею хоть чаевые в жменю суют.

– Оригинал ты, Леонардо да Винчи. Вымогатель чаевых.

– А если бы вам матушка не помогала, прожили бы вы на жалованье?

– Вымогатель, чего ты хочешь?

– Я сходил бы, – словно не слыша, что говорит Потапенко, продолжал тот, – да вот подметки хлябают, подбить надо, а до жалованья далеко.

– Получай на свои подметки.

Давидченко схватил монету и вышел. А Потапенко стал думать, как забрать седло. Пусть Катерина со своим Антипкой принесут – и черт с ними. Оформлять процессуально не будет, некогда понятых вызывать. И так хлопот полно с этим седлом. На черта оно им было? Возись теперь с ним, лучше бы сгорело вместе с конюшней.

Он сидел за столом, прислонившись щекой к стопке чистой бумаги, в самом скверном настроении. Чуть не задремал, да услышал голос в коридоре:

– Алексей Сидорович, это я, можно?

На пороге стояла Леокадия в белом платье и белой шляпке с широкой красной лентой. В комнату вошла, высоко подняв голову, с ослепительной улыбкой. Пышный бюст несла, словно только что полученный орден Станислава.

– Алексей Сидорович, мама передает вам в письме привет. Беспокоится о вашем здоровье. Как оно? Что-то у вас глаза провалились. Какой-то вы весь измученный.

– Службой, – сказал он и снова прислонился щекой к стопке бумаги. – И голова что-то болит, – приврал он.

Леокадия пододвинула к нему кресло, села, стала поглаживать висок.

– Отчего ж это ваша головка разболелась? А оттого, Алексей Сидорович, что не хотите меня видеть и совсем обо мне не думаете, а я страдаю без вас от тоски. Вы же и в романах читали, как тяжко переживают женщины одиночество. Правда?

– Ага, – мотнул головой Потапенко, чтобы не гладила.

– А я люблю тосковать, если знаешь, что и по тебе тоскуют, – говорила она, улыбаясь и не переставая гладить ему висок.

Потапенко принялся внимательно ее разглядывать, словно прикидывая, чего она стоит. Прежде всего заметил, что глаза у нее холодные и тусклые, как мутная вода, лобик узкий, хлипкий, казалось – сдави его двумя пальцами, он треснет, как яичная скорлупа. Заметил, что и ноздри неровные – одна больше, другая меньше, и уши острые, как у лисы. И сколько еще неприятного заметил он в эти минуты! А всего неприятней была ему ее болтовня... "Чтоб ты потолстела на два пуда", – пожелал он ей в душе.

А Леокадия подвинулась еще ближе и сказала:

– Алексей Сидорович, пойдемте на речку. Я хочу на лодке покататься. Там так хорошо. Птички чирикают.

– Я же на службе, – вскочил он со стула, – у меня – во работы! Даже поесть некогда было.

– Так я тебе пирожков принесу.

– Не до пирожков. Вечером увидимся.

– Вечером, – надулась она, – к Гапочке пойдете. Вчера были же у нее. Мне Клара Фридриховна сказала. И очень веселились там.

– А что еще она сказала? – уже не скрывая раздражения, спросил Потапенко. – Я по служебным делам там был. У меня целый список заданий. Вот, – потряс он запиской Богушевича. – Читай.

Она взяла, прочитала.

– Пусть бы сам все это и делал.

Пришел Давидченко и привел Катерину. Карманы у делопроизводителя оттопыривались – Катерина уже что-то ему туда напихала.

– Прошу прощения, Лека, – радостно развел руками Потапенко. – Служба. Адью до вечера. Вечером и покатаемся на лодке.

– Покатаемся? – воскликнула она, и ее острые ушки загорелись от радости. И вышла. За ней вышел и Давидченко.

Потапенко вызвал из коридора Катерину и начал допрос.

Говорила она охотно, рассказала, как Антипка ездил в Корольцы к дядьке Симону, как гостил там, сколько каких привез гостинцев. Антипка вернулся пьяный, но, слава богу, целый, никто не побил.

– А что еще, кроме гостинцев, от Симона привез?

– А ничего.

– А седло?

– Так седло он раньше привез. На святого Сергея. И меду горшочек.

– Зачем же ты мне все это рассказываешь?

– А что пану интересно?

– Седло. Про него и расскажи. Ну и бестолковые же вы все. – И засмеялся, вспомнив недавний допрос кочегара с винокуренного завода. Тот якобы видел, как сосед искалечил свою жену. Кочегар рассказывал: "Зашел к соседу, он страшный такой, весь белый. Достал из шкафа бритву и побежал в комнату к жене. Я за ним". – "А дальше что было?" – записав в протокол эти показания, спросил Потапенко. "Ничего. Сосед начал бриться перед жениным зеркалом".

– Во, панок, – засмеялась Катерина. – А что про то седло говорить? Нет седла.

– Как нет?

– А вы не помните, что вчера у Иваненко мне сказали? Сказали – утопите в речке. Так я и продала его цыгану. Зачем топить?

– Продала?

– Продала. Цыган купил и уехал со своим табором.

Потапенко изо всех сил воткнул ручку в чернильницу, встал, грохнув креслом.

– Черт бы вас всех побрал, – сердито сказал он, походил вдоль стола, но долго сердиться и нервничать было не в его характере. Вспомнил: и правда, вчера пьяный сказал это Катерине.

– А цыгана того уже не найти?

– Разве цыгана найдешь? Цыган, что ветер в поле.

– Ну и черт с ним, с тем седлом. Оно ж мое, моей матери, – сказал Потапенко для собственного утешения. – И зачем оно не сгорело? – На всякий случай он записал в протокол показания Катерины, отпустил ее, а сам стал думать об этом происшествии. Седло свое он знал – отцово, драгунское. Похоже, на нем никогда и не ездили. Лежало в конюшне, войлок изъела моль, кожа высохла, потрескалась. Давно надо было выкинуть его или продать. Ну и дурень тот, кто его украл. Ну и дурень!

Снова захотелось есть. Поглядел в кошелек – сколько там осталось денег. Увидел пятерку. Вспомнил, как сквозь сон, что в трактире дал Соколовскому или Богушевичу тридцать рублей. Просили на что-то. Какую-то корову упоминали. Какую, чью корову? Нет, забыл. Вышел в коридор, чтобы пойти в трактир, и чуть не столкнулся с Соколовским.

– Вот повезло так повезло, – обрадовался Потапенко. – Ты мне нужен. Ну, что там дома?

– Слава богу, не хуже, чем было. К твоей свадьбе готовятся. Велено купить полотна постельного. Так что поздравляю тебя. Поедем в воскресенье домой.

– И ты, Брут. И тебе захотелось меня оженить?

– Да нет, – небрежно махнул рукой Соколовский. Был он угнетен, погружен в свои мысли, видно, тяжелые, тревожные. Говорил с Потапенко потому лишь, что неудобно было молчать. Белый картуз с черным блестящим козырьком надвинут на глаза. Сапоги, пиджак и этот козырек покрыты пылью, мужицкая неухоженная борода давно не видела ножниц, в ней запутались соломинки, травинки.

– Богушевич там? – показал он пальцем на кабинет.

– А ты разве с ним не встретился? Он в усадьбу поехал. Разминулись, значит.

– В усадьбу? – очень удивился Соколовский и в отчаянии поднял руки. Следствие проводить?

– Насчет пожара. Ничего он там не найдет. Да, послушай, – Потапенко взял Соколовского за лацкан пиджака. – Я тогда у Фрума вроде дал тридцать рублей. Так?

– Давал. Я заплатил твоей матери за бондаря по иску за порубку.

– А-а. Ну и ладно. Слушай, пойдем обедать.

Соколовский молчал, стоял в раздумье, да думал он, ясно было, не над тем, принять ли приглашение. Потапенко дернул его за лацкан, повторил свои слова.

– Обедать? Нет, Алексей, не могу, занят... Ах, жалко Богушевича не встретил. А долго он там будет?

– Бог его знает. Следствие, дело такое... Ты же голодный с дороги, пойдем.

– С Нонной пообедаю.

До трактира Фрума они шли вместе. Кругленький, низенький Потапенко, взяв под руку Соколовского, шагал своей обычной бодрой, с подскоком походкой. Чтобы казаться выше, он носил туфли на высоких каблуках. Соколовский – в яловых сапогах, плисовых вытертых рыжих штанах, полотняном пиджаке с белыми костяными пуговицами – не барин и не мужик, типичный эконом или приказчик богатого купца, шел рядом, словно нехотя, все такой же молчаливый, растерянный, встревоженный.

– Слушай, ты не болен? – заметив, в каком он состоянии, спросил Потапенко.

– Почему? Нет.

– Может, с Нонной что случилось?

– Тьфу, тьфу, – торопливо плюнул Сергей через плечо. – С Нонной все... хорошо.

– Так чего же ты такой пришибленный, точно в воду опущенный, прямо в ступоре каком-то. Что тебя заботит?

– Заботит? – Лицо и глаза на миг окаменели. – Ничего... Так Богушевич еще не скоро приедет? Может, он там несколько дней пробудет?

– А кто его знает. Он, чего греха таить, любит до корня докапываться. Дотошный.

Встретились с Кабановым. Тот держал в руке свернутую трубочкой газету. Поздоровались. Кабанов сказал:

– Читали? Двух сообщников того террориста, что убил полковника с сыном-гимназистом, поймали. И бомбы нашли. Негодяи, маньяки, чингисхановцы. Вешать их без суда и следствия, вот что надо. Им одна кара – виселица. – От негодования его полное лицо еще сильней налилось краской.

– Читал, – ответил Потапенко, переступая с острых носков туфель на высокие каблуки. – Коль поймали, то повесят.

– А вы читали? – протянул Кабанов газету Соколовскому.

Тот как-то испуганно спрятал руки за спину, отошел на шаг назад. Глядел на Кабанова, не мигая, с напряженным ожиданием услышать что-то еще. Однако, заметив изумленные взгляды Кабанова и Потапенко, опомнился, закивал головой, поспешно ответил:

– Читал, читал...

– Какие они народники, – возмущался Кабанов, – если в народ бомбы кидают. Власть им нужна, а на судьбу народа им плевать. Страшно подумать, что такие убийцы-бомбометатели когда-нибудь возьмут власть в свои руки. Они же Россию в крови утопят. Что они сделают тогда с русским народом?

Кабанов возмущался, Соколовский с окаменелым лицом глядел куда-то в пространство, а Потапенко нетерпеливо переступал с ноги на ногу – все порывался уйти. Наконец не выдержал:

– Ну, господа, я зайду в трактир, пообедаю. Есть хочу. Прошу со мной за компанию.

Приглашения его никто не принял, и он отправился в трактир один. Кабанов и Соколовский не спеша шли по улице: им было по пути. Разговор не клеился, говорил один Кабанов, и все о том же – о террористах. Соколовский упорно молчал. Молчание его было неприятно Кабанову.

– Вот вы, сударь, скажите мне, – попробовал он втянуть Соколовского в разговор, – может психически нормальный человек кинуть бомбу, если видит, что рядом ребенок и простой мужик, кучер? Не кинет. А террорист кинул. Монголы они, турки. И за такими азиатами народ пойдет? Вы пойдете? Да вы бы первый такого повесили.

Соколовский только изредка кивал головой, и было непонятно, то ли он соглашается с Кабановым, то ли думает о чем-то своем.

– Подозревают, – сказал Кабанов, – что и в наши края ведут следы этих террористов. Приехали жандармы.

Соколовский приостановился, достал из кармана трубку, снял картуз, вытер вспотевший лоб. Снова надел картуз, надвинул поглубже. На покрытом пылью козырьке остались следы пальцев. Остановился и Кабанов, поджидая Соколовского.

– И что удивительно, – продолжал свое Кабанов, – идут в революционеры и дворяне. Не понимаю этого, не понимаю. – И неожиданно оборвал речь, сменил тему разговора. – Скажите, а вам не надоело ходить с такой бородой? Как мужик. Для чего она вам?

– Не люблю бриться, – наконец отозвался Соколовский. – Простите, мне надо в лавку зайти. – И повернул на другую улицу.

Пока шел, несколько раз задевал головой ветки яблонь и вишен, нависавшие над плетнями и заборами, дважды слетал картуз. Ему бы отойти подальше к мостовой, а он не мог до этого додуматься.

"Рослав погиб от своей бомбы. Его я не знал. Яков Бергер и Войцеховский схвачены. Бергера знаю. Как же они дали себя схватить? Где их схватили? И что они скажут, а может быть, уже сказали? Выдержат ли допросы? А бомба была моя. Моя... Боже, за что постигла меня такая участь? И как этот Рослав мог кинуть бомбу в ребенка? Это же, правда, варварство".

Тупая боль ударила в затылок, часто запульсировало в висках, словно прибавилось крови в сосудах и ей стало тесно. Заныло под сердцем.

"Следы ведут сюда... Ко мне, вот к кому они ведут. И жандармы приехали за мной. Что делать? Убежать, прямо сейчас? С Нонной? Без нее я никуда не поеду. Надо пойти и все ей рассказать – пусть сама решает.

Боль в голове и тоска на сердце усилились.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

За годы службы Богушевич насмотрелся на всяких преступников. Перед ним сидели и достойные жалости и сочувствия, опустив головы в горьком раскаянии. И такие, что поражали своим неразумием, дикостью, непониманием того, что сделанное ими – преступление. Были и такие, что вызывали отвращение, по-волчьи жестокие, неспособные почувствовать чужую боль. Попадались тертые калачи, пройдохи, проходимцы, которые что ни скажут соврут, хоть ложь эта не давала им ни помощи, ни корысти. Люди разной судьбы, разных сословий, разного возраста, неграмотные и с образованием. И к каждому из них, чтобы докопаться до правды, нужно было найти свой подход, свою тактику ведения допроса, принимать каждого таким, какой он есть. Иногда приходилось сдерживать себя, чтобы не схватить со стола мраморное пресс-папье или чернильницу и не запустить ими в голову убийцы-бандита, который с циничной усмешкой рассказывал, как убивал свою жертву. Сколько же еще есть таких мерзких, страшных людей, которым лучше бы вообще на свет не родиться. А Богушевичу во время следствия полагалось обращаться к такому зверю на "вы", быть объективным, проявлять выдержку, скрывать свою ненависть к этой мрази, быть этаким праведным искателем истины...

На этот раз перед ним сидела не преступница и не хозяйка, занимающая гостя, а потерпевшая, пани Глинская-Потапенко. Богушевич надеялся, что допрос не займет много времени, пройдет спокойно. С таким настроением он и пришел к старухе в тот зал, где они вчера вели беседу. Сегодня она была во всем синем – синяя кофта, юбка и синий чепец. И туфли домашние из синего сукна. Синий цвет придавал безжизненный, холодный оттенок ее лицу и рукам казалось, перед ним мертвец. Только стоявший прислоненным к столу костыль, за который она то и дело хваталась, был из светлого дерева.

Хозяев, предоставивших тебе стол и кров, допрашивать крайне неловко. Ну как ты будешь ловить их на противоречиях, указывать на неточности, задавать вопросы, на которые им не хочется отвечать. Такую неловкость чувствовал и Богушевич. Пока он записывал в протокол необходимые биографические сведения, старуха вела себя мирно, сдержанно. Про возраст, когда приходилось допрашивать женщин из "благородного" сословия, особенно тех, кто скрывал свои года, Богушевич обычно спрашивал под конец, подчеркнуто безразлично. Так он сделал и на этот раз.

– Мой возраст не имеет отношения к пожару, – ответила пани Глинская-Потапенко.

Богушевич пропустил это мимо ушей. Бог с ней, спросит у Алексея. И предложил рассказать про все, что она считает относящимся к следствию.

– Пан следователь, я уже вчера говорила, что конюшню подожгли мужики. Вот и ищите этих мужиков. Волю им дали, где это видано. Не представляю, что думал император, когда писал манифест. Наш мужик признает только кнут. А ему волю дали, землю у дворян пообрезали. Что ж, успокоилась эта чернь? Поверьте, еще не то будет. Пугачевщина будет. Вот она и началась с этого пожара. А после и дом сожгут...

– Эти ваши соображения, пани, я проверю, – воспользовался паузой Богушевич. – Вы скажите, кто из ваших скотников курит? И замечали ли вы когда-нибудь, чтобы они курили в конюшне?

Она вскинула голову, насупила седые бровки, глаза-буравчики так и впились в Богушевича.

– Вы, пан следователь, думаете, что мои работники могли по недосмотру поджечь? Не выйдет. Если вы приехали с этой мыслью, можете ехать назад. Я вам говорю – меня сожгли мужики, а их подбивают террористы, что в народ пошли. Вот увидите, – она перекрестилась, – они самого императора убьют.

– Ну при чем тут это? – замахал рукой Богушевич.

– А скотники не курят. Я не держу ни пьяниц, ни табакуров, мне такая шваль не нужна.

– Так и запишем, пани, – чтобы перебить ее, сказал Богушевич и начал писать. – Значит, вы исключаете поджог по неосторожности?

– Исключаю. – Руки ее лежали на столе, костлявые, синевато-серые, уродливые, узкие, – и правда, куриные лапки. Глядеть на них было неприятно, и Богушевич старался глядеть в сторону.

Задал еще один вопрос: кого она подозревает конкретно в умышленном поджоге.

– Я прокурору список послала, а поджечь может каждый мужик, – сказала старуха решительно, схватила костыль, стукнула им об пол. – Нужно каждого вызвать и устроить ему не такой допрос, как вы ведете, а с плетью, да чтобы свинец был на конце зашит. Только с плетью допрашивать надо.

– Пани, да ведь теперь не крепостное время, – смелее возразил ей Богушевич. – Это тогда вы могли сечь своих холопов. И секли, конечно?

– Секла, да мало, слишком мало, – сказала она и обмякла, точно воздух из себя выпустила вместе с желчью, притихла, оперлась локтями о стол. – Ой, мало секли их, мало, – вздохнула глубоко, с сожалением.

– Может быть, кто-нибудь вам угрожал? Кто-нибудь был очень на вас обижен?

– Все мне угрожают, все. Все злобу затаили. Все хотят обмануть, ограбить меня. Арендаторы вовремя не платят, землю не берегут, лес крадут. Я вон на церковь сто рублей пожертвовала, а кто-нибудь из этих разбойников слово доброе про меня сказал?

Она говорила тише, медленней, не раздражалась больше, не злилась. И Богушевич неторопливо записывал ее ответы. Записав, задумался, что бы еще спросить, вспомнил ночную встречу с конюхом, его непонятное "трах-бах".

– Милостивая пани, – обратился он к ней как можно учтивей. – Поздно вечером я гулял у вас за околицей, увидел костер, подошел, посидел с конюхом. Чудной человек.

– Сидорка, – сказала она, – верный холоп. Когда волю дали, покинуть меня не захотел.

– Этот Сидорка сказал, что когда горела конюшня, то люди слышали какой-то взрыв. Перед самым пожаром бахнуло.

Старуха дернулась, взяла костыль, поглядела на Богушевича нетерпеливо-вопросительно, словно хотела понять, что он сам об этом думает. Богушевич молчал, глаз не отводил. Она не выдержала его взгляда, опустила голову.

– Вы же, разумеется, слышали этот взрыв, – продолжал Богушевич уверенно. Ясное дело, слышала, знает про взрыв, но по неизвестной ему причине о нем умалчивает.

– Слышала, да какой это взрыв? Откуда там мог быть взрыв? Громыхнуло что-то. Может, днище из бочки выбили, может, кузнец по железу стукнул. Не взрыв то был.

– Хорошо, – словно целиком принимая на веру ее объяснения, согласился Богушевич и записал все в протокол. – Пани не желает что-нибудь добавить?

Старуха отрицательно покрутила головой, ничего не добавила и не попросила ни о чем. Богушевич еще поинтересовался, курит ли Соколовский и где он был во время пожара.

– Эконом? Его не было в имении в тот вечер. Он не пьет, даже от наливки отказывается. Старовер какой-то. Не стрижется, не бреется. В церковь ходит, но вижу – не ради бога, а чтобы люди видели, что верует... Читает, пишет. Старовер. Жену ни разу сюда не привез.

– Может быть, она сама не хочет сюда ехать?

– Хорошая цаца, значит, если не хочет пожить в деревне.

Дальше разговор пошел уже не для протокола. Окончив допрос, Богушевич поговорил немного о том о сем и раскланялся с хозяйкой. Решил побеседовать еще с работниками поместья и крестьянами на хуторе, расспросить у людей, что слышали, что знают про пожар. Такие расспросы помогают за что-нибудь уцепиться, узнать что-нибудь полезное. От людей ничего не утаишь, рты всем не заткнешь, если кто что знает, обязательно кому-нибудь по секрету сказал. А секреты в деревне держатся недолго. Этой весной был такой случай: Богушевич искал вора – тот ночью залез в лавку и набрал там товара. Получив это дело, Богушевич пошел на базар, ходил там, ходил, прислушивался к разговорам, сам расспрашивал, и ему повезло – услышал беседу двух девчат. Одна другой хвасталась, что Елисей с хутора конфетами их угощал. "Вот парубку бог помог – на дороге коробку с конфетами нашел". Богушевич спросил, откуда они, где живет этот Елисей, а когда приехал с приставом к Елисею – у того на чердаке все краденое и нашли. Вот и теперь шел Богушевич людей послушать, поговорить с ними. И увидеть Симона Иванюка, брата Катерины, расспросить про седло, где его взял. А что, если Симон и правда отомстил за брата-бондаря?

На хуторе ничего интересного не узнал. Когда горела конюшня, никто из хуторян не побежал в имение тушить пожар – не их добро горит, а панское. Не нашел там и Симона. Жена и соседи сказали, что нет его на хуторе, вроде бы уехал вчера в город. Богушевич этому не поверил, понял, что Симон прячется, и приказал, чтобы он сегодня же обязательно явился к нему в усадьбу.

В имении первым допросил конюха Сидорку. После ночного тот спал в домике для дворовых. Его разбудили, он вышел к Богушевичу заспанный, в том же соломенном брыле, из дыр которого, как и ночью, торчали волосы. Присели на бревна; Богушевич назвался, сказал, кто он, для чего сюда приехал, и начал допрос с занесением в протокол. Сидорка утверждал, что перед самым пожаром он недалеко от конюшни, за леском пас коней и слышал, как громыхнуло. "Я ничего не подумал, с чего бухнуло, а прибежал туды, когда уже горело".

Подтвердили, что слышали взрыв, еще два работника. Скотник Ефрем сказал: "Слышали, паночку, как бахнуло, но мы тут не виноватые". Он был очень старый, совсем беззубый, и барыня держала его в поместье за долгую, верную службу. Этот Ефрем рассказал про один любопытный факт. Когда он приковылял к месту пожара, то увидел, что угол конюшни раскидан, хотя пожар только начался. "Точно кто-то этот угол изнутри выпихнул".

Показания Сидорки, Ефрема да и самой хозяйки – ведь и она тоже слышала взрыв – заставили Богушевича задуматься и усомниться в выбранной им сперва версии, что причиной пожара была чья-то неосторожность с огнем, – версии, к которой пришел и пристав, когда осматривал пепелище несколько дней назад. Но и версия, напрашивавшаяся после анализа показаний Сидорки и Ефрема конюшню умышленно взорвали, – тоже казалась неправдоподобной и нелепой. Неужели кто-то таким образом решил отомстить помещице? Где ему удалось динамит найти для этого?

Прикидывал так и сяк, упорно думал. Может быть, в конюшне гнали самогон и взорвался котел? Но кто там мог гнать, какой дурак гонит летом самогон в помещении? Да и частей от самогонного аппарата никаких не нашли.

"Развалился угол", – так сказал Ефрем. Значит, то, что могло взорваться, лежало в углу конюшни. А в том углу был закут, огороженный дощатыми стенками, где столярничал Соколовский, его мастерская, которую он запирал на замок. Там, в этой мастерской, и взорвалось. Что взорвалось?

Интересно, какое вещество могло само загореться и взорваться? Попробовал вспомнить что-нибудь из химии, но его сведения в этой науке были не очень обширны. Знал, что могут загореться, взорваться порох, динамит, бочка с керосином...

Как назло, Соколовского не было. Спросил бы у него, что там было в закуте, что могло взорваться. Помог бы Соколовский разобраться в этом ребусе.

Богушевич вернулся к себе в комнатку, кинул портфель на кресло, прилег на кушетку. Мысли вертелись вокруг пожара, взрыва, показаний свидетелей, Соколовского. Какие бы гипотезы ни строил Богушевич, какую бы новую версию ни выбирал, как бы ни анализировал, ни выстраивал в ряд собранные показания и факты, все теперь сводилось к Соколовскому и его мастерской. Говорят, что когда Соколовский работал там, то запирался, никого ни разу туда не позвал. Не только стругал и пилил, но и тихо что-то делал, посуду стеклянную туда вносил, бутылки с чем-то...

Думал Богушевич про Соколовского и как про личность, про человека. Много в нем было непонятного, загадочного. Богушевич интуитивно чувствовал, что на должность хозяина-эконома Соколовского привел случай, что у него совсем иные интересы. По эрудиции, образованности – он не для такой службы. И в том, как одевается, старается выглядеть "под мужика", есть что-то искусственное, нарочитое.

И Богушевич пришел к мысли, что Соколовский и есть тот фокус, куда собираются все лучики, которые блеснули ему в этом деле. Логика подсказывала – дождись его и через него обнаружится истина. Захотелось заглянуть в комнату, где жил эконом. Жилье его было рядом, за стеной. Заглянуть и понять, чем же он все-таки занимается, кроме хозяйства. Богушевич имел право сделать такой осмотр, обыск, сделать официально, ему, следователю, закон это разрешал. Однако лучше зайти в комнату тихо, придумав какой-нибудь предлог. Богушевич нашел Одарку – ту молодку с закрученной косой на голове, родственницу хозяйки (это ей отойдет поместье, если Алексей не послушается и не женится на Леокадии), и попросил открыть комнату Соколовского.

– Хочу поглядеть книги, выбрать что-нибудь почитать, – сказал он.

Одарка отперла дверь, вошла вместе с Богушевичем в комнату, показала, где книги, подождала, может, еще что-нибудь понадобится. Богушевич сказал, что она может идти, и остался один.

Книги были в шкафу на трех полках. Они в первую очередь и заинтересовали Богушевича. Он пододвинул к шкафу скамеечку, сел, стал читать названия: Пушкин, Гоголь, Карамзин, Кукольник... Несколько книг на французском языке, журналы по агрономии, книга по химии. Рука сама потянулась к ней, хотя до сих пор он не проявлял интереса к этой науке. В гимназии с химией справлялся, но не увлекался ею и не очень любил зубрить формулы. Не любил и учителя химии. Тот почти каждый урок начинал с надоевшего стишка: "Сапоги мои того, пропускают аш два о. Тот, кто химии не знает, тот не знает ничего". Он так часто читал этот стишок, что потом, не успевал он его начать, как весь класс дружно подхватывал, да так громко, что заглушал самого учителя. Отучили, а за химиком осталась кличка "сапоги мои того".

В книге закладка. Там Богушевич ее и раскрыл. Глава о взрывчатых веществах. Динамит, нитроглицерин, селитра, гремучий студень... Смесь гремучего студня с аммиачной селитрой... Мелькали названия, формулы, пропорции, свойства...

Прочитал про нитроглицерин. Из него, этой сладковатой жидкости, и делают динамит. А для чего нужен динамит? Что-нибудь взрывать: скалы, стены, деревья... Динамитными бомбами убивают. Непонятно, зачем эконому пришедшего в упадок поместья знать про эти взрывчатые вещества тут, в этой глуши?

Книгу брали в руки часто, на замусоленных полях какие-то значки. Перевернул страницу, а там листки из тетради, исписанные. Формулы, состав все того же динамита, горючей смеси. Почерк Соколовского, Богушевич выяснил, что это так, сравнив записи на тетрадных листках с записями в деловых хозяйственных бумагах. "Гремучий студень, – было записано Соколовским, – или взрывчатый желатин. Берут 93 части нитроглицерина, 7 частей коллодия, приготовленного из измельченной нитроцеллюлозы. Нагревают нитроглицерин в медной посуде в горячей воде до 50 градусов, добавляют небольшими порциями коллодий, размешивают... Температура смеси, проверяемая термометром, должна держаться на 35 градусах... Через час получается однородная, прозрачная, как желатин, масса... Нормальный гремучий студень жирный на ощупь, легко режется ножом... Для взрыва нужен специальный патрон... Заряды заворачиваются в пергаментную бумагу. Гремучий студень не опасен, если он приготовлен аккуратно, с чистыми ингредиентами. В противном случае при хранении он подвергается медленному распаду, и может произойти самопроизвольный взрыв".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю