355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Хомченко » При опознании - задержать » Текст книги (страница 10)
При опознании - задержать
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "При опознании - задержать"


Автор книги: Василий Хомченко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

...Чему я должен посвятить свою жизнь? Этой моей службе, за которую я держусь, так как она меня кормит? Что я могу сделать, чтобы помочь людям построить светлое будущее, о котором я так мечтал в юности? И кто я как личность? Конечно, я, как и всякий человек, индивидуум. Но какой? Скорее всего, я не кто-нибудь, а что-нибудь. Может, только и представляю собой в миллионном сонме людей статистическую единицу народонаселения...

...Ах, каким я был горячим юношей, как верил в возможность осуществить великое, вечное, славное! А к чему привела эта вера? Пошел в повстанцы, взялся за оружие – в крови искупался. Из университета пришлось бежать, иначе выслали бы с волчьим билетом.

...Пишу стихи то по нескольку на день, то месяцами не берусь за перо. Тянется душа к поэзии. Один бог знает, может быть, моя поэзия и есть то главное, чему я должен отдаться целиком? Вот украинец Тарас Шевченко за своего "Кобзаря" навечно останется в памяти народа. Великий Кобзарь сыграл на своей кобзе великие песни. А сыграю ли я?

...Прочитал в газете страшное сообщение: террористы убили губернского шефа жандармов. Кинули бомбу в коляску. Вместе с ним погиб сын, гимназист-первоклассник, а кучеру оторвало ноги. Чудовищное известие.

Стараюсь понять этих террористов. Верю, что они фанатично преданы своей идее – заменить самодержавие народовластием и за эту идею не щадят ни своей жизни, ни жизни врагов. Но ребенок? Террористы хотят таким образом запугать царя и надеются, что царь сам добровольно отдаст власть народу. Я в это не верю, как не верю и в то, что мужики пойдут за террористами, только подай им знак. Не пойдут. Сам видел это в шестьдесят третьем году... Сомневаюсь также, что единственный правильный путь перестройки общества террор и революция. Разуверился в этом.

Случалось не раз в истории революций и переворотов так, что небольшая часть общества, захватившая власть, получала привилегии не по заслугам. И снова в обществе нет справедливости, снова нарушен покой, растет недовольство, усиливается ненависть к власти, назревает новый взрыв. Те, кто не получил привилегии, и те, кто их утратил, пытаются свергнуть ненавистную им власть. Снова страдания, жертвы, кровь, снова все возвращается на круги своя. Революция – это насильственное ускорение эволюции.

Полностью согласен с поэтом Жуковским, который некогда писал: "Движение – святое дело; все в божьем мире развивается, идет вперед и не может, и не должно стоять... Останавливать движение или насильственно ускорить его – равно погибельно...

...Революция – есть безумно губительное усилие перескочить из понедельника прямо в среду. Но и усилие перескочить из понедельника назад в воскресенье столь же губительно".

...Время – лучший творец и судья, оно творит без крови. Приходит новое время и приносит с собой новые, необходимые перемены. Время – двигатель истории: человечество меняется, на смену старым поколениям приходят новые. Они видят и дальше и лучше, потому что стоят на плечах предыдущих поколений.

...А может быть, эти революционеры-аскеты, которые отреклись от всех жизненных благ и выгод – богатства, карьеры, любви, и есть первые ласточки этого нового поколения.

...Ищут и в нашем Конотопе революционеров, розыскные бумаги присылают; ищут некоего Силаева. Интересно было бы познакомиться с таким революционером.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Потапенко зашел к Иваненко под вечер. Купец вернулся из Киева и отдыхал после бани, лежал на тахте в халате, разморенный, распаренный. Перед ним на столе тихо посапывал самовар и желтела связка баранок с маком. Купец пил чай вприкуску. Когда Потапенко вошел, он, не вставая, указал на кресло, пригласил сесть. Спросил о матери, о ее здоровье, поинтересовался, как у нее идут дела, – одним словом, выказал уважение молодому холостяку. Пошутил:

– Вот видишь, лежа чай пью, как тот лентяй, что сидя дрова колол. Ему говорят, что так колоть неудобно, а он отвечает: пробовал колоть лежа, еще хуже... Налить стаканчик?

Потапенко, хоть и не хотел пить, не отказался. Со стаканом в руке, что бы там в нем ни было, вино или чай, разговор идет легче. Сам налил себе кипятка из самовара и заварки.

– Ну, как там, вора моего уже упекли в острог?

– Понимаете, Платон Гаврилович, не посадили, отпустили. Следователь отпустил.

– Как отпустил? Этот усатый поляк Богушевич отпустил?

– Не нашли доказательств его вины, Платон Гаврилович. Выяснилось, что не он залез в лавку, не он взломщик. Пришлось вынести постановление о прекращении следствия. Об этом я и пришел вам сказать.

– Тю-ю, – сердито и недовольно поднял густые черные брови купец. Поймали с мешком накраденного и не вор? Что за фокус-покус?

– Не доказали, что он украл. Хлопцу тому всего восемнадцать. Шел, пьяный, мимо лавки и спугнул вора. Тот утек, кинул узел, а этот его подобрал. Правда, казус? Интересный казус, прямо как в книжке.

– Книжек я не читаю, они меня кормить не станут, от них мозги сохнут... А вы этому сопляку и поверили?

– Других доказательств нет, Платон Гаврилович. А всякое сомнение на пользу обвиняемому.

– Хитро, хитро говоришь, видать, что учился. – Иваненко матерно выругался, покрутил головой, расспросил, чей это хлопец, попросил дать ему бумагу, карандаш, записал фамилию Тыцюнника, адрес. – А, так это сын того хромого на одну ногу! Ничего, меня не минуют, придут рассчитаться. Ну и полячку твоему я тоже припомню. Это он мне нарочно свинью подложил.

– Да нет, зачем нарочно. По закону все.

– Ладно, пусть по закону, а все равно он еще со мной встретится.

Потапенко обрадовался:

– Платон Гаврилович, напишите, что вы согласны и отказываетесь от преследования Тыцюнника по суду, забираете свою жалобу.

– А этого он не хочет? – показал кукиш Иваненко. – Чтобы вам работы меньше было? Знаю я вас, лентяев, – тебя и того полячка.

– А он и не поляк вовсе.

– Не ври, сын Сидоров. Кто же он? Католик ведь.

– Он себя белорусом считает.

– А почему же тогда не женился на православной? Ляшской веры взял девку.

"Не может смириться с тем, что упустил такого жениха", – злорадно подумал Потапенко, сдерживая улыбку. Он хорошо знал, как купеческая семья обхаживала Богушевича. Холостым Богушевич наведывался в дом купца, на него рассчитывали, как на жениха, – зять был бы неплохой, дворянин, хоть и захудалый. Глядишь, и дочка в дворянки вышла бы. Богушевич бывал почти на всех вечеринках, которые купец устраивал у себя в доме для приманки женихов. Вечеринки эти купец называл балами. В печатне Фисаковича заказывались бланки пригласительных билетов, и дочки по своему выбору рассылали их молодым людям Конотопа. Богушевич всегда получал эти приглашения и почти всегда приходил; порой танцевал, пел, веселился вместе со всеми, но чаще молча сидел и смотрел, как веселятся другие. Постоянным участником таких "балов" был и Потапенко. Танцевали под рояль, играла Клара Фридриховна, местная "музыкантша", высокая, широкая, что плечи, что низ, какая-то дальняя родственница члена окружного суда Масальского. На всех пальцах у нее блестели кольца и перстни. Эта Клара Фридриховна тоже зарилась на Богушевича. Когда она пела романсы, то просила его сесть рядом и переворачивать страницы нот. Он садился, брал за уголок нотный лист, следил, чтобы вовремя его перевернуть.

Чаще всего заказывали дамские вальсы, и тогда барышни приглашали кавалеров. К Богушевичу подходила мелкими, но уверенными шагами Гапочка тоненькая, перетянутая в талии, с толстой, черной, блестящей косой, перекинутой на грудь, приседала, подавала руку и вела в круг. Потапенко выбирала совсем не похожая на Гапочку белокурая толстушка-веселушка Оксана, и он, подхватив ее, пристраивался поближе к Богушевичу, танцевал и подмигивал ему. Подмигивание это означало: "Заарканить хотят нас купчихи, держись!"

Нужно сказать, что Гапочка одевалась всегда со вкусом, была самая рассудительная из пяти сестер, ласковая – этакая кошечка, только без коготков, – и Богушевичу было приятно с ней танцевать, чувствовать ее рядом с собой. А вот разговор между ними редко ладился. Не находилось, о чем говорить. А потом Богушевич женился, неожиданно для самого себя и всех, кто его знал. Стал семейным человеком как-то сразу, вскоре после приезда Габриэли в Конотоп. Естественно, на "балы" к купцу он больше не ходил, да его и не приглашали. А Потапенко по-прежнему считают женихом и принимают как жениха.

– Тю-ю, – сказал Иваненко и налил себе еще кипяточка из самовара. Какие вы все разумники. Вишь, они вора отпустили, а я должен им помогать. Во – ему, твоему полячку, – еще раз показал Иваненко кукиш.

За дверьми, в зале, заиграли на рояле. Одна из дочек села музицировать. Играла неплохо, выучилась.

– Гапочка играет. Я в молодости тоже любил... петь. Особенно, когда служил в солдатах. Как затяну, бывало, так ротный уши затыкает. Гапка, крикнул купец, – иди сюда!

Вошла Гапочка. Была она в длинном белом капоте, волосы распущены вымыла и теперь сушила. Потапенко обрадовалась, сделала, как в лучших домах, книксен, заулыбалась, и улыбка так и не сошла с ее лица.

– Папаша, я с Кларой Фридриховной репетирую, – сказала она, не сводя глаз с Потапенко.

– Вот послушай, дочка, чего этот паныч от меня хочет. Неохота ему следствие вести, просит, чтобы я написал челобитную, что отпускаю вора с богом.

Гапочка все с той же улыбкой, грациозно изогнув стан, подошла ближе к Потапенко, сказала:

– А ну его, этого вора. Алексей Сидорович, не хотите романс послушать? – Последние слова промолвила по-французски, с прононсом – и в дом конотопских купчих доходит кое-что из Парижа. – Я новый романс разучиваю. – Она взяла Потапенко за руку и повела за собой.

В зале за роялем сидела Клара Фридриховна. Круглый стул был ей мал, утонул под ее пышной юбкой. Клара заиграла и сама же начала подпевать.

Ярко пылает в камине огонь...

Голос ее подошел бы для запевалы драгунского эскадрона. Глядя на нее, Потапенко вспомнил Василису – тетку гоголевского Шпоньки. С Кларой, как и с Василисой, природа совершила ошибку, сделав ее женщиной, – к ее голосу прибавить бы усы, трубку в зубы и ботфорты, какой был бы драгун! Потапенко не удержался, хмыкнул.

– Что, не так? – перестав играть, грузно повернулась к нему Клара. Не та тональность? Высоко?

– Да нет, – начал оправдываться Потапенко, сдерживая смех, представив ее с усами и в ботфортах. – Анекдот вспомнил.

– Рассказать! – мощным драгунским голосом приказала Клара.

– Анекдот не для дамских ушей, – заюлил, стал выкручиваться Потапенко, – как назло в голову не приходило ни одного приличного анекдота.

– Не бойся, мы дамы привычные, а Гапочка пусть уши заткнет.

Анекдота он так и не рассказал, и Клара начала репетицию. Гапочка села за рояль, Клара стояла рядом, следила за игрой и поправляла.

Потапенко стало скучно слушать их музыку. Попросил бы вина у хозяина, да знал, что он непьющий, поэтому и зовут его баптистом, хоть в церковь ходит аккуратно. Попросил у Гапочки.

– Гапа, и на мою долю тоже, – оглядываясь на дверь, за которой чаевничал хозяин, сказала Клара.

Гапочка принесла полный графин вина. Сначала все трое выпили по стаканчику в зале, потом перешли в комнату Гапочки, там уже и пили, и закусывали. Гапочка цедила вино сквозь зубы, морщилась, пить не умела. Закуску приносила Катерина, дневная прислуга. Она все хотела сказать что-то Потапенко так, чтобы не услышали остальные, да не могла улучить момент. Потапенко быстро захмелел, а Клара Фридриховна только порозовела, выше и чаще стал колыхаться на груди золотой кулон.

– Ах, как я вас всех люблю, – восклицала захмелевшая Гапочка. – И всех обнять хочу.

– Всех сразу нельзя, – пробасила Клара Фридриховна. – Обнимай вон Алексея или моего кузена Антона. Вечером приведу его сюда.

– Антона, Платона, Родиона... Хоть татарина буду обнимать, любить, замотала головой Гапа и подошла, расставив руки, к Потапенко, схватила за шею, притянула к себе. – Милый мой дружок-пирожок. Ты и правда, как пирожок, мягонький, сдобненький, животик у тебя, как тыквочка.

– Гапка, отстань, – как на плацу, скомандовала Клара. – Идет кто-то.

Но Гапочка ничего не слышала, прижалась к Потапенко, терлась губами о его губы, щеки, забыв все на свете, полная страсти и пыла переспелая невеста.

– Эх, женихи, – говорила она, – все вы сватаетесь не ко мне, а к батькиным деньгам. Кабанов вчера торговался насчет приданого, сын исправника Ладанки просится в женихи... Еще с десяток таких прохиндеев набивается... Только ты, сдобненький, никак не отважишься. – Она уставилась глазами в глаза Потапенко, спросила: – Когда посватаешься ко мне?

– Хоть сегодня, хоть сию минуту, – не задумываясь, забыв про Леку, ответил Потапенко, разомлевший от вина, Гапочкиных объятий и поцелуев.

Встала Клара и, стуча туфлями на высоких каблуках, подошла к Алексею, взяла за плечи, повернула от Гапочки к себе.

– Гапа, он жених, да не твой. Его сватают Гарбузенко. Тебе приведу кузена Антона, ротмистра, жандармского офицера. Сын у него красавчик, за него пойдешь.

Вошла Катерина, принесла еще закуски. Когда Потапенко оглянулся на нее, махнула рукой, позвала. Он двинулся было за ней, но Клара задержала, не пустила. Катерина вышла.

– Дорогая Клара Фридриховна, – пытаясь освободиться из ее объятий, сказал Алексей, – какого это вы кузена припасли для Гапочки?

– О! Рыцарь, ротмистр, сегодня приехал. Приведу его сюда. А сосватала для Гапочки не кузена, а его сына. До чего хорош!

– А что этому жандарму понадобилось в нашем городе?

– Ищет государственного клятвоотступника. Говорит, у нас прячется... Подозревают тут одного... и вы его знаете. Ой, я бы такое могла рассказать, что вы бы в обморок упали. Он настоящий террорист-революционер.

– Я знаю, кто он. Это – я, – постучал себя в грудь Потапенко.

Клара и Гапочка взглянули на него: одна насмешливо, другая испуганно.

– Я отступился от клятвы. Милая Гапочка, я давал тебе клятву быть твоим верным рыцарем?

– Давал, давал.

– Я повторю эту клятву. – Алексей налил в бокал вина, звякнул о графин, резко поднялся и нечаянно облил пиджак. Гапочка кинулась вытирать салфеткой, но он сказал: – Не надо, завтра утром понюхаю, вот и опохмелюсь. – Он вышел на середину комнаты и с преувеличенным пафосом произнес: – Клянусь словом рыцаря и честью потомка запорожцев, что я, потомственный казак, праправнук гетмана, дворянин земли украинской, с этой минуты буду верным пажем и стражем панночки Гапочки... – Один черт ведает, что он еще плел – пьяный, разгоряченный, взвинченный. Позже, всего через несколько часов, он уже ничего не сможет вспомнить из того, что наговорил, хоть вспомнить хотелось и даже очень.

Еще раз зашла Катерина и сказала, что они сильно шумят, и Гаврилыч сердится. Пошли в сад, в беседку. Вот тут-то, в саду, по дороге, Катерине удалось, наконец, остановить Потапенко.

– Паночек, послушай меня. Пан следователь сказал, что седло из усадьбы вашей матери. И надо его вам отдать.

– Какое еще седло? – хлопал глазами Потапенко.

– Да то, что Антипка принес домой и спрятал на чердаке. Пан следователь сказал, чтобы мы его никуда не уносили и никому не отдавали, и, коли надо, они возьмут. Так чего ж нам держать его на чердаке?

– Антипка принес седло?

– Ага. С братом моим, Симоном. Ах, боже мой, сколько хлопот он мне наделал с этим седлом. Чтоб его лихоманка скрутила. А Симон с Корольцов, он там в конце деревни живет.

Ничегошеньки не понимал Потапенко из того, что говорила ему Катерина, да и не старался понять. Глядел на нее бессмысленным взором, шевелил губами, молчал. Клара и Гапочка подхватили его под руки, сдернули с места и повели. Он покорно шел.

– Так как же быть с седлом? Вам принести? – забежала вперед Катерина.

– На что мне это чертово седло? На плечи себе я его надену? Выкинь. Отнеси Янкелю в лавку, он купит. Цыганам продай. В реке утопи.

Катерина отстала, остановилась, задумалась. Поняла, что седло пану не нужно, раз позволил делать с ним, что хочешь. Вот и хорошо, обрадовалась она, сейчас пойдет домой и скажет Антипке, чтобы унес это седло со двора подальше от греха.

...Домой Потапенко вернулся вечером. Повалился на тахту, заснул, но спал недолго. Проснулся, хмель немного выветрился, стал перебирать в памяти, что должен был в этот день сделать. Вспомнил, что не получил от купца никакой бумажки, никакой расписки. Хлопнул себя по лбу: это ж надо таким лентяем быть – ведь как есть ничего не сделал. Вот дурная голова! Не голова, а тыква зеленая. Эх, взять бы ее, дурную, да поменять на разумную. Только с кем меняться-то? Разумную голову не купишь. Иметь бы такую, как у Богушевича. Позавидуешь, какую ему мать с отцом голову подарили...

Сидел на тахте, ругал себя. Вспомнил про седло, но и теперь не мог взять в толк, о каком седле плела ему баба. Догадался, что седло это было как-то связано с Богушевичем, немного успокоился.

"А на какого это террориста намекала Клара? – вспомнил он и этот разговор. – Кто тот клятвоотступник, которого приехал искать жандармский ротмистр? Знает же толстуха, а не говорит. А может, и говорила, да я спьяна все мимо ушей пропустил... Сказала, что мы все этого террориста знаем. Интересно, интересно... Вот так история с географией".

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Соколовсккй-Силаев пробыл в Корольцах всего полдня и снова поехал в Конотоп. Пани Глинская-Потапенко послала его в город. Накопились кое-какие хозяйственные дела, но главное – надо было привезти Алексея и Леку, чтобы в воскресенье их обвенчать. До старой барыни дошли слухи, что сын не хочет жениться на Леке и снова крутится около купеческой дочки Гапочки. Барыня боялась, что Алексей возьмет и женится на ней, не испугавшись материнской угрозы лишить его наследства. Мысль о такой женитьбе выводила пани Глинскую-Потапенко из себя. "Не позволю, трупом лягу поперек дороги, а жениться дворянину на мужичке не дам. Ее деда на конюшне розгами драли. А сын его, ее отец, выбился из грязи да в князи. Ростовщик, паук, весь уезд опутал долгами!" Соколовский, чтобы смягчить ее гнев, говорил, что Гапочка образованная, гимназию кончила, и приданое большое отец за ней дает. "Не хочу я его паучьего богатства и духу его мужицкого слышать не хочу". Хвалил Соколовский и Алексея – сын покорный, мать слушается, служит старательно, в бога верует (хотя тот больше поклонялся богу Бахусу) – и обещал привезти его вместе с Лекой. За этим сейчас и ехал.

Соколовский радовался этой поездке, она была ему весьма кстати. Во-первых, ему нужно было встретиться с курьером своей организации, передать ему готовые бомбы, замаскированные под шкатулки и ларчики. "Шкатулки" он вез на бричке, забросав их сеном. А во-вторых, его ждет Нонна, его любимая, богом выбранная, без которой ему и день прожить тяжело. Такая любовь, как у них, бывает только у осужденных на смерть безудержная, фанатичная, словно в преддверии неминучей беды, на краю могилы. Именно так они любят друг друга, стремятся быть вместе, так слились душами и спешат отдать все: он – ей, она – ему. Он, сорокалетний, и она, девятнадцатилетняя, – единое целое, слиток, стальной клубок страстей, радости и счастья. Они будто один человек, только случайно рожденный порознь в разное время и в разных местах.

Неторопливо бежал гнедой, неторопливо постукивали колеса, а как хотелось поскорей приехать, кинуться к Нонне. Она не ждет его сегодня, и эта нежданная встреча будет праздником для нее. Расставание, даже на несколько дней, для них мука. Чем бы ни занимался, где бы ни был, он думал о ней, ощущал ее присутствие, она всегда была рядом, он видел, слышал ее и иногда, забывшись, заговаривал с ней. Возьмет и спросит: "Нонна, как ты думаешь?" Не услышит ответа, оглянется – один. Нонны нет...

А Нонна, оставшись без него хоть на день, писала ему письма. Начинала их всегда одинаково: "Добрый день, вот и я". И заканчивала одними и теми же словами: "Целую, только твоя и все та же Нонна". Она жила им, как и он ею. В последнем письме, которое лежало у него в кармане и которое он перечитал уже десять раз, она писала: "Всех удивляет мой оптимизм, радость. Они не знают, что мой великий жизненный стимул – это ты. Хотя могли бы заметить, что когда говорю о тебе или думаю, так вся свечусь. А чему дивиться? Это в моей душе твоя душа светится. Ты за меня не беспокойся, меня бог бережет, я же ему отдана, вот он и бережет меня и тебя тоже...

Боже, какой она дивный человек! Имя ее отражает ее сущность избранница божья, богом выбранная, чуждая всего низменного, доверчивая, как дитя, мягкая, впечатлительная, ранимая натура. И в то же время – страстная до исступления и вспыльчивая: достаточно одной искры и полыхнет пламенем, как порох. Слава богу, что тогда, в день побега из тюрьмы, он послал ему Нонну. Вот так ткнул в нее своим божьим перстом и сказал: "Ты, раба моя, не целый человек, ты – половина. Человек – это не мужчина или женщина порознь, это мужчина и женщина вместе. И чтобы вышел целый гармоничный человек, каждая половина должна найти свою вторую половину, соединиться душой и телом и сотворить гармонию, имя которой – Человек. Вон там, на берегу, прячется твоя половина, твой мужчина, найди его и прими". И они пошли навстречу друг другу и сотворили единое целое.

Уже тогда, когда Нонна привела Соколовского к себе и спрятала его, оба поняли, что они созданы друг для друга. Он ничего тогда от нее не утаил, все о себе рассказал, и она пообещала достать ему паспорт. Достала, продав дорогой фамильный перстень, заплатила кому-то в полиции и принесла паспорт на чужую фамилию – Соколовского. Имя не изменила, фамилию сама придумала. Она и одежду купила. Он собирался покинуть Владимир, как только отрастут волосы, усы и борода.

"Я поеду с тобой", – решительно сказала она.

"Любимая, – возразил он с грустью, – что ты будешь делать рядом со мной?"

"То же, что и ты. Заменю тебя, если надо будет. Бомбу вместо тебя кину".

"Готова на смерть пойти?"

"Готова. А чтобы не судили и не повесили, кину бомбу рядом с собою, чтобы и самой погибнуть".

"Ты не за идею мою готова принять смерть, а из любви ко мне".

"Ну и что ж. Я люблю тебя. Ты и я – одно целое".

"Но моя судьба – судьба обреченного человека. Мы с тобой не можем иметь семью, растить ребенка. У меня другая цель в жизни – борьба за волю народа, и я посвятил жизнь только этой цели".

"Любимый, и я посвящу жизнь только этой цели. Знаешь, я предчувствую, что мы оба погибнем. И ничего от нас не останется. Давай я рожу тебе двойню. Мы погибнем, а они будут жить вместо нас".

"Я не могу жениться. Мы, революционеры, дали клятву не заводить семью и детей. Не могу стать твоим мужем и еще по одной причине: у тебя есть большой недостаток".

"Какой?"

"Ты слишком для меня молода. Я вдвое тебя старше. Через несколько лет я буду старик".

"Дурачок, – обиделась она. – Я тебя люблю, а это главное".

И из Владимира они вместе поехали в Петербург. Дома Нонна сказала, что едет туда учиться. В Петербурге встретились с нужными ему людьми, которые категорически приказали Силаеву, теперь уже Соколовскому, немедленно покинуть Петербург, выехать в целях безопасности в Черниговскую область, там устроиться на работу в тихом, глухом месте и не очень показываться на люди. Все задания, сведения, связь будут идти к нему из центра.

Так они оба очутились в Конотопском уезде и живут тут больше года. Соколовский снял для Нонны квартиру в доме Потапенко, а сам нанялся в Корольцах в экономы. Нонна жила в Конотопе – квартира была им нужна и для конспиративных встреч и для связи – а Соколовский при малейшей возможности к ней приезжал. Нонна стала его alter ego – вторым "я", приняла его идеи, убеждения, привычки, даже вкусы, все приняла, как вода принимает форму сосуда, в который ее налили.

С того дня, как судьба свела Соколовского с Нонной, он исподволь, незаметно сам стал меняться. Он почувствовал себя счастливым, довольным, полным гармонии и душевного равновесия, у него появилась излишняя сострадательность и жалость, крепла жажда жизни, хотелось, чтобы век его был долгим, он стал отгонять от себя мысли о своей обреченности и неизбежности преждевременной насильственной смерти, предначертанной всем террористам. Готовность отдать в любую минуту жизнь за свою идею ослабла, все больше брало верх здравомыслие, даже возникло сомнение в том, что до тех пор казалось твердым и неколебимым. И причиной этому была она, Нонна, ее любовь. Рядом с ней хотелось жить, наслаждаться ее любовью, фанатической верностью, в которой они поклялись друг другу.

А у Нонны все было наоборот. Теперь она словно взяла у Соколовского его самоотверженность, суровость, готовность отдать себя за дело, которому он себя посвятил. И не потому, что она слепо приняла революционную идею, а потому, что идее этой и этому делу был предан Соколовский, и раз она его любила и делила с ним все пополам, то принимала и его задачи, его цель. Она, и правда, только скажи ей, пошла бы на многолюдную площадь, или в переполненный нарядной публикой театр, или в глухой переулок и стреляла бы в того, кого он ей покажет.

Вот так думал в дороге о Нонне Соколовский и жил встречей с ней, с огненно-рыжей Нонной, в груди которой таилась взрывчатая сила, как в тех "шкатулках", что он вез в коляске.

Коляска была легкая, с поднятым верхом. Соколовский сам правил, кучера никогда не брал. Как же хорошо было у него на душе, и какой стоял чудесный день! Кристалльно-синее высокое небо, казалось, поднималось над головой все выше и выше, как огромный синий зонт. По жнивью ходили грачи, собираясь в теплые края. Может, они прилетели с Владимировщины? На стерне их было несметное множество, поле казалось черным и шевелилось, как живое. А вдоль дороги, справа, на опушке леса цвели пастушья сумка и мята. В синеньких цветках мяты копошились пчелы – брали взяток. Пахло мятой, хорошо пахло. В одном месте по соседству с высоким осокорем росла калина. Пробившись сквозь гущу листвы, солнце обрушилось всей своей мощью на куст калины, зажгло ее спелые грозди ярко-красным огнем. Ягоды только-только набрали багрянец, им красоваться и гореть долго, всю зиму, пока не склюют птицы...

Дорога пошла мимо ольховника, вдоль болотца. Ольховник зеленый, как в мае, листья упадут, не пожелтев, не засохнув, – зеленые и умрут зеленые... Вот так бы и человек – жил бы молодой, крепкий отпущенное ему время, а в предназначенный день грянулся бы оземь без старческих болезней, страданий, дряхлости...

Вспомнилось вдруг стихотворение, которое – бог знает как это давно было – выучил еще в детстве и, казалось, навсегда забыл. И вот неожиданно возникли в уме его строчки, и он повторял их вслух, удивляясь тому, что они всплывают в памяти, словно кто-то сидит рядом с ним и подсказывает, шепчет на ухо слова:

Пусть нам даны не навсегда

И жизнь, и жизни наслажденье,

Пусть, как падучая звезда,

Краса блестит одно мгновенье,

Да будет так! Закон богов

Без ропота благословляю,

А все на путь мой я цветов,

Как жизнь минутных, рассыпаю.

"Как хорошо, какое счастье, – радовался Соколовский. – Что это вливается мне в душу? Что меня ждет, какое событие?.."

Но вот и Конотоп. Во время дождей здесь такое делается, что лошади тонут. Теперь же было сухо, но пыль из-под колес не поднималась и следом не тянулась. Улица, на которую он въехал, обсажена с двух сторон деревьями сплошь ясени и тополя. С каждого двора из-за плетня лаяли собаки, одни нехотя, лишь бы голос подать, другие выбегали на улицу, кидались коню под ноги. Замахнулся было кнутом на одного такого отчаянного пса, да пожалел бедолагу. В самом центре города колеса загремели по булыжнику, которым был вымощен небольшой участок мостовой – хвала уездному земству! И публика в центре попадалась все больше "чистая", женщины под зонтиками – берегли лицо от грубого загара. Шел, бренча шпорами, молоденький подпоручик, и было видно, что он очень сам себе нравится, а особенно тешит его звон шпор... Остановился и поклонился Соколовскому незнакомый старичок в сапожках без каблуков и в рыжем цилиндре. Старичок нес плетенную из лозы корзину, откуда торчала голова петуха.

А вскоре началась улица, где жила его Нонна. Если бы она знала, что он едет к ней, встретила бы на краю города, побежала навстречу, подняв руки. А бегает она быстро, легко. Не забыть, как они купались этим летом, выбрав безлюдный уголок на реке, и Нонна летела по берегу навстречу ветру; ее длинные волосы рассыпались на бегу, и она была похожа на пылающий факел...

...Уже и во двор заехал, а Нонна не выбежала из дома. За окнами с задернутыми занавесками – тишина. Подумал, что ушла, но увидел приоткрытые двери – значит, дома. Не распрягая лошадь, кинулся в сени, рванул одни двери, другие и увидел Нонну. Она лежала на кушетке, натянув до подбородка простыню. Лицо изможденное, болезненно бледное. "Как в саване", – мелькнуло страшное сравнение.

– Ты что? – упал Соколовский перед ней на колени. – Заболела?

Она слабо улыбнулась, выпростала из-под простыни руку, он схватил ее, начал целовать.

– Да что с тобой, Нонна?

– Ничего, любимый, не волнуйся. Со мной все хорошо. Очень хорошо. Я счастлива, и ты должен быть счастлив.

Волосы скручены в узел, голова повязана белым платком, словно забинтована.

– Болит где-нибудь? Что? – допытывался он.

– Не болит. Немного мутит, подташнивает. – Взяла обеими руками его голову, притянула к себе, поцеловала в губы, сказала тихо, почти шепотом: Милый, я рожу тебе сына. Я буду матерью... Вот меня и мутит. Не тревожься, скоро перестанет.

Он отодвинулся, держа ее за руки, глядел растерянно, не зная еще, обрадоваться этой вести или огорчиться, даже рассердиться.

– Прости, что не сказала тебе раньше... Не знала, что делать, колебалась. Не кори меня, не серчай... Мы не ведаем, что с нами будет, а он станет жить вместо нас. Маленький такой кудрявый рыжик. Вырастет великим человеком. Свободным. Представь его через сорок, пятьдесят лет.

– Нонна, ну что ты задумала, Нонна, – заговорил он в смятении. – В такое время... Ну, попозже бы. И сколько же ему?

– Мало. Месяца три. – Она скинула с себя простыню, села в одной батистовой рубашке, сняла платок, тряхнула головой – волосы разлились по плечам и груди. – Дай мне яблоко.

Он встал с колен, взял в вазе на столе краснобокий анис, подал ей. Присел на край кушетки. Все еще не мог успокоиться, прийти в себя, не знал, что сказать, как отнестись к этому известию. То ли смириться и ждать ребенка, то ли послать за акушеркой. В голове все смешалось, все, что до тех пор было ясным, понятным, логичным, спуталось, пошло вверх дном. Теперь, когда Нонна носит под сердцем его ребенка, и потом, когда ребенок этот появится на свет и закричит, предъявляя свое право на жизнь, право иметь отца и мать, видеть их каждый день, получать от них ласку и тепло (ему же нет никакого дела, как живут и для чего живут родители) – как остаться верным избранному пути? Ребенок – это кандалы, путы, колодки на ногах. Ради него нужно беречь себя, теперь он просто обязан беречь себя. И ради Нонны, матери его... Ничего Соколовский не придумал и потому ничего не сказал – не упрекнул, но и не одобрил, молчал в растерянности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю