Текст книги "При опознании — задержать"
Автор книги: Василий Хомченко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Потапенко зашёл к Иваненко под вечер. Купец вернулся из Киева и отдыхал после бани, лежал на тахте в халате, разморённый, распаренный. Перед ним на столе тихо посапывал самовар и желтела связка баранок с маком. Купец пил чай вприкуску. Когда Потапенко вошёл, он, не вставая, указал на кресло, пригласил сесть. Спросил о матери, о её здоровье, поинтересовался, как у неё идут дела, – одним словом, выказал уважение молодому холостяку. Пошутил:
– Вот видишь, лёжа чай пью, как тот лентяй, что сидя дрова колол. Ему говорят, что так колоть неудобно, а он отвечает: пробовал колоть лёжа, ещё хуже… Налить стаканчик?
Потапенко, хоть и не хотел пить, не отказался. Со стаканом в руке, что бы там в нем ни было, вино или чай, разговор идёт легче. Сам налил себе кипятка из самовара и заварки.
– Ну, как там, вора моего уже упекли в острог?
– Понимаете, Платон Гаврилович, не посадили, отпустили. Следователь отпустил.
– Как отпустил? Этот усатый поляк Богушевич отпустил?
– Не нашли доказательств его вины, Платон Гаврилович. Выяснилось, что не он залез в лавку, не он взломщик. Пришлось вынести постановление о прекращении следствия. Об этом я и пришёл вам сказать.
– Тю-ю, – сердито и недовольно поднял густые чёрные брови купец. – Поймали с мешком накраденного и не вор? Что за фокус-покус?
– Не доказали, что он украл. Хлопцу тому всего восемнадцать. Шёл, пьяный, мимо лавки и спугнул вора. Тот утёк, кинул узел, а этот его подобрал. Правда, казус? Интересный казус, прямо как в книжке.
– Книжек я не читаю, они меня кормить не станут, от них мозги сохнут… А вы этому сопляку и поверили?
– Других доказательств нет, Платон Гаврилович. А всякое сомнение на пользу обвиняемому.
– Хитро, хитро говоришь, видать, что учился. – Иваненко матерно выругался, покрутил головой, расспросил, чей это хлопец, попросил дать ему бумагу, карандаш, записал фамилию Тыцюнника, адрес. – А, так это сын того хромого на одну ногу! Ничего, меня не минуют, придут рассчитаться. Ну и полячку твоему я тоже припомню. Это он мне нарочно свинью подложил.
– Да нет, зачем нарочно. По закону все.
– Ладно, пусть по закону, а все равно он ещё со мной встретится.
Потапенко обрадовался:
– Платон Гаврилович, напишите, что вы согласны и отказываетесь от преследования Тыцюнника по суду, забираете свою жалобу.
– А этого он не хочет? – показал кукиш Иваненко. – Чтобы вам работы меньше было? Знаю я вас, лентяев, – тебя и того полячка.
– А он и не поляк вовсе.
– Не ври, сын Сидоров. Кто же он? Католик ведь.
– Он себя белорусом считает.
– А почему же тогда не женился на православной? Ляшской веры взял девку.
«Не может смириться с тем, что упустил такого жениха», – злорадно подумал Потапенко, сдерживая улыбку. Он хорошо знал, как купеческая семья обхаживала Богушевича. Холостым Богушевич наведывался в дом купца, на него рассчитывали, как на жениха, – зять был бы неплохой, дворянин, хоть и захудалый. Глядишь, и дочка в дворянки вышла бы. Богушевич бывал почти на всех вечеринках, которые купец устраивал у себя в доме для приманки женихов. Вечеринки эти купец называл балами. В печатне Фисаковича заказывались бланки пригласительных билетов, и дочки по своему выбору рассылали их молодым людям Конотопа. Богушевич всегда получал эти приглашения и почти всегда приходил; порой танцевал, пел, веселился вместе со всеми, но чаще молча сидел и смотрел, как веселятся другие. Постоянным участником таких «балов» был и Потапенко. Танцевали под рояль, играла Клара Фридриховна, местная «музыкантша», высокая, широкая, что плечи, что низ, какая-то дальняя родственница члена окружного суда Масальского. На всех пальцах у неё блестели кольца и перстни. Эта Клара Фридриховна тоже зарилась на Богушевича. Когда она пела романсы, то просила его сесть рядом и переворачивать страницы нот. Он садился, брал за уголок нотный лист, следил, чтобы вовремя его перевернуть.
Чаще всего заказывали дамские вальсы, и тогда барышни приглашали кавалеров. К Богушевичу подходила мелкими, но уверенными шагами Гапочка – тоненькая, перетянутая в талии, с толстой, чёрной, блестящей косой, перекинутой на грудь, приседала, подавала руку и вела в круг. Потапенко выбирала совсем не похожая на Гапочку белокурая толстушка-веселушка Оксана, и он, подхватив её, пристраивался поближе к Богушевичу, танцевал и подмигивал ему. Подмигивание это означало: «Заарканить хотят нас купчихи, держись!»
Нужно сказать, что Гапочка одевалась всегда со вкусом, была самая рассудительная из пяти сестёр, ласковая – этакая кошечка, только без коготков, – и Богушевичу было приятно с ней танцевать, чувствовать её рядом с собой. А вот разговор между ними редко ладился. Не находилось, о чем говорить. А потом Богушевич женился, неожиданно для самого себя и всех, кто его знал. Стал семейным человеком как-то сразу, вскоре после приезда Габриэли в Конотоп. Естественно, на «балы» к купцу он больше не ходил, да его и не приглашали. А Потапенко по-прежнему считают женихом и принимают как жениха.
– Тю-ю, – сказал Иваненко и налил себе ещё кипяточка из самовара. – Какие вы все разумники. Вишь, они вора отпустили, а я должен им помогать. Во – ему, твоему полячку, – ещё раз показал Иваненко кукиш.
За дверьми, в зале, заиграли на рояле. Одна из дочек села музицировать. Играла неплохо, выучилась.
– Гапочка играет. Я в молодости тоже любил… петь. Особенно, когда служил в солдатах. Как затяну, бывало, так ротный уши затыкает. Гапка, – крикнул купец, – иди сюда!
Вошла Гапочка. Была она в длинном белом капоте, волосы распущены – вымыла и теперь сушила. Потапенко обрадовалась, сделала, как в лучших домах, книксен, заулыбалась, и улыбка так и не сошла с её лица.
– Папаша, я с Кларой Фридриховной репетирую, – сказала она, не сводя глаз с Потапенко.
– Вот послушай, дочка, чего этот паныч от меня хочет. Неохота ему следствие вести, просит, чтобы я написал челобитную, что отпускаю вора с богом.
Гапочка все с той же улыбкой, грациозно изогнув стан, подошла ближе к Потапенко, сказала:
– А ну его, этого вора. Алексей Сидорович, не хотите романс послушать? – Последние слова промолвила по-французски, с прононсом – и в дом конотопских купчих доходит кое-что из Парижа. – Я новый романс разучиваю. – Она взяла Потапенко за руку и повела за собой.
В зале за роялем сидела Клара Фридриховна. Круглый стул был ей мал, утонул под её пышной юбкой. Клара заиграла и сама же начала подпевать.
Ярко пылает в камине огонь…
Голос её подошёл бы для запевалы драгунского эскадрона. Глядя на неё, Потапенко вспомнил Василису – тётку гоголевского Шпоньки. С Кларой, как и с Василисой, природа совершила ошибку, сделав её женщиной, – к её голосу прибавить бы усы, трубку в зубы и ботфорты, какой был бы драгун! Потапенко не удержался, хмыкнул.
– Что, не так? – перестав играть, грузно повернулась к нему Клара. – Не та тональность? Высоко?
– Да нет, – начал оправдываться Потапенко, сдерживая смех, представив её с усами и в ботфортах. – Анекдот вспомнил.
– Рассказать! – мощным драгунским голосом приказала Клара.
– Анекдот не для дамских ушей, – заюлил, стал выкручиваться Потапенко, – как назло в голову не приходило ни одного приличного анекдота.
– Не бойся, мы дамы привычные, а Гапочка пусть уши заткнёт.
Анекдота он так и не рассказал, и Клара начала репетицию. Гапочка села за рояль, Клара стояла рядом, следила за игрой и поправляла.
Потапенко стало скучно слушать их музыку. Попросил бы вина у хозяина, да знал, что он непьющий, поэтому и зовут его баптистом, хоть в церковь ходит аккуратно. Попросил у Гапочки.
– Гапа, и на мою долю тоже, – оглядываясь на дверь, за которой чаёвничал хозяин, сказала Клара.
Гапочка принесла полный графин вина. Сначала все трое выпили по стаканчику в зале, потом перешли в комнату Гапочки, там уже и пили, и закусывали. Гапочка цедила вино сквозь зубы, морщилась, пить не умела. Закуску приносила Катерина, дневная прислуга. Она все хотела сказать что-то Потапенко так, чтобы не услышали остальные, да не могла улучить момент. Потапенко быстро захмелел, а Клара Фридриховна только порозовела, выше и чаще стал колыхаться на груди золотой кулон.
– Ах, как я вас всех люблю, – восклицала захмелевшая Гапочка. – И всех обнять хочу.
– Всех сразу нельзя, – пробасила Клара Фридриховна. – Обнимай вон Алексея или моего кузена Антона. Вечером приведу его сюда.
– Антона, Платона, Родиона… Хоть татарина буду обнимать, любить, – замотала головой Гапа и подошла, расставив руки, к Потапенко, схватила за шею, притянула к себе. – Милый мой дружок-пирожок. Ты и правда, как пирожок, мягонький, сдобненький, животик у тебя, как тыквочка.
– Гапка, отстань, – как на плацу, скомандовала Клара. – Идёт кто-то.
Но Гапочка ничего не слышала, прижалась к Потапенко, тёрлась губами о его губы, щеки, забыв все на свете, полная страсти и пыла переспелая невеста.
– Эх, женихи, – говорила она, – все вы сватаетесь не ко мне, а к батькиным деньгам. Кабанов вчера торговался насчёт приданого, сын исправника Ладанки просится в женихи… Ещё с десяток таких прохиндеев набивается… Только ты, сдобненький, никак не отважишься. – Она уставилась глазами в глаза Потапенко, спросила: – Когда посватаешься ко мне?
– Хоть сегодня, хоть сию минуту, – не задумываясь, забыв про Леку, ответил Потапенко, разомлевший от вина, Гапочкиных объятий и поцелуев.
Встала Клара и, стуча туфлями на высоких каблуках, подошла к Алексею, взяла за плечи, повернула от Гапочки к себе.
– Гапа, он жених, да не твой. Его сватают Гарбузенко. Тебе приведу кузена Антона, ротмистра, жандармского офицера. Сын у него красавчик, за него пойдёшь.
Вошла Катерина, принесла ещё закуски. Когда Потапенко оглянулся на неё, махнула рукой, позвала. Он двинулся было за ней, но Клара задержала, не пустила. Катерина вышла.
– Дорогая Клара Фридриховна, – пытаясь освободиться из её объятий, сказал Алексей, – какого это вы кузена припасли для Гапочки?
– О! Рыцарь, ротмистр, сегодня приехал. Приведу его сюда. А сосватала для Гапочки не кузена, а его сына. До чего хорош!
– А что этому жандарму понадобилось в нашем городе?
– Ищет государственного клятвоотступника. Говорит, у нас прячется… Подозревают тут одного… и вы его знаете. Ой, я бы такое могла рассказать, что вы бы в обморок упали. Он настоящий террорист-революционер.
– Я знаю, кто он. Это – я, – постучал себя в грудь Потапенко.
Клара и Гапочка взглянули на него: одна насмешливо, другая – испуганно.
– Я отступился от клятвы. Милая Гапочка, я давал тебе клятву быть твоим верным рыцарем?
– Давал, давал.
– Я повторю эту клятву. – Алексей налил в бокал вина, звякнул о графин, резко поднялся и нечаянно облил пиджак. Гапочка кинулась вытирать салфеткой, но он сказал: – Не надо, завтра утром понюхаю, вот и опохмелюсь. – Он вышел на середину комнаты и с преувеличенным пафосом произнёс: – Клянусь словом рыцаря и честью потомка запорожцев, что я, потомственный казак, праправнук гетмана, дворянин земли украинской, с этой минуты буду верным пажем и стражем панночки Гапочки… – Один черт ведает, что он ещё плёл – пьяный, разгорячённый, взвинченный. Позже, всего через несколько часов, он уже ничего не сможет вспомнить из того, что наговорил, хоть вспомнить хотелось и даже очень.
Ещё раз зашла Катерина и сказала, что они сильно шумят, и Гаврилыч сердится. Пошли в сад, в беседку. Вот тут-то, в саду, по дороге, Катерине удалось, наконец, остановить Потапенко.
– Паночек, послушай меня. Пан следователь сказал, что седло из усадьбы вашей матери. И надо его вам отдать.
– Какое ещё седло? – хлопал глазами Потапенко.
– Да то, что Антипка принёс домой и спрятал на чердаке. Пан следователь сказал, чтобы мы его никуда не уносили и никому не отдавали, и, коли надо, они возьмут. Так чего ж нам держать его на чердаке?
– Антипка принёс седло?
– Ага. С братом моим, Симоном. Ах, боже мой, сколько хлопот он мне наделал с этим седлом. Чтоб его лихоманка скрутила. А Симон с Корольцов, он там в конце деревни живёт.
Ничегошеньки не понимал Потапенко из того, что говорила ему Катерина, да и не старался понять. Глядел на неё бессмысленным взором, шевелил губами, молчал. Клара и Гапочка подхватили его под руки, сдёрнули с места и повели. Он покорно шёл.
– Так как же быть с седлом? Вам принести? – забежала вперёд Катерина.
– На что мне это чёртово седло? На плечи себе я его надену? Выкинь. Отнеси Янкелю в лавку, он купит. Цыганам продай. В реке утопи.
Катерина отстала, остановилась, задумалась. Поняла, что седло пану не нужно, раз позволил делать с ним, что хочешь. Вот и хорошо, обрадовалась она, сейчас пойдёт домой и скажет Антипке, чтобы унёс это седло со двора подальше от греха.
…Домой Потапенко вернулся вечером. Повалился на тахту, заснул, но спал недолго. Проснулся, хмель немного выветрился, стал перебирать в памяти, что должен был в этот день сделать. Вспомнил, что не получил от купца никакой бумажки, никакой расписки. Хлопнул себя по лбу: это ж надо таким лентяем быть – ведь как есть ничего не сделал. Вот дурная голова! Не голова, а тыква зелёная. Эх, взять бы её, дурную, да поменять на разумную. Только с кем меняться-то? Разумную голову не купишь. Иметь бы такую, как у Богушевича. Позавидуешь, какую ему мать с отцом голову подарили…
Сидел на тахте, ругал себя. Вспомнил про седло, но и теперь не мог взять в толк, о каком седле плела ему баба. Догадался, что седло это было как-то связано с Богушевичем, немного успокоился.
«А на какого это террориста намекала Клара? – вспомнил он и этот разговор. – Кто тот клятвоотступник, которого приехал искать жандармский ротмистр? Знает же толстуха, а не говорит. А может, и говорила, да я спьяна все мимо ушей пропустил… Сказала, что мы все этого террориста знаем. Интересно, интересно… Вот так история с географией».
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Соколовсккй-Силаев пробыл в Корольцах всего полдня и снова поехал в Конотоп. Пани Глинская-Потапенко послала его в город. Накопились кое-какие хозяйственные дела, но главное – надо было привезти Алексея и Леку, чтобы в воскресенье их обвенчать. До старой барыни дошли слухи, что сын не хочет жениться на Леке и снова крутится около купеческой дочки Гапочки. Барыня боялась, что Алексей возьмёт и женится на ней, не испугавшись материнской угрозы лишить его наследства. Мысль о такой женитьбе выводила пани Глинскую-Потапенко из себя. «Не позволю, трупом лягу поперёк дороги, а жениться дворянину на мужичке не дам. Её деда на конюшне розгами драли. А сын его, её отец, выбился из грязи да в князи. Ростовщик, паук, весь уезд опутал долгами!» Соколовский, чтобы смягчить её гнев, говорил, что Гапочка образованная, гимназию кончила, и приданое большое отец за ней даёт. «Не хочу я его паучьего богатства и духу его мужицкого слышать не хочу». Хвалил Соколовский и Алексея – сын покорный, мать слушается, служит старательно, в бога верует (хотя тот больше поклонялся богу Бахусу) – и обещал привезти его вместе с Лекой. За этим сейчас и ехал.
Соколовский радовался этой поездке, она была ему весьма кстати. Во-первых, ему нужно было встретиться с курьером своей организации, передать ему готовые бомбы, замаскированные под шкатулки и ларчики. «Шкатулки» он вёз на бричке, забросав их сеном. А во-вторых, его ждёт Нонна, его любимая, богом выбранная, без которой ему и день прожить тяжело. Такая любовь, как у них, бывает только у осуждённых на смерть – безудержная, фанатичная, словно в преддверии неминучей беды, на краю могилы. Именно так они любят друг друга, стремятся быть вместе, так слились душами и спешат отдать все: он – ей, она – ему. Он, сорокалетний, и она, девятнадцатилетняя, – единое целое, слиток, стальной клубок страстей, радости и счастья. Они будто один человек, только случайно рождённый порознь в разное время и в разных местах.
Неторопливо бежал гнедой, неторопливо постукивали колёса, а как хотелось поскорей приехать, кинуться к Нонне. Она не ждёт его сегодня, и эта нежданная встреча будет праздником для неё. Расставание, даже на несколько дней, для них мука. Чем бы ни занимался, где бы ни был, он думал о ней, ощущал её присутствие, она всегда была рядом, он видел, слышал её и иногда, забывшись, заговаривал с ней. Возьмёт и спросит: «Нонна, как ты думаешь?» Не услышит ответа, оглянется – один. Нонны нет…
А Нонна, оставшись без него хоть на день, писала ему письма. Начинала их всегда одинаково: «Добрый день, вот и я». И заканчивала одними и теми же словами: «Целую, только твоя и все та же Нонна». Она жила им, как и он – ею. В последнем письме, которое лежало у него в кармане и которое он перечитал уже десять раз, она писала: «Всех удивляет мой оптимизм, радость. Они не знают, что мой великий жизненный стимул – это ты. Хотя могли бы заметить, что когда говорю о тебе или думаю, так вся свечусь. А чему дивиться? Это в моей душе твоя душа светится. Ты за меня не беспокойся, меня бог бережёт, я же ему отдана, вот он и бережёт меня и тебя тоже…
Боже, какой она дивный человек! Имя её отражает её сущность – избранница божья, богом выбранная, чуждая всего низменного, доверчивая, как дитя, мягкая, впечатлительная, ранимая натура. И в то же время – страстная до исступления и вспыльчивая: достаточно одной искры и полыхнёт пламенем, как порох. Слава богу, что тогда, в день побега из тюрьмы, он послал ему Нонну. Вот так ткнул в неё своим божьим перстом и сказал: «Ты, раба моя, не целый человек, ты – половина. Человек – это не мужчина или женщина порознь, это мужчина и женщина вместе. И чтобы вышел целый гармоничный человек, каждая половина должна найти свою вторую половину, соединиться душой и телом и сотворить гармонию, имя которой – Человек. Вон там, на берегу, прячется твоя половина, твой мужчина, найди его и прими». И они пошли навстречу друг другу и сотворили единое целое.
Уже тогда, когда Нонна привела Соколовского к себе и спрятала его, оба поняли, что они созданы друг для друга. Он ничего тогда от неё не утаил, все о себе рассказал, и она пообещала достать ему паспорт. Достала, продав дорогой фамильный перстень, заплатила кому-то в полиции и принесла паспорт на чужую фамилию – Соколовского. Имя не изменила, фамилию сама придумала. Она и одежду купила. Он собирался покинуть Владимир, как только отрастут волосы, усы и борода.
«Я поеду с тобой», – решительно сказала она.
«Любимая, – возразил он с грустью, – что ты будешь делать рядом со мной?»
«То же, что и ты. Заменю тебя, если надо будет. Бомбу вместо тебя кину».
«Готова на смерть пойти?»
«Готова. А чтобы не судили и не повесили, кину бомбу рядом с собою, чтобы и самой погибнуть».
«Ты не за идею мою готова принять смерть, а из любви ко мне».
«Ну и что ж. Я люблю тебя. Ты и я – одно целое».
«Но моя судьба – судьба обречённого человека. Мы с тобой не можем иметь семью, растить ребёнка. У меня другая цель в жизни – борьба за волю народа, и я посвятил жизнь только этой цели».
«Любимый, и я посвящу жизнь только этой цели. Знаешь, я предчувствую, что мы оба погибнем. И ничего от нас не останется. Давай я рожу тебе двойню. Мы погибнем, а они будут жить вместо нас».
«Я не могу жениться. Мы, революционеры, дали клятву не заводить семью и детей. Не могу стать твоим мужем и ещё по одной причине: у тебя есть большой недостаток».
«Какой?»
«Ты слишком для меня молода. Я вдвое тебя старше. Через несколько лет я буду старик».
«Дурачок, – обиделась она. – Я тебя люблю, а это главное».
И из Владимира они вместе поехали в Петербург. Дома Нонна сказала, что едет туда учиться. В Петербурге встретились с нужными ему людьми, которые категорически приказали Силаеву, теперь уже Соколовскому, немедленно покинуть Петербург, выехать в целях безопасности в Черниговскую область, там устроиться на работу в тихом, глухом месте и не очень показываться на люди. Все задания, сведения, связь будут идти к нему из центра.
Так они оба очутились в Конотопском уезде и живут тут больше года. Соколовский снял для Нонны квартиру в доме Потапенко, а сам нанялся в Корольцах в экономы. Нонна жила в Конотопе – квартира была им нужна и для конспиративных встреч и для связи – а Соколовский при малейшей возможности к ней приезжал. Нонна стала его alter ego – вторым «я», приняла его идеи, убеждения, привычки, даже вкусы, все приняла, как вода принимает форму сосуда, в который её налили.
С того дня, как судьба свела Соколовского с Нонной, он исподволь, незаметно сам стал меняться. Он почувствовал себя счастливым, довольным, полным гармонии и душевного равновесия, у него появилась излишняя сострадательность и жалость, крепла жажда жизни, хотелось, чтобы век его был долгим, он стал отгонять от себя мысли о своей обречённости и неизбежности преждевременной насильственной смерти, предначертанной всем террористам. Готовность отдать в любую минуту жизнь за свою идею ослабла, все больше брало верх здравомыслие, даже возникло сомнение в том, что до тех пор казалось твёрдым и неколебимым. И причиной этому была она, Нонна, её любовь. Рядом с ней хотелось жить, наслаждаться её любовью, фанатической верностью, в которой они поклялись друг другу.
А у Нонны все было наоборот. Теперь она словно взяла у Соколовского его самоотверженность, суровость, готовность отдать себя за дело, которому он себя посвятил. И не потому, что она слепо приняла революционную идею, а потому, что идее этой и этому делу был предан Соколовский, и раз она его любила и делила с ним все пополам, то принимала и его задачи, его цель. Она, и правда, только скажи ей, пошла бы на многолюдную площадь, или в переполненный нарядной публикой театр, или в глухой переулок и стреляла бы в того, кого он ей покажет.
Вот так думал в дороге о Нонне Соколовский и жил встречей с ней, с огненно-рыжей Нонной, в груди которой таилась взрывчатая сила, как в тех «шкатулках», что он вёз в коляске.
Коляска была лёгкая, с поднятым верхом. Соколовский сам правил, кучера никогда не брал. Как же хорошо было у него на душе, и какой стоял чудесный день! Кристалльно-синее высокое небо, казалось, поднималось над головой все выше и выше, как огромный синий зонт. По жнивью ходили грачи, собираясь в тёплые края. Может, они прилетели с Владимировщины? На стерне их было несметное множество, поле казалось чёрным и шевелилось, как живое. А вдоль дороги, справа, на опушке леса цвели пастушья сумка и мята. В синеньких цветках мяты копошились пчелы – брали взяток. Пахло мятой, хорошо пахло. В одном месте по соседству с высоким осокорем росла калина. Пробившись сквозь гущу листвы, солнце обрушилось всей своей мощью на куст калины, зажгло её спелые грозди ярко-красным огнём. Ягоды только-только набрали багрянец, им красоваться и гореть долго, всю зиму, пока не склюют птицы…
Дорога пошла мимо ольховника, вдоль болотца. Ольховник зелёный, как в мае, листья упадут, не пожелтев, не засохнув, – зеленые и умрут зеленые… Вот так бы и человек – жил бы молодой, крепкий отпущенное ему время, а в предназначенный день грянулся бы оземь без старческих болезней, страданий, дряхлости…
Вспомнилось вдруг стихотворение, которое – бог знает как это давно было – выучил ещё в детстве и, казалось, навсегда забыл. И вот неожиданно возникли в уме его строчки, и он повторял их вслух, удивляясь тому, что они всплывают в памяти, словно кто-то сидит рядом с ним и подсказывает, шепчет на ухо слова:
Пусть нам даны не навсегда
И жизнь, и жизни наслажденье,
Пусть, как падучая звезда,
Краса блестит одно мгновенье, —
Да будет так! Закон богов
Без ропота благословляю,
А все на путь мой я цветов,
Как жизнь минутных, рассыпаю.
«Как хорошо, какое счастье, – радовался Соколовский. – Что это вливается мне в душу? Что меня ждёт, какое событие?..»
Но вот и Конотоп. Во время дождей здесь такое делается, что лошади тонут. Теперь же было сухо, но пыль из-под колёс не поднималась и следом не тянулась. Улица, на которую он въехал, обсажена с двух сторон деревьями – сплошь ясени и тополя. С каждого двора из-за плетня лаяли собаки, одни нехотя, лишь бы голос подать, другие выбегали на улицу, кидались коню под ноги. Замахнулся было кнутом на одного такого отчаянного пса, да пожалел бедолагу. В самом центре города колёса загремели по булыжнику, которым был вымощен небольшой участок мостовой – хвала уездному земству! И публика в центре попадалась все больше «чистая», женщины под зонтиками – берегли лицо от грубого загара. Шёл, бренча шпорами, молоденький подпоручик, и было видно, что он очень сам себе нравится, а особенно тешит его звон шпор… Остановился и поклонился Соколовскому незнакомый старичок в сапожках без каблуков и в рыжем цилиндре. Старичок нёс плетённую из лозы корзину, откуда торчала голова петуха.
А вскоре началась улица, где жила его Нонна. Если бы она знала, что он едет к ней, встретила бы на краю города, побежала навстречу, подняв руки. А бегает она быстро, легко. Не забыть, как они купались этим летом, выбрав безлюдный уголок на реке, и Нонна летела по берегу навстречу ветру; её длинные волосы рассыпались на бегу, и она была похожа на пылающий факел…
…Уже и во двор заехал, а Нонна не выбежала из дома. За окнами с задёрнутыми занавесками – тишина. Подумал, что ушла, но увидел приоткрытые двери – значит, дома. Не распрягая лошадь, кинулся в сени, рванул одни двери, другие и увидел Нонну. Она лежала на кушетке, натянув до подбородка простыню. Лицо измождённое, болезненно бледное. «Как в саване», – мелькнуло страшное сравнение.
– Ты что? – упал Соколовский перед ней на колени. – Заболела?
Она слабо улыбнулась, выпростала из-под простыни руку, он схватил её, начал целовать.
– Да что с тобой, Нонна?
– Ничего, любимый, не волнуйся. Со мной все хорошо. Очень хорошо. Я счастлива, и ты должен быть счастлив.
Волосы скручены в узел, голова повязана белым платком, словно забинтована.
– Болит где-нибудь? Что? – допытывался он.
– Не болит. Немного мутит, подташнивает. – Взяла обеими руками его голову, притянула к себе, поцеловала в губы, сказала тихо, почти шёпотом: – Милый, я рожу тебе сына. Я буду матерью… Вот меня и мутит. Не тревожься, скоро перестанет.
Он отодвинулся, держа её за руки, глядел растерянно, не зная ещё, обрадоваться этой вести или огорчиться, даже рассердиться.
– Прости, что не сказала тебе раньше… Не знала, что делать, колебалась. Не кори меня, не серчай… Мы не ведаем, что с нами будет, а он станет жить вместо нас. Маленький такой кудрявый рыжик. Вырастет великим человеком. Свободным. Представь его через сорок, пятьдесят лет.
– Нонна, ну что ты задумала, Нонна, – заговорил он в смятении. – В такое время… Ну, попозже бы. И сколько же ему?
– Мало. Месяца три. – Она скинула с себя простыню, села в одной батистовой рубашке, сняла платок, тряхнула головой – волосы разлились по плечам и груди. – Дай мне яблоко.
Он встал с колен, взял в вазе на столе краснобокий анис, подал ей. Присел на край кушетки. Все ещё не мог успокоиться, прийти в себя, не знал, что сказать, как отнестись к этому известию. То ли смириться и ждать ребёнка, то ли послать за акушеркой. В голове все смешалось, все, что до тех пор было ясным, понятным, логичным, спуталось, пошло вверх дном. Теперь, когда Нонна носит под сердцем его ребёнка, и потом, когда ребёнок этот появится на свет и закричит, предъявляя своё право на жизнь, право иметь отца и мать, видеть их каждый день, получать от них ласку и тепло (ему же нет никакого дела, как живут и для чего живут родители) – как остаться верным избранному пути? Ребёнок – это кандалы, путы, колодки на ногах. Ради него нужно беречь себя, теперь он просто обязан беречь себя. И ради Нонны, матери его… Ничего Соколовский не придумал и потому ничего не сказал – не упрекнул, но и не одобрил, молчал в растерянности.
Нонна помогла ему, сама заговорила:
– Не терзайся, не мучай себя. Я уже все обдумала и твёрдо решила: рожу. Что бы ни случилось, он должен увидеть свет и вырасти. А ты делай своё дело, живи, как жил, борись. Будут баррикады, – иди, на меня не оглядывайся. Оставайся собой. Я не стану тебе мешать.
Все это она произнесла энергично, пылко, на одном дыхании, а закончив, сразу посветлела лицом, и глаза засветились, и улыбка на губах заиграла, хорошая, счастливая – такая знакомая притягательная улыбка, что Соколовский, как в беспамятстве, зажмурив глаза, припал к Нонне.
– Любимый, – говорила она, – я знала, что ты меня простишь. Я – женщина и, как всякая женщина, хочу стать матерью, хочу иметь ребёнка – сына, дочку. – Счастливая тем, что и он счастлив, она засмеялась тихим, каким-то серебристым смехом, и этот её смех животворным бальзамом вливался ему в душу.
– Я тебя люблю, люблю, люблю, – шептала она, ловя губами его губы, и ещё что-то шептала, лопотала, горячо и шумно дыша, смешная этим своим детским лепетом. Да и оба они, как все влюблённые в таком состоянии, наверно, были смешны. Не потому ли любовь – это тайна и даже разговор влюблённых – не для чужих ушей?
«Мы любим, а потому мы одни на свете», – так говорят.
– Ты прекрасна, – говорил он.
– Я прекрасна.
– Ты очень красивая.
– Красивая женщина, это женщина, уверенная в своей красоте. И я уверена в ней.
Через окно Сергей увидел, что конь доел овёс в мешке, что чемодан со «шкатулками» все ещё лежит в коляске; его надо было оттуда забрать, внести в дом, спрятать. Но все это его сейчас никак не занимало и не беспокоило. На коляску вскочил молодой петушок, начал разгребать сено. Разгрёб, показался угол чемодана, петушок стал что-то клевать. Со стрехи туда же слетел белый голубь. Петушок испугался, соскочил на землю, а голубь уселся на чемодан и застыл, красивый, чистый, снежно-белый, как символ тишины, мира, покоя.
– Голубь, – сказала Нонна, наблюдая за птицей. – Что это? – Подняла голову, подпёрла её рукой. – Это весть, добрая весть. Боже, пошли нам добрую весть, пошли нам мир и благоденствие.
– А в чемодане бомбы, – сказал Сергей.
– Ой! – Нонна приподнялась, и он отодвинулся. – Белый голубь на бомбах! Как хорошо, как славно. Это к счастью, Серёжа, к счастью!
И оба поверили в доброе предзнаменование, в покой и счастливое будущее их ребёнка. А Сергей поверил к тому же в счастливый исход своей борьбы. Им стало неудержимо весело, они хохотали, Нонна била его кулачками по плечам, валила на кушетку.
– Ох, я повешусь, – сказала она, приняв вдруг серьёзный и печальный вид.
– Ты что? – решив, что у неё изменилось настроение, спросил он.
– На тебе повешусь, – обняла она его за шею и повалила на подушку.
– Слушай, Нонна, была у тебя в жизни крупная неприятность?
Она задумалась, припоминая, и вспомнила.
– Было горе, – весело сказала она. – Ты видишь, я – рыжая. Кожа у меня белая. Такая была всегда – молочно-белая, и я очень этим гордилась. Мой двоюродный брат решил мне за что-то отомстить, принёс с огорода морковь и угостил меня. Я наелась моркови. «Теперь ты побуреешь, как татарка», – начал смеяться он. И правда – побурела, коричневой стала. Ой и горевала же я! Ревела, как телка. Я же на бал собиралась, меня там рыцарь ждал.