355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Пушков » Кто сеет ветер » Текст книги (страница 12)
Кто сеет ветер
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:46

Текст книги "Кто сеет ветер"


Автор книги: Валерий Пушков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

Но голоса казаков внезапно умолкли. Потом зазвучали издалека.

Из груды наваленных в яму тел послышался хрип и предсмертный скрежет шахтера Вербы. Вскоре замолк и он. Наступила полная тишина.

Уверившись, что опасность прошла, Ярцев напряг все силы и, работая свободными от веревок ногами, грудью и головой, стал выбираться из груды трупов. Крепко связанные назад руки мешали двигаться. Мертвые тела товарищей давили неотвратимым грузом, точно сознательно не желая пускать от себя живого. Ярцевым овладело отчаяние, но он перевел дыхание, собрался с новыми силами и, как червяк, пополз все выше и выше – по трупам, земле и снегу – пока не достиг поверхности.

Кругом лежал снег, темнели пустые кирпичные сараи. Людей не было. Ярцев огляделся по сторонам и пошел без дороги быстрой походкой, надеясь пробраться к морю. Попробовал освободиться от пут, но сил не хватило – от боли темнело в глазах, а узел давил так же туго, как прежде.

Оставив бесплодные попытки, он побрел дальше, пока не увидел справа курную избушку, стоявшую на опушке леса. Ярцев подошел к ней и постучал ногой в дверь. В избушке чиркнули спичкой. Кто-то хрипло закашлялся. Дверь открыл сутулый высокий старик в овчинном тулупчике и без шапки. Вид крови и связанных рук в темноте ночи, при тусклом свете зажженной с порога спички, подействовал на мужика потрясающе. Спичка в руках его дрогнула и погасла.

– Дедушка, милый, укрой меня, – пробормотал Ярцев, изнемогая от боли и усталости. – От колчаковцев спасаюсь. Чуть не убили.

Некоторое время старик стоял молча, вглядываясь в темноту, видимо соображая, как поступить; потом натужно вздохнул, покачал головой и, приоткрыв шире дверь, пропустил в избу Ярцева.

– Ладно уж, заходи… Мне все одно скоро смерть, – бояться ее в таких летах грех, господь осудит… А ты, гляди, крепонькой, молодой… жить да жить!

Старик оказался бобылем-пастухом, промышлявшим по зимам мелкой охотой и звероловством. Освободив с его помощью руки, Ярцев сел на деревянные нары, прикрытые сверху соломой и пышной медвежьей шкурой.

Старик подбросил в железную печку мелких поленьев; вздыхая и охая, достал из-под нар бутылку ханжи, зачем-то взболтнул ее, посмотрел на огонь, отпил быстрым движением из горлышка несколько глотков и передал Ярцеву.

– Согрейся сперва, кровь потом смоем… В бок, што ли, ранен?

От водки пахло каким-то прогорклым маслом, но Ярцев с жадностью выпил, с трудом удерживая бутылку в негнущихся пальцах.

– Зазябли клешни-то, – потрогал старик рукой, – ну, коли так, напоим и их самогоночкой.

Он снова встряхнул перед огнем лежавшую на дне посудины мутную влагу, облизнул ссохшийся старческий рот и вылил остатки ханжи гостю в пригоршню.

– Три крепче, да рану давай перевяжем. Оттает, кровь зачюрит.

Рана оказалась неопасной, но тело то леденело, то полыхало жаром. К утру начался бред.

Болезнь затянулась почти на месяц. Все это время пастух с грубоватой ворчливой заботливостью ухаживал за Ярцевым, как за сыном.

В начале марта Ярцев почувствовал себя лучше, поблагодарил горячо старика и через тайгу и сопки пробрался в штаб партизанских отрядов…

С этого дня началась для Ярцева новая жизнь. Согласно приказам Колчака крестьяне Приморья должны были свозить в ближайшие бухты и сдавать на пароходы военным агентам солдатские шинели и полушубки, винтовки и боевые припасы. Молодежь двух последних призывов обязана была явиться на сборные пункты, чтобы идти воевать с Красной Армией. Непокорные села сжигались карательными отрядами белогвардейцев и японцев.

Крестьян поджаривали на кострах, вырезывали из тела полосы кожи, выкалывали глаза… Но жестокость не помогала: силы и ненависть партизан с каждым днем возрастали.

На многих участках объединенные силы японцев и белых были разбиты наголову. Кое-где партизаны заняли даже железнодорожные станции и города, и тогда всполошенное союзное командование объявило приказ о немедленном разоружении всех партизанских отрядов.

Население, не доверявшее прежде только японцам, считавшее американцев чуть ли не за друзей, сразу переменило к ним отношение. До сих пор хлеб, яйца, масло и молоко приносились американцам прямо в палатки. Крестьянские девушки при встречах с нарядными рослыми иностранцами приветливо улыбались. После совместного приказа сразу все изменилось. Продукты нужно было искать теперь по дворам, платить за них втрое и вчетверо и все-таки часто не находить совсем. Парни и девушки или отворачивались от американцев брезгливо в сторону, или оглядывали их хмурыми, злобными взглядами.

По поручению главного штаба Павел Деньшин и командир партизанского отряда Константин Ярцев поехали к американцам для переговоров. Лагерь их стоял около железной дороги. В просторной офицерской палатке играл патефон. Красивый майор скучающе грыз плитку молочного шоколада. Солдаты мирно играли в футбол.

Переговоры были короткими.

– Что вы нам сделаете, если мы не сдадим оружия? – спросил Павел Деньшин, играя ременной плеткой и искоса наблюдая за американцем.

Ярцев переводил его речь по-английски.

– Заставим вас силой, – ответил сухо майор.

– Н а с… силой?

Павел отступил от палатки к широкогрудому своему жеребцу и рассек плеткой воздух.

– Зачем вы пришли сюда? – крикнул он в ненависти. – Хотите сломить крестьян и рабочих… опять под иго капиталистов?… Не выйдет!.. Вы можете передушить, перестрелять тысячи людей, сжечь все наши селенья… Но вы нас не сломите! Мы уйдем в сопки, в тайгу, будем питаться водой, сухим хлебом, кореньями, спать на снегу… Но мы будем стрелять вас, гадов, из-за каждого кустика, каждого бугорка, пока не сбросим в море, откуда вы все пришли!..

Скоро тайга действительно превратилась в громадное поле битвы. Отряды садистов-карателей вызвали среди приморского населения такую жгучую ненависть, что в партизаны пошли теперь все, способные стрелять. Пароходы Добровольного флота неожиданно прекратили рейсы по побережью. Начались тревожные дни ожидания высадки белых отрядов с моря. В одну из ночей на пост «Орлов», поблизости от которого находились отряды Ярцева и Деньшина, пришла телеграмма, что около соседнего селения высадился, при поддержке японского крейсера, десант белогвардейцев-карателей. Отряды партизан поспешили крестьянам на помощь. Ночью, в ветер и дождь, пошли в атаку. Удар оказался таким неожиданным и стремительным, что колчаковцы и интервенты не выдержали: оставив несколько раненых и убитых, они побежали на катера, добрались до крейсера и открыли оттуда по берегу беспорядочную стрельбу из орудий. Разрушив несколько изб, убив и поранив детей и женщин, каратели подняли флаг «восходящего солнца» и ушли в море…

Кроме большого запаса провизии и боевой амуниции, сгруженной накануне с крейсера, партизаны забрали в плен четырех китайцев, одного корейца и двух офицеров.

Солдаты оказались владивостокскими краболовами, насильно мобилизованными на судно в качестве грузчиков. Все они сдались в плен добровольно. Раненых офицеров привели в объединенный штаб обоих отрядов. Срочно организовали военно-революционный трибунал.

Оба офицера были ранены, но довольно легко – один в плечо, другой в ногу. Младший из них был почти юношей, стройный, с гладко выбритым подбородком и серыми ясными глазами под густыми ресницами. Другой, с погонами подполковника, широкоплечий брюнет с загорелым лицом и твердым холодным взглядом, смотрел из-под тонких черных бровей презрительно-злобно. На груди его висел офицерский георгиевский крест, а на шашке георгиевская лента – знак золотого оружия. Оружие у него отобрали.

– Может быть, и сапоги снимете? У вас, кажется, этим страдают, – свысока прищурился офицер, кивнув на плохо обутые ноги ближайшего партизана.

– Успеем, – спокойно ответил Деньшин. – Зря в земле гнить не будут. Рабочие ведь над ними тоже трудились.

Трибунал приступил к допросу.

– Ваше имя, отчество и фамилия? – спросил Ярцев у подполковника.

– Офицер русской армии. Остальное не имеет значения.

– Зачем же вы приехали сюда на японском судне, если вы офицер русской армии?

– Расстреливать и вешать бандитов.

– Это кого же ты называешь бандитами, – полюбопытствовал с усмешкой Деньшин, – уж не крестьян ли и рабочих?

– Тех, кто идет с большевиками, – ответил белогвардеец, сверкнув злобным взглядом на партизана.

– Чем же это мы так тебе насолили? Может, расскажешь? – продолжал хладнокровно Деньшин.

– Рассказывать нечего. С начала войны я сражался на юго-западном фронте, страдал, боролся за родину. Был контужен, ранен два раза… Пришла революция. Я остался на посту, как и раньше. Потом начались беспорядки, появились большевики… Потом я узнал, что имение мое разграблено, а жена убита во время погрома….

– Большевики погромами не занимаются, это приемы белобандитов, – ответил резко Деньшин. – А если помещики притесняли крестьян и занимали их лучшие земли, винить теперь некого… А вот зачем ты сюда, в Приморье, приехал и вместе с япошками ни в чем не повинных людей казнишь? Вот что скажи!

Подполковник, сжав длинные тонкие пальцы, подался слегка вперед, как будто намереваясь схватить партизана за горло.

– Зачем приехал? – повторил он в бессильной ярости. – Справлять по жене поминки!.. Вот здесь, с левого бока, висела шашка, которую вы только что отобрали. На рукоятке ее вы можете видеть отметки убитых мною большевиков и бандитов: новая смерть – новая черточка. Я отметил двадцать семь черточек!..

Деньшин оглянулся на членов ревтрибунала. Его голубые, обычно веселые глаза горели теперь непривычно-мрачным огнем тяжелой человеческой ненависти.

– Раздавить гада! – сказал он угрюмо. – Кто против?

Члены трибунала молчали. Офицер усмехнулся, высоко поднял голову и, уходя на смерть, бросил холодно и надменно:

– Двадцать семь и один!.. Это недорого.

И только, когда уже вышел на берег моря и увидел направленные против себя дула винтовок, изменился резко в лице – сделался темным, потом побледнел – и захлебнувшимся голосом закричал:

– Хамы!.. Сволочи!.. Стреляйте скорее!..

В это время Ярцев допрашивал второго офицера.

– Фамилия и имя?

– Сергей Шафранов.

– Чем занимались до поступления на военную службу?

– Учился.

– В каком учебном заведении?

– В Иркутской гимназии.

– Кончили?

– Да.

– Что заставило вас поступить в карательный отряд?

– То, что вас заставило быть партизаном, – жизнь.

– Может быть, вы сумеете сказать немного определеннее. Нам важно знать: поступили вы в отряд добровольно или по принуждению?

– Мне предложили, я не отказался. Насилия не было.

– Может быть, вы не отказались только потому, что боялись наказания: тюрьмы или расстрела?

– Нет, этого я не боялся.

– Значит, пошли добровольно?

– Да.

Офицер говорил тихо, отчетливо и совершенно спокойно. -

– Что же тогда побудило вас вступить в офицерский отряд? – спросил Ярцев. – Ведь вы же знали, что цель его – расстрелы крестьян и рабочих?

В этот момент донесся залп выстрелов. Офицер прислушался, посмотрел партизану прямо в глаза и ответил:

– А вы… не расстреливаете?

– Мы расстреливаем тех, кто мешает нам жить и трудиться. Не мы к вам пришли, а вы к нам.

– Это опять старое: вы ищете виновных, а для меня их нет. Мы помешали вам, а вы – нам; у вас одна вера, у нас другая. Кто победит, тот и прав будет.

Он остановился и добавил задумчиво:

– Теперь мне кажется, что победа за вами. Ваш путь труднее, но вы устойчивее, в вас больше веры и дерзости, а это громадная сила. Сумеете – будете правы.

– Крутишь ты что-то, парень, – вмешался хмуро Деньшин. – Если ты правда веришь в нашу победу, зачем же встал тогда на сторону контрреволюции?

Офицер посмотрел на него, перевел взгляд на Ярцева, натянуто улыбнулся и ответил:

– В такое время трудно остаться пассивным. На той стороне все мои близкие, я вырос в той среде… А вам я чужой, и вы мне тоже чужие!

Ярцев встретился взглядом с его глазами, и в нем неожиданно поднялась теплая жалость к этому тихому спокойному юноше.

– Вы прямодушны и искренни, – сказал он взволнованно, – но освободить вас после ваших слов мы не можем. Вас ждет расстрел или заключение.

– Для заключенных тюрьмы не выстроены, – резко сказал Деньшин, смахнув со лба потную белокурую прядь волос. – Нельзя нам, Максимыч, жалеть!.. Всю революцию из-за жалости погубить можно. Они с нами не так говорят.

Ярцев молчал, весь побелев от какого-то горького необоримого волнения.

– Нет, я против расстрела выдавил, наконец, он с трудом. – Если мы пощадим его, он не пойдет против нас…

– Очень уж ты доверчив, – сказал Деньшин. – Ставлю на голосование: кто за помилование?

Вздрогнули и тихо поднялись две руки.

– Кто за расстрел?

– Четверо, – спокойно сосчитал офицер. – Тем лучше!.. – Он повернулся вдруг к Ярцеву. – Об одном прошу расстреляйте меня на скале, чтобы труп упал в море

– Иди, Максимыч. Для такого, как ты, полезно будет, а то ты вроде Пилата, все норовишь чистым остаться, руки умыть, – сказал Деньшин, смотря в упор на товарища.

Ярцев молча взял легкую кавалерийскую винтовку, проверил обойму и повел осужденного к морю. Идти по камням было трудно. Офицер все сильнее приступал на левую ногу. Ярцев, заметив, что он хромает, предложил отдохнуть.

– Ничего… Рана пустяшная, я еще в состоянии танцевать вальс.

Офицер улыбнулся и сделал несколько па, но, почувствовав в ноге сильную боль, нахмурился и сжал зубы.

– Нет ли у вас-закурить? – обратился он к Ярцеву. Тот достал папиросу, передал и зажег спичку. Руки, его дрожали. В эту минуту ему хотелось, чтобы белогвардеец или ударил его, или же, пытаясь обезоружить, схватил за дуло винтовки, вступив в последнюю борьбу за жизнь, во время которой так просто

сводятся счеты. Но офицер, хромая, покорно шагал вперед.

Подошли к берегу моря, высокому и крутому. Внизу в спокойствии бухты, виднелся японский сампан с приподнятым кормовым веслом, брошенный белогвардейцами при бегстве на крейсер. С моря уже полз обычный туман, тушуя весь берег одним ровным тоном молочно-серого цвета.

Осужденный попросил еще одну папироску и молча встал на краю скалы. Ярцев поднял винтовку, потом также решительно и быстро дернул ремень, закинул ружье себе за плечо и, сделав офицеру знак идти по тропинке вниз, подвел его вплотную к сампану, Поблизости не было ни души. Туман густел.

– Лезьте! – скомандовал Ярцев.

Офицер, прихрамывая, пробрался по камням на сампан. Ярцев оттолкнул лодку.

– Попытайтесь спастись, – сказал он вдогонку со спазмой в горле. – Туман вам поможет… И запомните вот что: из-за жалости к человеку, который, может быть, завтра снова пойдет против меня и моих товарищей, я нарушил постановление ревтрибунала, а за это у нас расстреливают!..

Ярцев поворотился к сампану спиной и медленно пошел назад на скалу. Здесь он снял со спины винтовку и два раза выстрелил в воздух…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Наль никогда не упорствовал в своих ошибках. В его характере совершенно отсутствовало то мелкое ложное самолюбие, из-за которого люди часто отстаивают мнимую правоту своих действий даже тогда, когда понимают хорошо сами, что они не правы. Но точно так же он не хотел и не мог идти на уступки, когда правда, по его убеждению, была целиком на его стороне. В этих случаях он был беспощаден к другим так же, как и к себе.

Эпизод с корзиной цветов, так больно и неожиданно раскрывший всю неискренность поведения Эрны, поставил перед Налем серьезный и сложный вопрос об его дальнейших взаимоотношениях с сестрой. Он любил Эрну по-прежнему, чувствуя теперь эту любовь, может быть, даже острее и глубже, как это нередко бывает при опасности потерять близкого человека, но прежнего доверия к ней уже не было.

Он пытался ее понять и не мог. Прямодушная натура его никак не мирилась с возможностью поступить так, как это сделала Эрна, общаясь с одним из фашистских вождей, работая на него и в то же время не говоря брату об этом ни слова. Такое беспринципное поведение было опасно прежде всего для друзей, и потому Наль без малейшего колебания переехал от сестры в отдельную комнату. Но тревога за Эрну осталась.

Желая помочь ей, заставить чистосердечно раскаяться, стать снова близким другом, любимой сестрой, Наль поехал на старую квартиру, чтобы прямым и решительным разговором положить, наконец, предел обоюдным сомнениям и мукам. Но оказалось, что Эрна переехала тоже в другую комнату, оставив для него письмо у хозяйки, в котором сообщала о своем полном разрыве с бароном Окурой и упрекала брата в жестокости.

«Ошибки у всех бывают, – писала она, – но нельзя так поспешно считать их предательством! Свойство больших революционеров, помимо их твердости и решимости, – чуткость к товарищам…»

Нового адреса она не указала, но в приписке сообщила, что заедет к нему или сегодня вечером, или завтра и тогда расскажет ему все подробно.

Поздно вечером в дверь его комнаты постучали так осторожно, так тихо, что сердце дрогнуло.

«Пришла все-таки!..»

Он бросился к двери, поспешно открыл ее и, изумленный, остановился: через порог, с небольшим чемоданом в руке, переступила Сумиэ. Продолговатые глаза ее смотрели взволнованно и тревожно.

– Сумико!.. Откуда? – проговорил он ошеломленно. – И почему с чемоданом?

Она заметила его изумление и сразу вся съежилась.

– Я была на вашей старой квартире, хотела переночевать у Эрны, но она куда-то уехала. Хозяйка сказала, что вы теперь живете отдельно, дала ваш адрес, и я пришла, – сказала Сумиэ робкой скороговоркой, нерешительно останавливаясь у двери.

Наль взял у нее чемодан и поставил к стене. Девушка смущенно и грустно на него посмотрела.

– Я очень поздно. Вы меня не прогоните?

– Как вам не стыдно, Сумико! Разве мы не друзья? – ответил он, помогая ей снять пальто.

– Я знаю. Оттого и пришла к вам. У меня большое несчастье.

Она растерянно замолчала, но Наль догадался сразу.

– Новая статья Онэ-сан?… Да?

Сумиэ неопределенно качнула пышной прической и села в подвинутое ей кресло.

– Я еще не читала, но я о ней знаю, – ответила она дрогнувшим голосом, внимательно оглядывая Наля тоскующими чуть скошенными глазами. – Папа-сан сделал большое мошенничество. Я слышала, как говорили в трамвае об этой статье и смеялись над папой.

Наль, стремясь понять до конца цель ее позднего посещения, невольно оглянулся на чемодан.

– Вы что ж… из дома совсем?

– Да, хотя вы когда-то и были против. Я не могу больше…

– Имада-сан знает об этом?

Она подняла одну бровь с видом пренебрежения и досады.

– Папа-сан сейчас спит. Он был у Каяхары и пил много сакэ. Он до утра не проснется.

– Но какие же у вас планы?

Сумиэ оглянулась на старинные хозяйские часы.

– Я хотела провести эту ночь у Эрны, а утром уехать к дедушке… Но если позволите, я посижу до утра в вашей комнате, около хибати, а вы идите за ширму и спите. Я буду сидеть тихо.

Наль сразу стал очень серьезным. Он понимал, что подобная ночевка могла закончиться крупным скандалом, если бы ее отец бросился ночью в погоню и напал на следы. Права японской полиции и родителей в таких случаях безграничны. Наль только на днях переводил несколько глав из книги Тынянова для журнала «Тоицу». Невольно вспомнилась ужасная смерть Грибоедова, когда фанатическую толпу подстрекали к погрому, играя на клевете об оскорблении семейного мусульманского очага. Правда, то было очень давно, в дикой Персии, но разве в Японии не избивают дюжие полицейские несчастных влюбленных, если случайно застанут их целующимися или даже просто в нежном соседстве в одном из токийских парков и те попытаются протестовать против необоснованного грубого ареста!.. Самым же худшим и неприятным, было, конечно, то, что подобный скандал фашисты могли легко использовать и раздуть в своих целях, представив все дело как совращение благородной дочери директора «Общества изучения Запада» негодяем из издательства «Тоицу».

Не зная, как выйти из трудного положения и в то же время боясь необдуманной фразой обидеть девушку, он мягко сказал:

– Сумико, хорошая! Но почему же вы не остались до утра дома?

Она колебалась, потом сердечно и просто ответила:

– Папа-сан сказал мне, что сегодня решено все, что Каяхара на днях возьмет меня в жены, а если я стану отказываться, мне будет плохо… Папа-сан очень радовался. Каяхара, сказал, влиятельный и богатый; у него рыбные промыслы, фабрики, рудники, много дёнег… Ты, сказал, будешь с ним счастлива… Но это, конечно, неправда. Я не могу быть счастливой. Я не люблю Каяхару!.. Я люблю вас!

Последняя фраза вырвалась у нее против воли. Она сказала ее, не размышляя, повинуясь бессознательному порыву, той прямодушной чувствительности, которая присуща простым и глубоким натурам. И уже только после того, как сказала и увидела растерянное лицо Наля, поняла, что открыла ему что-то ненужное, лишнее; и, охваченная боязнью, что он истолкует ее слова совсем не так, как ей хочется, торопливо в отчаянном замешательстве добавила:

– Нет-нет, вы не бойтесь. Я ничего не жду. Я пришла сюда попрощаться, а утром с первым же поездом уеду к дедушке… У него хорошо. Я буду помогать ему по хозяйству, высчитывать по логарифмической линейке расходы, читать серьезные книги, любоваться природой и думать о вас.

– Я скоро уеду отсюда, Сумико!

Сумиэ посмотрела на него долгим покорным взглядом. Пушистые черные ресницы ее горестно дрогнули. Сверкнули искорки слез, но сейчас же потухли.

Ответила она печально и серьезно:

– Все равно! Любовь не приходит два раза. Сначала я пожалела, что призналась вам так необдуманно и не нужно в своей любви, а сейчас даже рада. Люди не замечают, как быстро проходит жизнь и как это важно сказать хорошее, откровенное слово, не откладывая на будущее. Человек счастлив не тогда, когда его любят, а тогда, когда он сам любит!

Наль нагнулся, поцеловал ее руку. Его вдруг охватило чувство мучительной нежности к этой тихой красивой девушке. Но ой боялся, что, сама того не желая, Сумико могла предать его в руки полиции.

– Сумико, милая, замолчите!.. Мне тяжело! – сказал он с болью в голосе, продолжая держать ее пальцы в своей руке.

Сумиэ снисходительно ласково улыбнулась.

– Тяжело?… Разве может быть сейчас тяжело? Все так хорошо, необычно!..

Он пододвинул к ней свое кресло почти вплотную. Лицо ее в полутьме казалось печальным и напряженным. Она зачарованно смотрела ему в глаза, не шевеля ресницами и не двигаясь, как очень послушная девочка, которую мать оставила около сладостей и строго наказала не есть.

Хозяйские часы мерно и громко постукивали.

– Сумико, – сказал Наль, – на вашем пути встретятся люди достойнее меня и Каяхары. Вы же только вступаете в жизнь.

– Нет, – прошептала она. – Японские женщины старятся рано, я не успею вас разлюбить, если вы даже уедете. Сгорбленная, в морщинах, с клюкой я буду оглядываться на прошлое и думать о вас.

Она подняла руку Наля к себе на грудь против сердца.

– Слышите, как сильно бьется? Вы мой любимый, мой муж.

Встала с кресла, распустила широкий цветистый пояс и положила на стол.,

– Вам нравится мое оби?

Она засмеялась, засматривая ему в глаза. Стала снимать кимоно. Осталась в другом – шелковом, вышитом золотом с нежными голубыми узорами. Вынула гребенки и шпильки, тряхнула головой, и тяжелые черные волосы рассыпались за плечами.

– Мне так нравится. Это по-европейски. У нас спят в прическах.

Она внезапно притихла, села на край кровати, стянула белые получулочки и застенчиво улыбнулась:

– Ну, а вы что же? Почему вы не раздеваетесь?… Не нужно тушить свет! Мне хочется видеть вас!

Опустившись перед ней на колени, Наль взял ее руки в свои.

В комнате стало тихо.

Яркие паутинки электрической лампы брызгали светом, заслонялись стенками абажура и расходились по комнате нежными голубыми лучами. В углу на резной полке качал головой фарфоровый китайчонок – маленькие смешные часы старинной работы, – встряхивал черной косой, щурил глаза и мерно стучал молоточком.

Сумиэ тихо запела:

 
Ота Докан, основатель Токио, проезжая через небольшое селение» Встретил девушку– красавицу Кита Хара.
Печальна была она. В руках ее трепетала Цветущая ветка ямабуки.
– Семь лепестков, – прошептала она. – Восемь лепестков, девять…
Пышно цветет ямабуки, и жаль, что цветы опадут.
Опадут без плодов и завянут!
Ота Докан вздрогнул и пристально взглянул на красавицу.
В глазах ее светилось одиночество и тоска по любви…
Так сделалась она женой Ота Докана!
 

Сумиэ замолчала, но взгляд ее все еще сохранял взволнованную и грустную рассеянность.

– А утром, – сказала она, – когда вы будете еще спать, я спою вам тихо-тихо народную песню о Кате Масловой. В ней поется о русской девушке, брошенной своим милым. Мне она нравится, потому что в ней все чужое. Свое мне кажется скучным.

– И я скучный?

– Нет, вы – нет!

– Значит, чужой?

Сумиэ задумалась, наклонилась, посмотрела в зрачки темных глаз и ответила:

– Да, вы милый, любимый, но вы чужой! И это хорошо, – добавила она торопливо, точно боясь, что обидела, – так лучше; так чище любовь!

– Я не хочу быть чужим.

Сумиэ покачала головой и, наклонившись, опять заглянула в глаза.

– Ну вот, – прошептала она грустно и мягко, – я смотрю в вашу душу, а разве я знаю вас?

– Вы будете знать! Я расскажу обо всем, обо всех моих мыслях и чувствах!

Она покачала с сомнением головой.

– Всех вы сами не знаете. Они приходят и уходят, как тени.

– Сумико, любимая! Неужели всегда так?

– Всегда, – ответила Сумиэ. – Всегда, кроме редких мгновений!

За дверью послышался легкий неясный треск. Наль прислушался. Девушка испуганно оглянулась. За стеной в коридоре опять что-то хрустнуло. Донесся приглушенный звук голосов.

– Как будто кто-то идет! – шепнула Сумиэ.

Наль подошел решительно к двери и распахнул ее.

У порога стояли смущенный домохозяин, два полицейских и самодовольный приветливый человек в штатском платье.

– Извините, – сказал он. – Я инспектор полиции!..

В окне коридора, как цветы белой вишни, дрожали лучи рассвета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю