Текст книги "Углич. Роман-хроника (СИ)"
Автор книги: Валерий Замыслов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Афанасий Нагой, конечно же, надумал выбрать для пира второй обряд. Все гости будут уже на большом подгуле, тут и племянницу самая пора показать.
Но вначале гости уселись за стол, занимая место соответственно своему общественному положению. Самым почетным считалось место по правую руку от хозяина. Затем по нисходящей степени следовали остальные места, подразделяясь на высшие, средние и низшие.
Пир начинался с того, что хозяин разрезал хлеб на ломти, кои вместе с солью подавали гостям. Вручение хлеба-соли знаменовало собой выражение гостеприимства и уважения со стороны хозяина дома.
Во время пира перед хозяином ставилось особое (опричное) блюдо, с коего он брал куски и, положив на тарелку, отсылал со слугами гостям в знак своего дружеского расположения.
Слуги подносили гостям посланное хозяином угощение с поклоном и со словами: «Чтоб тебе государь кушать на здоровье».
На пирах у зажиточных людей кушанья и напитки подавались в изобилии. Чем больше подносили слуги кушаний, тем больше было чести для хозяина.
Среди всех яств первое место занимали всевозможные пироги, а затем лебедь, кой торжественно вносился на блюде в разгаре пиршества.
На пиру было принято выпивать чару вина «единым духом», а не пить «по-куриному» – глотками. «Пей до суха, чтобы не болело брюхо», – гласила пословица. Отказываться от еды или питья значило обидеть хозяина.
Быстро опьянеть считалось неприличным, благоразумные гости не забывали, поэтому поговорки: «Пей, да не упивайся». Однако приличия того времени требовали, чтобы к концу пира гости всё-таки опьянели и, по крайней мере, в угождение хозяину, притворились опьяневшими.
Впрочем, когда «пир шел горой», то иногда случалось, что принуждали пить насильно, прибегая даже к побоям. Выпивая заздравный тост, хозяин оборачивал чарку верх дном в доказательство того, что она выпита до капли. Провозглашая тост, гость выходил на середину комнаты, после чего все пели многолетие тому, за чье здоровье пили.
Начинаясь обычно в полдень, пиры затягивались до вечера. После пира полагалось подносить хозяину подарки, чем не редко злоупотребляли в городах воеводы, зазывая к себе в гости зажиточных людей.
Пиршества у набожных людей носили своеобразный характер. Самые почетные места отводились духовным лицам, за стол садились с молитвой и за трапезой пели духовные песни; вино выпивали сначала во славу Божию, затем в честь царя и уж потом за здоровье гостей.
Совсем по-другому являлись пиры для людей разгульных. Здесь не чурались женского общества. Мужчины и женщины не только угощали друг друга напитками и целовались, но и занимались развратом. Приглашенные хозяином гусляры и скоморохи (что было запрещено церковью) веселили гостей пляской, песнями и шутками, зачастую непристойными.
В дни особо чтимых праздников иногда устраивались пирушки черных посадских людей и крестьян, для чего несколько хозяев, следуя древнему обычаю, объединялись в «братчину» и вносили свою долю продуктов на общие расходы для варки пива и заготовки «насадки» (закуски). Участники братчины выбирали особого «пирового старосту» для руководства хозяйственными приготовлениями и самим пиром в специально назначенных для этого «пировых избах».
Оберегая братчины от вторжения неизвестных, «лихих» людей, власти строго наблюдали за тем, чтоб на такие пиры «не зван не ездил никто». Веселье на братчинах нередко принимало бурный характер, так что учинялся «бой» на пиру, и тогда возникшие столкновения обычно разбирались самими участниками братчины, кои старались достигнуть примирения «не выйдя из пира». В противном случае подобные ссоры разбирались местной властью на суде.
Такие разнообразные пиры проводились в описываемый период. Но вернемся к нынешнему пиру, редкому пиру, когда не великий государь принимал именитых гостей, а сам оказался в качестве гостя.
Пока всё происходило по издревле заведенному порядку. В разгаре пира Афанасий Нагой глянул на своего родного брата, отца Марии, Федора Федоровича, кой, как окольничий (далеко еще до боярина!) сидел почти в самом конце стола. Федор, мужчина лет тридцати пяти, черноголовый, с широким лбом и с окладистой дегтярной бородой, легонько кивнул. И тогда Афанасий поднялся с кресла и вскинул руку.
– Лебедя великому государю и гостям моим любезным!
Лебедя внесли на большом серебряном подносе и поставили на столе перед Иваном Васильевичем, и тотчас в столовую палату вошла хозяйка терема, Марфа Даниловна с дочерью и служанками, кои держали в руках подносы с кубками вина.
«Господи! – взмолился Афанасий Федорович. – Только бы Марфа не заробела, и Марию царь заприметил. Помоги, Спаситель!»
Марфа Федоровна, преодолевая страх перед грозным государем, всё выполнила так, как требовал обычай. Не подвела-таки хозяина!
Мария же, как и было раньше обусловлено, встала с подносом супротив стола, за коим сидел Иван Васильевич, и тот не мог не заприметить красивую девушку. Еще как зариметил!
После поцелуя дебелой, округлой хозяйки, царь сразу же вперил свой хмельной взор на сенную девку с подносом. Хороша, чертовка! Рослая, гибкая, с высокими грудями. Но почему одета как боярышня? В легком атласном летнике, червчатого21 цвета с длинными рукавами, украшенными серебряным шитьем и жемчугом. К вороту летника пристегнуто шейное ожерелье, унизанное золотом и жемчугом. На голове девушки – изящный венец, к коему прикреплены жемчужные подвески с драгоценными каменьями; на прямую спину спускались густые распущенные волосы с вплетенными в них алыми лентами. А глаза? Крупные, лучистые. (Стояла, потупив очи, но иногда возьмет да и метнет на царя улыбчивый взгляд).
– Как звать твою служанку? – наклонившись к Афанасию, спросил Иван Васильевич.
– Прости, великий государь. То – моя племянница Мария, дочь окольничего Федора.
– Добра, добра, – пощипывая поседевший ус, многозначительно протянул Иван Васильевич.
Афанасий Федорович скромно промолчал, но сердце его охватило ликование. Кажется, получилось! Ишь, каким зорким взглядом проводил царь Марию до самых дверей. Отныне он вряд ли ее забудет. Дело, почитай, сделано… А Борис-то Годунов как в лице изменился. Он-то быстрее других скумекал, что означают слова великого государя.
Любимцу царя явно не по нутру пришлись неожиданные «смотрины» Марии Нагой. Она для него – значительная соперница. Не дай Бог, если Иван Грозный выберет ее в жены. Тогда Нагие заполонят весь дворец и оттеснят от трона его, Бориса Годунова. А то, что это может произойти, Борис Федорович догадался по оживившемуся лицу царя и его внезапно теплым словам, высказанным в честь хозяина терема:
Иван Васильевич поднялся и, подняв кубок, громко молвил:
– Желаю испить за боярина нашего Афанасия Нагого, и пожелать ему доброго здравия. Да пусть процветают дела его неустанные во благо царства Московского!
Все гости встали и осушили кубки за хозяина дома. После выпитой мальвазеи государь еще больше развеселился, и пошел пир на весь мир!
Глаза же Бориса Годунова оставались холодными и трезвыми. Начальник «Двора» становился его смертельным врагом. Но он должен смести Нагого со своего пути.
Г л а в а 5
БОРИС ГОДУНОВ
Летели сани.
Маленький чернокудрый Бориска, ухватившись за кузов, звонко смеялся.
– Добро, Исайка. Гони!
Мимо мелькали ели да сосны, приземистые заснеженные избы, раскиданные по увалу.
Солнце, заиндевелый лес, звон бубенцов, ярый бег коней!
– Борзей гони, Исайка! Борзей!
Верхом – молодой дюжий мужик в бараньем полушубке; оглянулся на барчука, задорно крикнул:
– Гоню!
Гикнул, взмахнул кнутом – стрелой помчали кони. Дорога широкая, укатанная, спорая.
Весело, славно Бориске. Легкий, нарядный возок будто по воздуху летел в серебре сугробов.
– Гони-и-и!
Блестели глаза, алели щеки, вились смоляные кудри из-под куньей шапки. Э-эх, как мчат сани! Знатно гонит Исайка. Еще вечор упредил тиуна22:
– Кататься хочу. Пусть Исайка мне послужит.
– Воля твоя, барин, но как бы батюшка Федор Иваныч не осерчал?
– Батюшка в Костроме. Зови Исайку! – притопнул ногой отрок.
Поутру запрягли тройку, сходили за Исаем. Тот, большой и костистый, пришел на дворянский двор, глянул на молодых резвых коней, спросил:
– Не забоишься, барин?
Бориска горделиво плечом повел.
– Не забоюсь. Вези, Исайка. Гони!
И погнали.
Дух захватывает.
Ветер бьет в лицо, пожигает ядреным морозцем; заливисто тренькают колокольчики, вздымаются конские гривы.
Любо Бориске!
Да и молодому Исайке любо. Век бы ездил на такой тройке. Летят кони, земли не чуют. Застоялись в конюшне, вот и ошалели. Э-эх, проворы!
Дорога поузилась, вступая в частый ельник. Исайка приподнялся в седле. Кто это сустречь?.. Эхма, лесной архимандрит23 перебегает дорогу-зимницу. Да вон уж близко!
Всхрапнули кони, вздыбились. Ездок удержался, а Бориску кинуло в ельник. Мужик кубарем свалился с коня – и к отроку.
– Зашибся, барин?
– Пусти, пусти, Исайка! – зло закричал Бориска. – Худой ты возница.
– Ты уж не серчай, барин, – сокрушался мужик, усаживая мальца в сани. – Кто ж такое мог ведать? Кони медведя испужались.
– Кой медведь? Не зрел медведя. Лжешь, Исайка. Вези в хоромы!
– Не лгу, барин. Вот те крест!
Губы Бориски тряслись, глаза негодовали. Что теперь дворня скажет? Вывалился! Усмеются, подлые. Срам! А всё – Исайка.
– Худой ты возница, худой!
* * *
Федор Иванович Годунов прибыл в родовую отчину пополудни. Вылез из возка смурый: намедни поругался с братом. Дмитрий отсоветовал ехать к костромскому воеводе.
– Не унижай себя. Поглумится над тобой воевода, а делу не поможет. Не вернуть мужиков.
На Масляной неделе трое крестьян бежали к Шуйскому. Изведал о том Федор Иванович доподлинно и к воеводе, было, снарядился, дабы тот сыск учинил. Но брат Дмитрий рукой махнул.
– Пустое, Федор. Воевода наш у Шуйского в дружках ходит. Не станет он мужиков сыскивать.
– Да как сие можно?! Вотчиной-то собча владеем. Нас зорят, а тебя то не заботит.
– Заботит, Федор, но с Шуйскими нам не тягаться.
– Да хоть бы пожилое24 вернули. Чай, мы им и на двор, и на лошаденку давали. То же деньги!
– И денег не вернуть, Федор.
– Верну! – кипятился Федор Иванович. – Царю отпишу. Царь взыщет, найдет управу.
Всю дорогу до вотчины, на чем свет костерил князей Шуйских, да и братцу выдавал изрядно:
«Тихоня, книжник! Как вотчиной управлять да за род постоять – дела нет. А как оброк с мужика тянуть – пополам. Тут уж своё возьмет, до полушки выколотит».
Был Федор Иванович низкоросл, чернокудр и кривоглаз; всегда торопок и непоседлив, кичлив и заносчив. О себе в воеводской избе похвалялся:
– Род наш не из последних. Прадед мой, Иван Годун, при великом князе служил. В роду же нашем – Сабуровы да Вельяминовы. Всей Руси ведомы. И Годуны и сродники мои в боярах сидели.
А костромские бояре хихикали:
– Энто, какие Годуны? Те, что ныне тараканьей вотчинкой кормятся? Было, да былью поросло. Годунам ныне ни чинов, ни воеводства. Тебе ль перед нами чваниться, Федька Кривой.
Федор вскакивал с лавки, лез в свару. Обидно! И за оскудение рода, и за прозвище.
Дмитрий охолаживал:
– Остынь, Федор. Чего уж теперь? Кулаками боярам не докажешь, сиди смирно.
Но Федор мало внимал словам брата: стоило ему появиться в Воеводской избе – и новая заваруха. Дерзил, гремел посохом.
А бояре хихикали…
Влетел в покои злой и негодующий, тотчас позвал тиуна.
– Всё ли по-доброму, Егорий? Мужики не воруют?
– Покуда Бог милостив, батюшка. Беглых нет, поутру все были.
– С издельем25 ли?
– С издельем, батюшка. Одни – коробья да лапти плетут, други – навоз возят. Тут пока урядливо, да вот в хоромах не всё ладно.
– Холопи задурили? – повысил голос Федор Иванович.
– Холопи смирны, батюшка… С чадом твои беда приключилась.
– Беда?! – всполошился Годунов. В сыне своем души не чаял: единственный наследник и продолжатель рода.
Оттолкнул тиуна, кинулся в горницу Бориски; тот лежал на лавке, а подле суетилась старая мамка с примочками. Лицо Бориски в кровоподтеках, губы распухли, в темных глазах слезы.
У Федора Ивановича отлегло от сердца: жив наследник!
– Кто ж тебя, чадо?
– Мужик Исайка, – всхлипнул Бориска. – На санях меня вез, да худо тройкой правил.
– Лиходей мужик, едва не загубил дитятко, – запричитала мамка. – На дерева, чу, выкинул, нечестивец! Кабы на свята Богородица, смертушку бы принял родимый.
– Егорий! – загромыхал Федор Иванович. – Бери холопей и волоки Исайку.
Вскоре молодой мужик предстал перед Годуновым. Левый глаз Федора налился кровью, веко подергивалось.
– Ты што, душегуб, содеял? Сына мово надумал извести?
– Нет на мне вины, батюшка. Чаял, покатать по-доброму, да кони оплошали.
– Хитришь, сучий сын! – бушевал Годунов. – Холопи, на козлы смерда!
Набежали дворовые, содрали с Илейки дерюжный кафтан и рубаху, привязали сыромятными ремнями к козлам. Один из холопов взялся за кнут.
А-а раз! А-а два-а! – взмахивал рукой Годунов.
Бориска стоял на крыльце и чуть слышно покрикивал:
– Так его, так его, смерда!
* * *
На самое Благовещение26 в хоромах было скорбно: Федор Иванович крепко занемог, да так, что больше и не поднялся. Не помогли ни молитвы, ни пользительные27 травы, ни старец, привезенный из дальнего скита. Умер Федор Годунов.
Дмитрий Иванович тотчас после похорон, позвал к себе Бориску да трехлетнюю племянницу Иринушку и молвил:
– Матушка ваша еще позалетось преставилась, батюшка ныне скончался. Сироты вы.
Брат и сестрица заплакали, а Дмитрий Иванович продолжал:
– Но Бог вас не оставит. Отныне жить будете в моих хоромах. Стану вам и за отца, и за мать. Слюбно ли, чада?
– Слюбно, дядюшка, – шмыгнул носом Бориска.
Старая мамка подвела обоих к Годунову.
– Кланяйтесь кормильцу и благодетелю нашему Дмитрию Иванычу. Во всем ему повинуйтесь и чтите, как Бога.
Борис и Ириньица поклонились в ноги.
Хоромы дяди были куда меньше отцовых: две избы на подклетах да две белые горницы со светелкой, связанных переходами и сенями; зато и на дворе, и в сенях, и в покоях всегда было тихо и благочинно.
Дмитрий, в отличие от Федора, не любил суеты и шума; не по нраву ему были ни кулачные бои, ни медвежьи травли, ни скоморошьи потехи. Жил неприметно и скромно, сторонясь костромских бояр и приказных дьяков.
С первых же дней Дмитрий Иванович привел Бориску в свою книжницу.
– Батюшка твой до грамоты был не горазд. Тебя ж, Борис, хочу разумником видеть. В грамоте сила великая. Постигнешь – и мир в твоих очах будет иной. Желаешь ли стать книгочеем?
– Желаю, дядюшка, – поклонился Бориска.
И потекли его дни в неустанном учении. Поначалу Дмитрий Иванович усадил за букварь с титлами да заповедями.
– Тут начало начал, здесь всякая премудрость зачинается. Вот то – аз, а подле – буки. Вникай, Борис. Вникнешь – из буковиц слова станешь складывать…
Не было дня, чтоб Дмитрий Иванович не позанимался с племянником. Борис был прилежен и усидчив, букварь постигал легко. Дмитрий Иванович довольно говаривал:
– Добро, отрок. Букварь осилишь, а там и за часовник примемся.
Осилил Бориска и часовник, и псалтырь, и «Деяния апостолов». А через год и писать упремудрился. Дядя же звал к новым наукам.
– Ты должен идти дальше. Стихари и каноны – удел попов и черноризцев. Но ты, Борис, рожден для схимничества. Поведаю тебе об эллинской да латинской мудрости.
Дмитрий Иванович молвил о том, мимо чего, боязливо чураясь и крестясь, пробегали многие благочестивые русские грамотеи.
– Примешься ли за сии науки, отрок? Хочешь ли узнать о народах чужеземных?
– Хочу, дядюшка. Хочу быть зело мудрым! – воскликнул Бориска.
* * *
Засиделся допоздна. В покоях тихо; пахнет росным ладаном, душистыми травами и деревянным маслом; чадит неугасимая лампадка у киота, мирно, покойно полыхают восковые свечи в бронзовых шанданах, вырывая из тьмы строги е лики святых в тяжелых серебряных окладах.
Закрыв книгу, Дмитрий Иванович взял с поставца шандан и направился в Борискину комнату. Тот почивал на постели, укрывшись камчатым одеялом. Дмитрий Иванович залюбовался его лицом – чистым, румяным, с густыми черными бровями; разметались смоляные кудри по мягкому изголовью.
«Казист отрок. Славный поднимается молодец. Обличьем на сына покойного схож», – подумалось Годунову, и тотчас на душу навалился камень.
Не повезло Дмитрию Ивановичу на своих детей. Принесла жена Аграфена двоих дочерей и сына, жить бы им да радоваться, но Господь к себе прибрал. Дочерей – на втором году, сына через год. Горевал, винил жену, чаял иметь еще детей, но Аграфена так больше и не затяжелела. В сердцах норовил, было, спровадить супругу в монастырь, да отдумал.
«Видно, так Богу угодно. Жить мне без чад, но то докука. Постыло в хоромах без детей. Будет мне Борис за сына, взращу его и взлелею, разным премудростям обучу. А вдруг высоко взлетит».
На словах Дмитрий Иванович хоть и костерил Федора за спесь и похвальбу, но в душе он поддерживал брата и не раз, горько сетуя на судьбу, тщеславно думал:
«Годуны когда-то подле трона ходили. Ныне же удалены от государева двора, лишены боярства. Пали Годуны, оскудели, остались с одной малой вотчиной. А допрежь в силе были. Великий князь Годуновых привечал, с родовитыми на лавку сажал. В почете были Годуны».
Терзался душой, завидовал, лелеял надежду, что наступит пора – и вновь Годуновы будут наверху.
Много передумал Дмитрий в своей костромской вотчине, а потом снарядился в Москву.
«Попрошусь к царю на службу. Авось вспомнит Годуновых».
Челобитную подал думному дьяку на Постельном крыльце – место в Москве шумное, бойкое. Спозаранку толпились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы28 и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей из государевой Думы и решений по челобитным, другие же – из праздного любопытства.
Постельная площадка – глашатай Руси. Тут зычные бирючи извещали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…
Толчея, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка: кто-то кого-то обесчестил подлым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его дед в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым, а шешнадцатым». Свирепо бранились.
Годунов оказался подле двух стряпчих; те трясли друг друга за грудки и остервенело, брызгая слюной, кричали:
– Николи Тучковы ниже Матюхиных не были!
– Были! При князе Василии Тучковы сидели без мест! Худороден ты, Ивашка!
– Сам ты из подлого роду! Дед твой у великого князя в псарях ходил. Выжлятник!
– Вре-е-ешь, собака? Холопи, бей Тучковых!
И загуляла свара!
А Крыльцо потешалось: свист, улюлюканье, хохот.
Сбежали с государева Верха жильцы – молодцы в золотных кафтанах, уняли стряпчих.
Всю неделю ходил Дмитрий Годунов к Постельному крыльцу, всю неделю с надеждой ждал думного дьяка, но тот при виде его спесиво отмахивался:
– Недосуг!
Другу неделю ждал, третью, а дьяк будто и вовсе перестал его примечать. Скрепя сердце, отвалил думному пять рублей29 – и через пару дней выслушал наконец цареву милость:
– Повелел тебе великий государь быть на службе в Вязьме, – изрек дьяк, передавая Годунову отписную грамоту.
Дмитрий тому не мало огорчился: мнил среди стольных дворян ходить, а царь его, почитай, под Речь Посполитую30 загнал. Но делать нечего: сам на службу напросился
Пришлось Дмитрию Годунову собираться в Вязьму.
В хоромах поджидал тиун.
– Поруха, батюшка. Исайка с Пахомкой в бега подались. Другого барина искать пошли, а куды – неведомо.
Завздыхал Дмитрий: хиреет вотчина. Скоро настанет время, что и кормиться будет нечем. Вот и в Вязьме не ахти каким поместьем наделили: от ста четей31 земли не разбогатеешь, дай Бог домочадцев прокормить.
Заехал в свою вотчину, отдал наказ тиуну, и забрал в новое поместье Бориску с Иринкой.
Дорога дальняя. Вначале ямщики гнали на Ярославль, потом повернули на стольный град через Ростов Великий и Переяславль. Добро еще стояла зима, а то бы пришлось трястись на телегах.
Ночи коротали в ямских избах – приземистых, закоптелых бревенчатых срубах. Теснота, клопы, вонь!
Как-то Бориска проснулся от разудалой гульбы «соловьев»32. Изба гикала, ухала, ревела.
Бориска испугался, сжался в комок, с головой упрятавшись в овчинный тулуп. Но изба ходила ходуном. Бориска выбрался из-под овчины, сполз с лавки на земляной пол и посеменил к Дмитрию Ивановичу.
– Дядюшка… Страшно мне.
Но дядюшки на лавке не оказалось. Бориска заплакал.
– Дядюшка!.. Где ж ты, дядюшка?
Толкнул дверь в боковушку и… застыл на пороге. Гул, рев, разбойный посвист.
Пляшут мужики.
Пляшут по темным бревенчатым стенам трепетные огоньки свечей.
Пляшет изба!
Винный дух, смрад, свирепые лица ямщиков.
У Бориски екнуло сердце. Он попятился к двери, но его ухватил дюжий косматый мужик с черными цыганскими глазами.
– Здорово почивали, барин. Хо!
Вскинул Бориску на руки, гикнул.
– Гуляй, барин!
Кинулся в перепляс, затопал коваными сапожищами. Бориска вцепился руками в курчавую бороду, закричал:
– Отпусти! Отпусти-и-и!
А мужик, знай, пляшет да белые зубы скалит.
– Гуляй, барин, гуляй!
Остановился, перевел дух, шибанул в Борискино лицо бражным перегаром. У Бориски закружилась голова, ему стало худо.
Мужик, сверкая белками, подкинул Бориску.
– Быть те боярином! Летай!
Ямщик гулко захохотал; могучие руки закрутили Бориску над кудлатыми головами мужиков. Бориска заверещал.
В дверях – Дмитрий Иванович (выходил на двор по нужде). Гневаясь, крикнул:
– Отпусти чадо!
Придя на свою половину, осерчало молвил:
– Зверь народ. Нашли забаву, лиходеи.
Бориска, всхлипывая, прижался к Дмитрию Ивановичу.
– Страшно мне, дядюшка. Худые люди.
– Худые, отрок… Мужичье, смерды.
– Кнутом бы всех.
Ямщики будили чуть свет.
– Пора, барин. Тройка ждет.
Гнали возок удало. Зычно, задорно покрикивали:
– Лети, залетныя! Эге-гей!
Часто встречу попадались торговые обозы: завидя их, ямщики, не сбавляя хода, заливисто гудели в дудки; возницы жались к обочине, ведая, что ямщики гонят лошадей по государеву делу33.
Возок был крытым, с двумя малыми оконцами, затянутыми бычьими пузырями. Бориска, кутаясь, в бараний тулупчик, как-то спросил:
– Вязьму-то ведаешь, дядюшка?
– Ведаю, отрок, – кивнул Дмитрий Иванович. – Чел в книгах, да и от людей наслышан. Город сей пять веков стоит. Владел им когда-то князь Андрей Владимирович, после же Вязьму Литва захватила, чуть ли не сто лет под собой держала. Освободил же город великий князь Иван Третий, что нынешнему государю дед. Вошла Вязьма в царство Московское и стала передовой крепостью Руси. Вязьма – рубеж державы, досматривает Литву и Польщу.
У Бориски сердце захолонуло.
– Близ чужеземца сидеть будем, дядюшка.
– Аль боишься, отрок? – испытующе глянул на племянника Дмитрий Иванович.
Бориска вильнул глазами, отмолчался, и то Годунову не пришлось по душе: не ратоборцем растет племянник. И ране примечал: чада костромских бояр в драчки лезут, и на игрищах верховодят. Бориска же в свары не лезет, ребячьих потех сторонится. Бывало, где чуть задор, кулаки – Бориска тотчас бежит в хоромы.
– Чего присмирел, как волк под рогатиной? Ступай к ребятне да постой за себя, – молвит Дмитрий Иванович.
– А ну их, – махнет рукой Бориска. – Я уж лучше за грамоту сяду, дядюшка.
Лишь вздохнет Дмитрий Иванович.
* * *
И двух лет не прожили в Вязьме, как нагрянули в город царевы молодцы. Грозные, дерзкие, приказали дворянам собираться в Воеводской избе.
– Повелел великий государь Иван Васильевич взять Вязьму в свой опричный удел. То награда вам царская. Кланяйтесь! – повелительно изрек, прибывший в крепость Василий Наумов.
Вяземцы немало словам царева посланника подивились. Что на Москве? Что за «опричный удел?». И что за люди наехали в крепость диковинные? На всех молодцах черные кафтаны, за спинами колчаны со стрелами, а к седлам собачьи морды да метлы привязаны.
А Василий Наумов, придирчиво и пытливо оглядев каждого дворянина, напустил страху:
– На Руси крамола. Князья и бояре замыслили великого государя извести.
Дворяне закрестились, а Наумов сердито продолжал:
– То злодейство великое! Своевольцы на помазанника Божьего замахнулись. Царь Иван Васильевич Москву покинул и сидит ныне в Александровой Слободе.
– Да что это деется! – испуганно воскликнул вяземский воевода.
– А то и деется, что своевольцы – бояре Владимира Старицкого в цари метят, – бухнул напрямик Наумов.
Ахнули дворяне.
– Старицкий да дворяне с ливонцами снюхались, подлой изменой норовят трон захватить. Царь Иван Васильевич зело огневался и повелел в Опричный двор верных людей кликать. Набирает царь удельную тысячу. То опора, защита и меч царя. Выгрызем и выметем крамолу боярскую!
«Так вот отчего у царевых слуг собачьи головы и метлы», – подумалось Дмитрию Ивановичу.
Василий Наумов всё бушевал:
– Велено мне вяземцев крепко сыскивать. Нет ли и тут измены? Бояре по всей Руси крамолу пустили. Недругов ждет плаха, содругов – царева милость.
И с того дня поднялась в крепости кутерьма. Опричники перетряхнули дворы, хоромы и поместья, тянули в Воеводскую на «расспросные речи» дворян и детей боярских34, приказных людей и холопов.
Сосед Годуновых, помещик Курлятьев, жалобился:
– Свирепствуют опричники, людишек грабят, девок силят. Норовил пристыдить, так кнута получил. Ты-де сродник князя Горбатого, а тот царю лиходей, Владимира Старицкого доброхот. Да кой я сродник? Завсегда от Горбатых одаль. И как ныне грозу избыть?
Но не избыл грозы помещик Курлятьев. Именье его отобрали на государя, хоромы разорили, а самого сослали. В опалу угодило еще с десяток дворян.
Дмитрий Иванович уцелел: никто из Годуновых в родстве с «изменщиками» не значился. Сказалось и то, что когда-то Василий Наумов бывал у Годуновых в Костроме и слушал дерзкие речи Федора:
– Родовитые задавили, ступить некуда! Русь поместным дворянством держится. Вот кого надо царю приласкать.
О том же молвил и Дмитрий Иванович:
– И войско, и подати – всё от нас. Многие же бояре обельно35 живут.
Припомнил те речи Василий Наумов.
– Коль в ту пору бояр хулил, то ныне и вовсе должен быть с нами.
Но главное испытание ждало вяземцев в Москве: каждому допрос учинили в Поместном приказе. Вел сыск любимец царя, опричник Алексей Басманов. А были с ним Захарий Овчина, Петр Зайцев да Афанасий Вяземский; поодаль сидели дьяки и подьячие с разрядными книгами. Поднимали родословную чуть ли не с Ивана Калиты; накрепко пытали о дедах и прадедах, дядьях и тетках, братьях и сестрах, женах и детях.
Дмитрий Годунов поустал от вкрадчивых вопросов дьяков и прощупывающих взоров опричников; мнилось, расспросным речам и конца не будет. Но вот молвил Алексей Басманов:
– Видит Бог, честен ты перед великим государем, Дмитрий Годунов. Однако ж, чтобы быть царевым опричником, того мало. Ты должен быть его верным рабом. Он повелит тебе казнить отца – казни, отрубить голову сыну – руби, умереть за царя – умри! Государь для тебя – отец, а ты для него преданный пес. Способен ли ты на такое, Дмитрий Годунов?
Дмитрия Ивановича в жар кинуло. Слова Басманова были страшны и тяжело ложились на душу, но выстоял, не дрогнул, ведая, что в эту минуту решается его судьба.
– Умру за государя!
– Добро, Дмитрий, – кивнул Басманов и велел кликнуть попа. Тот, черный, заросший, могутный, с крестом и иконой, вопросил густым басом:
– Отрекаешься ли, сыне, от отца-матери?
– Отрекаюсь, святый отче, – глухо, покрываясь липким потом, отвечал Годунов.
– От чад своих и домочадцев?
– Отрекаюсь, святый отче.
– От всего мирского?
– Отрекаюсь, отче.
– Поклянись на святынях.
Дмитрий Иванович поклялся, а поп, сурово поблескивая диковатыми глазами, всё тягуче вопрошал:
– Будешь ли служить единому помазаннику Божьему, государю всея Руси?
– Буду, отче.
В тот же день выдали Дмитрию Ивановичу Годунову черный опричный кафтан и молодого резвого скакуна; пристегнули к седлу собачью голову да метлу и повелели ехать к царю в Александрову Слободу.
Бориску же с Ириньицей отвезли в московский дворец, к царице Марье Темрюковне.
А по Руси гулял опричный топор…
* * *
До шестнадцати лет Борис Годунов прислуживал за столом царицы, а затем его перевели на половину государя.
Иван Васильевич, увидев в сенях статного, цветущего красотой и благолепием юношу, невольно воскликнул:
– Чьих будешь?
Юноша земно поклонился.
– Бориска Годунов. Дядя мой, Дмитрий Иванович, у тебя, великий государь, постельничим служит.
Царь взял Бориса за подбородок, вскинул голову. Молодец смотрел на него без страха и робости, глаза чистые, преданные.
– Нравен ты мне… Будешь верным слугой?
– Умру за тебя, государь!
– Умереть – дело не хитрое, – хмыкнул царь. – Выискивать, вынюхивать усобников, за тыщу верст чуять боярские козни – вот что мне надобно. Но то дело тяжкое, недруги коварны.
Лицо царя ожесточилось.
Борис впервые так близко видел государя. А тот, высокий и широкоплечий, с удлиненным, слегка крючковатым носом, смотрел на него изучающим, пронзительным взором.
– Млад ты еще, но чую, не лукавишь. Возьму к себе спальником.
Борис рухнул на колени, поцеловал атласный подол государева кафтана.
– Не елозь! Службой докажешь.
Дмитрий Годунов был обрадован новой милостью царя: вот теперь и племянник приближен к государю. Вновь в гору пошел род Годуновых, поглядел бы сейчас покойный брат Федор.
Вот уже несколько лет ходил Дмитрий Иванович в царских любимцах. О том и не мнилось, да случай помог.
Как-то духовник царя, митрополит Афанасий, прознавший о большой книжности Дмитрия Годунова, позвал того в государеву библиотеку. Кивнул на стол, заваленный свитками и книгами.
– Ведаешь ли греческое писание, сыне?
– Ведаю, святой отец.
Митрополит, маленький, сухонький, скудоволосый, протянул Годунову одну из книг.
– Чти, сыне. То божественное поучение.
Дмитрий Иванович читал без запинки, голос его был ровен, ласков и задушевен.
Ни митрополит, ни Годунов не заметили появления царя; тот застыл подле книжного поставца; стоял долго и недвижимо.
– То похвалы достойно! – наконец громко воскликнул государь.
Годунов обернулся. Царь!
Дмитрий Иванович от неожиданности выронил книгу из рук, зарумянился, земно поклонился.
– Похвалы достойно, – повторил царь. – Редкий ученый муж ведает греческий.
Иван Васильевич вскоре удалился в свои покои, но книгочея он не забыл. И трех дней не прошло, как Дмитрию Годунову было велено явиться в государеву опочивальню. То было вечером, когда Иван Васильевич готовился ко сну.
Покои были ярко освещены серебряными шанданами и двумя паникадилами36, висевшими на цепях, обтянутых красным бархатом. В переднем углу стояли небольшая икона и поклонный крест – «как сокрушитель всякой нечистой и вражьей силы, столь опасной во время ночного пребывания».