Текст книги "При дворе Тишайшего. Авантюристка"
Автор книги: Валериан Светлов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
Глаза Пронского вдруг увлажнились.
Кто знает, что пережил в эту минуту этот черствый, жестокий человек, всю жизнь проведший в наслаждениях и грехах и не знавший сладкого родительского поцелуя? Может быть, он пожалел о безумно потраченных днях с чуждыми и враждебными ему людьми, вдали от семейных радостей. Может быть, он пережил в эту минуту всю свою бурную жизнь и только теперь понял, как она была бесцельна и как дорого он теперь расплачивается за нее.
Голова Ольги лежала на его груди, и он ласково проводил искалеченной рукой по ее русым волосам.
– Ольга, пора! – напомнила ей растроганная царевна, сама едва сдерживавшаяся, чтобы не разрыдаться.
– Уже? – с тяжелым вздохом произнес князь. – Только что светло стало на душе… Ну, спасибо тебе, Елена Леонтьевна, спасибо тебе великое! В ноги поклонился бы, да силушки моей нет: сама видишь, что из меня сделали… – Он слабо улыбнулся. – Одна еще у меня просьба… не откажи, царевна, дай нищему последнее подаяние?
Его голос оборвался, и он с тоскливой мольбой взглянул на грузинку.
– Говори, князь, я сделаю все, что попросишь, – ответила царевна, до глубины души тронутая этой сценой.
– Слово даешь? – пытливо спросил ее Пронский.
– Даю.
– Ольга, поди сюда, – позвал Пронский дочь, – дай благословлю тебя, может быть, больше и не увидимся… Молись за меня и прости! – Он перекрестил ее и, крепко поцеловав, сказал: – Теперь ступай, мне царевне надо слово молвить.
– Батюшка, – хотела было просить остаться Ольга, но князь повторил ласково и твердо:
– Ступай, Оля, надо мне с царевной слово молвить, ступай, прощай, родная!
Княгиня, глотая слезы, вышла из темницы.
Царевна с недоумением посмотрела на Пронского.
– Царевна, – начал Пронский. – Ведомо тебе, что самые лютые звери от ласкового слова кроткими да податливыми делаются? Ведомо тебе, что ради красы женской человек на все пойдет, а ради слова ласкового да приветливого жизни не пожалеет? И сказала ты мне это слово ласковое, и это слово всю мою душу перевернуло. Другим я стал теперь человеком – легко и светло так на душе моей. Знаю я, что не люб я тебе. Где уж, заблуждался я! Разве может быть люб стервятник-орел чистой голубице? И хотя просветлела моя душа, а все же не забыть ни тебе, ни мне жизни моей темной, паскудной. Не хотел я при Ольге говорить – она и так, бедная, много приняла горя. Дала мне, давно еще, цыганка Марфуша зелья… я в ладанку его зашил и на груди ношу… Ты поняла меня, царевна?
Грузинка безмолвно кивнула головой.
– Муки терпел я и жить хотел, – продолжал Пронский, – ради тебя, ради красы твоей. Думал – вызволят от смерти, и из ссылки убегу и как-никак, злом, насилием, а добуду тебя.
Последние слова князь проговорил упавшим, тихим голосом, но царевна слышала их и, сурово сдвинув брови, гордо выпрямилась.
– Не гневайся, – заметив ее движение, сказал Пронский, – я ведь каюсь! Теперь таких мыслей во мне нет; об одном молю, прости меня… Простишь ли, царевна? – тоскливо прозвучал голос несчастного узника. – Дай мне спокойно умереть!
Царевна подошла близко к нему, положила свою мягкую, теплую руку на его влажный лоб и ласково проговорила:
– Я прощаю тебя от души, бедный, бедный мой князь!
Пронский осторожно взял ее руку и прикоснулся к ней губами.
– Царевна… а подаяние нищему? – произнес он молящим голосом.
Елена Леонтьевна не поняла его.
– Подаяние? О каком подаянье ты говоришь?
– Царевна, я к вечеру умру… Исполни мою последнюю, предсмертную просьбу…
– О чем же ты просишь? – недоумевала Елена Леонтьевна.
– Поцелуй меня!.. – прошептал князь. – Умру ведь я… Неужели перед смертью откажешь мне в этом?
Елена Леонтьевна резко отшатнулась от него.
– Безумец, чего ты просишь! – пролепетала она.
– Умру ведь, умру, – повторял точно в бреду Пронский. – А ты слово дала, царское слово, что мольбу мою последнюю исполнишь…
– Боже, что он просит! – прошептала царевна, закрыв лицо руками.
Пронский снял с груди ладанку, быстро вскрыл ее, застонав от боли, которую причинили его рукам вывихи и раны при его резких движениях, и, высыпав какой-то белый порошок в кружку с водой, залпом выпил ее до дна.
– Видишь! – показал он царевне пустую ладанку. – Конец, значит, теперь все равно что покойника поцелуешь. Ни греха, ни бесчестия в этом нет.
Елена Леонтьевна поняла и содрогнулась от ужаса; невыразимая жалость охватила все ее существо, и, не имея сил сопротивляться мольбам умирающего, она нагнулась к нему, и ее губы коснулись его – раскаленных.
На мгновение князь слабо сжал ее в своих объятиях, потом его руки упали как плети, и он нечеловеческим усилием воли сдержал стон, готовый вырваться из его измученной груди. Он лежал теперь неподвижно на своем сбитом соломенном ложе.
Царевна в течение нескольких минут смотрела на его бледное, сразу успокоившееся лицо, на которое уже надвигалась печать смерти, потом перекрестила его и бесшумно вышла из кельи.
Дверь с жалобным визгом повернулась на ржавых петлях, и все опять стало тихо и безмолвно вокруг Пронского, как в глубокой могиле. В туманной грезе мерещилось ему, что его действительно опустили в могилу. Ощущение тяжелой, мрачной тишины причиняло князю странную боль. Ни звука, ни света… Уж не умер ли он? Но его мозг еще работал и сердце хотя слабо, но билось. Где он? Что с ним? Когда, зачем и куда его опустили? Сознание мешалось в его голове. Сон это или греза? Кто был тут, кто говорил мгновение тому назад? И почему на его душе стало так спокойно, так тихо, так сладко? И откуда вдруг этот мягкий свет в его глазах, блестящая точка, которая спускается к нему все ниже, все ближе и вот уже озаряет его своим лучезарным, радостным блеском? А, да ведь это царевна с его дочкой Ольгой явилась к нему в последнее мгновение жизни, в этом светлом сиянии, чтобы принять его последний вздох. Как хорошо умирать, какое счастье покинуть эту унылую темницу – жизнь!
IX. Неожиданная развязкаВ Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы»; на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.
К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами, колокольцами, перьями и звериными хвостами, позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всей своею сбруей; не доходя до крыльца, слезали и шли дальше пешком.
Передняя уже была полна боярами, окольничими, думными дворянами и другими придворными чинами. Все судачили, толковали шепотком о чем-то, передавали городские новости и с нетерпением ожидали царского выхода.
– Что-то царь не выходит долго? – спросил кто-то.
– Мрачен он и смущен душою! – ответил степенного вида боярин.
– С чего бы, кажись? – полюбопытствовал окольничий.
– Эвона! Что сбрехнул! – рассмеялся боярин с изрядным брюшком. – Царю-то да не смущаться духом, когда у него в народе измена и всякая что ни на есть гадость?.. Кому же и соболезновать, как не батюшке-царю?
– Да, сказывают, опять мор на Москву идет: известно, царю и мрачно.
– Да и патриарх все смутьянит.
– Это из-за его книг. Выдумал святые книги исправлять! Видано ли это дело? – И, наклонившись к самому уху боярина с брюшком, боярин степенного вида таинственно прошептал: – Помяни мое слово, это сам антихрист!
– Кто? – вытаращил глаза боярин с брюшком. – Патриарх – ант…
– Шт! Шт! Эк ведь тебя! – испуганно остановил его степенный боярин.
– А что, правда, сказывают, колдунью какую-то жечь скоро будут? – спросил молодой окольничий.
– Говорят, а верно ли, кто это знает? – ответили ему.
– Смотрите, смотрите, иверский царь идет.
Все обернулись в ту сторону, откуда показался Теймураз Давидович, величественно шедший в сопровождении своей свиты и царевича Николая.
В Грановитой палате, куда ввели грузинского царя, стояло у стен до пятисот сановников и длиннобородых седых гостей в богатейших одеяниях. Огромная палата сияла, как сказочный чертог, богатством и роскошью. Гут все щеголяло парчами, атласами, шелками, соболями, дорогими и редкими вещами, которые выставлялись напоказ гостям и возвращались после службы в дворцовые кладовые вместе с бесценной утварью.
На окне, на золотном бархате, стояло четверо серебряных часов; у того же окна стоял стенной серебряный шандал; на другом окне – большой серебряник с лоханью; по сторонам– высокие рассольники; на третьем окне, на золотном бархате, стояли еще большой серебряный рассольник да бочка серебряная, позолоченная, мерою в ведро.
На рундуке[40]40
Площадка.
[Закрыть] против государева места и на ступенях были постланы ковры; около стола стоял поставец, на нем были расставлены сосуды: золотые, серебряные, сердоликовые, хрустальные и яшмовые. Вокруг разукрашенного престола, на котором восседал царь, размещались большие иконы, держава цельного золота, такой же посох царя и вызолоченная лохань с рукомойником и полотенцем. Царь, восседая на престоле во время приема иностранных послов, давал послу целовать свою руку, потом омывал ее и, посидевши молча, приглашал гостя к обеду, а сам величаво удалялся.
Когда Теймураз вошел в Грановитую палату, Алексей Михайлович уже сидел на троне. Он приветливо встретил грузинского царя, дал послам целовать свою руку, потом всех пригласил сесть к столу.
Царь из своих рук посылал гостю яства, и тот, по обычаю, должен был вставать и кланяться. Теймураза утомляла эта церемония, и он с тоской поглядывал на своего высокого хозяина. Его наблюдательный взор заметил, что всегда безмятежное лицо Тишайшего покрыто нынче облаком грусти, а в голубых глазах вспыхивала тревога, когда он обводил взглядом толпу бояр; какая-то горькая улыбка блуждала на его полных губах, и он рассеянно отвечал на вопросы сидевших близ него Нащокина и Ртищева. Видимо, царь был озабочен и невесел.
Расположение государя действовало и на гостей: они ели и пили, по обыкновению, много, но как-то сумрачно. Более полутораста человек стольников разносили яства на раззолоченных блюдах, кравчие то и дело подливали вино в кубки, но гости веселились не от души. Разговоры велись втихомолку, больше отрывочные, и, казалось, все томились этим бесконечно длинным обедом.
Вот стольники уже раз переменили свои дорогие кафтаны, унизанные жемчугом и камнями, на еще более рокошные; бояре распустили свои кушаки, лица стали понемногу оживляться. Кубки беспрерывно наполнялись, одна смена блюд– то с огромным, причудливо разукрашенным лебедем, то с диковинным бараном – менялась с другими, еще затейливее, еще замысловатее.
Теймураз уже потерял счет выпитым стопам рейнского вина и мальвазии и съеденным им яствам.
– Скоро ли конец? – уныло спросил он сидящего рядом с ним Орбелиани.
Тот пожал плечами и поглядел в окно.
На дворе уже давно зашло солнце, наступали теплые летние сумерки; в палате стало легче дышать, а из цветников, окружавших дворец, повеяло душистым запахом цветов.
– Скоро ли конец обеда? – спросил один из присутствовавших грузин сидевшего рядом с ним толмача.
– Да, пожалуй, еще часа три, а то и все четыре: раньше двенадцатого часа никак не кончится, – ответил толмач.
Грузин передал его ответ царю Теймуразу. Старый царь с ужасом выслушал это печальное для него известие и спросил:
– Когда же я скажу о своем деле?
Толмач ответил, что на обеде не принято говорить с царем о делах.
Теймураз заволновался и сказал, что в таком случае он дольше оставаться в Москве не может.
– Время идет, мы живем изо дня в день; там шах Аббас разоряет мою землю, а я здесь пирую. Моих подданных изменой здесь убивают, а я даже сказать о том царю не могу и должен молча пить вино, вместо того чтобы просить у царя суда и наказания убийц Леона! – сильно жестикулируя, сказал старый грузинский царь, – И ты, его отец, – обратился он к Вахтангу Джавахову,=– ты спокойно сидишь за столом, за которым, может быть, сидит и убийца твоего родного сына!
Джавахов угрюмо ответил царю:
– Мы в чужой стране и не смеем нарушать их обычаев, завтра я узнаю имя убийцы и паду к ногам царя – сегодня мы должны помнить, что мы у него в гостях.
Теймураз молча понурился.
В это время Милославский, сидевший недалеко от грузин и уже изрядно подвыпивший, приставал к Черкасскому и издевался над его неудавшейся женитьбой:
– Что же за тестюшку своего богоданного не вступишься у царя? Государь милостив, авось простит!
– Молчи, отстань! Что тебе надо от меня, ирод? – огрызнулся Черкасский, злобно сверкнув глазами.
– Или женщина не по вкусу пришлась? И то сказать: не всякая путевая за тебя и пойдет-то.
– Ты, боярин, смотри – говори, да не заговаривайся!
Сказав это, Черкасский откинул полы кафтана; за поясом у него был заткнут кинжал, на который он положил свою огромную мохнатую руку.
Милославский так и впился в кинжал взором, и его глаза засверкали жадностью. Он перестал дразнить боярина и уже другим – дружественным – голосом спросил его:
– Откуда у тебя, князь, этот нож?
Черкасский заметно смутился и хотел уже запахнуть кафтан, но Милославский остановил его:
– Нет, князь, постой! Нож-то мне, кажись, знаком. Грузинского князька это нож!
– Так что ж из того? – произнес Григорий Сенкулеевич, закрывая кинжал рукою.
– Я у него нож этот приторговывал, да он мне его даже за две вотчины не уступил.
– А мне даром уступил, – странно засмеялся Черкасский, но его смех тотчас же оборвался.
Возле него стоял, сверкая глазами, князь Джавахов и, протянув руку к кинжалу, что-то говорил на своем гортанном, незнакомом Черкасскому языке. От волнения Джавахов совершенно забыл те немногие слова, которые знал по-русски, и теперь по-грузински требовал у Черкасского кинжал своего сына.
Черкасский послал его к черту и, запахнув кафтан, налил себе огромную стопу рейнского вина и залпом выпил его. Но Джавахов с силой тряхнул его за плечи и, возвысив голос, потребовал показать ему кинжал.
Близ сидевшие бояре повскакивали со своих мест и обступили споривших. Приблизился и Теймураз с некоторыми грузинами, подошел к ним и толмач.
Царь Алексей Михайлович, заметив какое-то движение у стола грузинского царя, послал одного из бояр узнать, что там случилось.
Джавахов упорно требовал кинжал, а князь Черкасский упорно отказывался его показать. Милославский ни на минуту не оставлял Черкасского и спросил толмача, что гуторят грузины.
– Они говорят, что это кинжал убитого изменою князя Леона Джавахова, и спрашивают боярина, как он достался ему, только и всего! – ответил толмач. – А боярин упорствует.
Черкасский сидел мрачнее грозовой тучи, нахмурив свои густые брови и из-под них недобрым взглядом окидывая всех толпившихся вокруг него.
– Царь требует сказать, что здесь делается? – вдруг раздвинув толпу, спросил царский посланец.
– Вот к чему твое упорство привело, – ехидно заметил Черкасскому Милославский. – Теперь уж не отвертишься: показывай-ка свой нож! – А так как Черкасский все еще медлил, то Милославский подмигнул двум стольникам, и те в минуту облапили Черкасского и сняли с него кинжал.
Черкасский рванулся и зарычал, как дикий зверь, но сильные руки стольников не позволили ему кинуться на Милославского.
– Теперь к царю надо идти, – проговорил последний, осмотрев кинжал. – А князя подержите; как царь рассудит, так и будет. Может, и вправду нож не добром ему достался? Идем к царю, что ли? – предложил он грузинам.
Все двинулись к царскому месту.
Алексей Михайлович с хмурым любопытством посмотрел на подошедших грузин и своего тестя.
– Что у вас там приключилось? – спросил он.
– Да вот, государь, – улыбнулся Милославский, – рассуди иноземцев с боярином нашим Черкасским. Говорят они, будто он изобидел их, а вот и нож, из-за которого та распря учинилась. – И он подал царю кинжал.
– Опять этот диковинный нож? – с изумлением спросил Алексей Михайлович, тотчас же узнав драгоценную вещь. – Чего же они хотят? Помнится, князь Черкасский его у кого-то отнял, и я велел ему тогда возвратить эту вещь хозяину. Как же он опять у Григория Сенкулеевича?
Тут выступил вперед толмач и указал на старика Джавахова:
– Вот он жалуется тебе, царь-государь, что князь Черкасский будто и есть самый убийца его сына!
– Что?! – вскочил как ужаленный Алексей Михайлович. – Да знает ли он, что за такой извет он может дорого поплатиться?
– Знает, я говорил ему о том. Но он сказал, что ничего не боится, и винит князя.
– Хорошо, ступайте! Скажи, что я рассужу, – вдруг упавшим голосом произнес государь и, обращаясь к Милославскому, проговорил: – Вели князя свести по извету в темницу, пусть над ним допрос учинят, а это возьми! – протянул он тестю кинжал. – Спрячь пока.
Милославский схватил кинжал и спрятал его за пазуху.
– Пусть пируют, – устало проговорил Алексей Михайлович, махнув рукой. – Кто хочет, может пир оставить, а я уйду! Печалуется душа моя! Тяжко смотреть мне на бояр моих нечестивых, алчных и злых! – с горечью сказал он Ртищеву, направляясь в свои покои.
– Государь! – попытался Ртищев заступиться за нового опального князя. – Может, вина Черкасского и невелика. Ведь тот нож он мог и купить.
– Знаю, знаю, что именно он сотворил это злодейское дело, – остановил Ртищева царь и, нагнувшись к самому его уху, продолжал: – Боярыня Хитрово намедни прибежала простоволосая, с выкатившимися бельмами, в ноги мне кинулась и в больших злодействах своих повинилась.
Федор Михайлович с изумлением внимал словам царя, изредка опасливо осматриваясь, не подслушивает ли их кто-нибудь.
– Боярыня Хитрово, – продолжал царь, – повинилась, что великую злобу держала против князя Пронского, зачем он будто свою дочь спрятал и этому юному грузину в жены отдал; многое и другое что говорила…
– А Черкасский-то здесь при чем? Не уразумею, государь? – поинтересовался Ртищев.
– Черкасский же держал лютую злобу против этого грузина по причине этого самого ножа, и когда велел я ему этот нож возвратить чужеземцу, то князь злобу свою притаил. Потом он узнал, что грузинский князек соперником ему доводится, и еще пуще того обозлился. Ведомо ему стало через ключницу, что невеста его молодая князька этого любит, а его, старого, пуще смерти боится. И задумал он князя чужеземного со света извести. Сговорил людишек своих, те стали по пятам за грузином ходить, выследили дом, где он хотел с молодой женою схорониться, пока гнев ее отца, князя Пронского, не минует, а ночью нагрянули людишки Черкасского, схватили князька и уволокли, тяжко ранив.
– Может, это поклеп на Черкасского?
– Боярыня Елена Дмитриевна его человека хитростью схватила, он во всем и сознался.
– А как боярыне о том ведомо стало? – спросил Ртищев, относившийся очень осторожно ко всяким изветам и доносам.
– Все из-за денег, жадность людей одолела, – грустно ответил царь. – Люди-то Черкасского на золото боярыни позарились: довелось им, вишь, слышать, что убивается она по князьке-то грузинском. Очень любила она его, – вскользь заметил Алексей Михайлович, – и много денег обещала тому, кто весть о нем ей принесет. Ну, вестимо, не устояли убийцы, объявились к ней и под великой тайной показали князька– умирал уже он от своей раны. Долго убивалась над ним боярыня, потом свезла его к жене молодой, на руках их он и душу свою Богу отдал. А боярыня как полоумная ко мне кинулась, во всем мне покаялась, за Пронского просила, извет с него сняла, а Черкасского молила наказать и тут же в огневицу[41]41
Горячка.
[Закрыть] впала, больно намучилась… Всем ее словам я мало веры дал, только повелел учинить дозор за людьми Черкасского, а тут вот, на пиру, и объявил он сам себя. Какие бояре-то у меня, какие бояре! – печально покачав головой, проговорил царь. – Убийцы, алчники, мздоимцы, лихвенники, изменники своему отечеству… Как править землей с такими боярами? Бояр много, я– один. Можно ли одному управиться с государством?
– Не все же, царь-государь, такие, – проговорил Ртищев, – есть ведь и достойные мужи.
– Есть, боярин, есть, – быстро подхватил Алексей Михайлович. – Если бы не было, чем земля русская и держалась бы? А все же одна негодная овца все стадо может испортить, да и молва о худом, как ком снежный, по всему свету катится, а хорошая к земле прирастает. И горько мне, горько, что в царстве моем больше худого, чем хорошего.
– Пустое, государь! Не печалуйся! В семье не без урода, – утешал, как умел, Ртищев.
– Уродов-то этих больно много, – улыбнулся уже Тишайший. – Что ж, поди, грузинский царь в горе? Приехал в неведомую страну защиты и подданства просить, а тут его же людей убивают? Горько это ему, горько! И мы просьбы его не уважили. Неужели ничего для них не сделали? – с искренним участием спросил Алексей Михайлович.
– Нельзя, государь, никак нельзя его просьбы уважить. У нас война с польским и шведским королями, ратные люди на границе, а царь Теймураз просит ратных людей тридцать тысяч! Не малая это рать, не собрать нам ее теперь. Со своими врагами – и то дай Бог управиться, а потом уже чужим помогать.
– Да ведь не чужой нам иверский народ? И веры одной, и батюшке моему челом в подданстве били, и в титле у нас значится: «Государь земли Иверской, Грузинских царей и Кабардинской земли, Черкасских и Горских князей обладатель». Как же нам не печься о народах своих?
– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что народ бил челом царю Михаилу Федоровичу – на подданство, – проговорил Ртищев, – да не с руки нам они: далеко к ним ратных людей слать.
– А как же быть-то? – спросил Алексей Михайлович. – Ведь царю-то грузинскому невмоготу и здесь сидеть? Изныло, поди, сердце его по народе своем?
– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что как управишься с неприятелями своими, то в утеснении и разорении видеть его не захочешь и своих ратных людей к нему пришлешь. Одари деньгами да соболями! – посоветовал Ртищев.
Царь внимательно выслушал своего умного и дельного советника.
– Ну, пусть будет по-твоему; как только управлюсь с польским и шведским королями, беспременно пошлю ратных людей, сколько царю Теймуразу потребуется. Пошли сказать о сем царю; пусть к нему с соболями и деньгами поедет Алексей Трубецкой. Он боярин дельный и дела умеет вести тонко. А теперь ступай-ка, Федор, – ласково положил царь свою руку на плечо боярина, – если бы побольше таких людей у меня было, как ты да боярин Ордин-Нащокин, хорошо было бы в моем государстве и легко было бы душе моей. А теперь скорбит и ноет душа моя. Прощай пока!
Ртищев благоговейно облобызал руку царя и медленно вышел из покоев.
Тишайший, как только вышел боярин, подошел к отворенному окну и, облокотившись на косяк, задумчиво устремил взор на темно-синее небо, усеянное звездами.
Какие думы роились под его высоким белым лбом в эту тихую летнюю ночь? Глубокие вздохи, вырывавшиеся из его широкой груди, тревожили спальника, стоявшего за дверями и прислушивавшегося к малейшим движениям царя, так необычайно долго не шедшего ко сну.