Текст книги "При дворе Тишайшего. Авантюристка"
Автор книги: Валериан Светлов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
– Уж накликает это цыганское отродье беду! – говорила мамушка молодой боярыне, и все отшатывались от Марфуши, как от зачумленной.
Девочка, оставаясь все время одинокой, думала какую-то тяжкую думу. В несколько месяцев она выросла и поумнела, точно прожила целые годы; видимо, какой-то план зрел в ее головке, и она все чего-то выжидала…
Вот однажды, когда боярыня осталась одна, без присмотра, без мамушек и нянюшек, девочка пробралась к ней, кинулась ей в ноги и стала просить, чтобы боярыня поставила крест на могиле ее матери и, не продавая ее, отпустила бы в табор, к цыганам.
Боярыня холодно рассмеялась, освободилась из рук девочки и сказала, что за эту дерзость велит ее высечь, а потом отошлет на скотный. Однако Марфуша, как дикая кошка, кинулась к ней, начала душить ее и приговаривать заклятья, которым научилась у своей покойной матери.
На крики боярыни прибежали люди, оторвали исступленную девочку и поволокли ее на конюшню; стали отливать водой боярыню, но она так перепугалась, что тут же преждевременно разрешилась от бремени девочкой, а сама к вечеру скончалась.
Отчаянию Хованского не было границ. Он хотел собственноручно засечь девочку до смерти, но она во время переполоха бесследно пропала, словно в воду канула, и самые тщательные поиски не привели решительно ни к чему.
В избушке ворожеи было темно и тихо, как в могиле. Марфуша сидела у своего таганчика в задумчивости, не замечая, что угольки гасли один за другим. Ветер разогнал тучи, и на небо медленно выплыла луна; ее серебряный луч лег у ног ворожеи и вывел ее наконец из задумчивости.
– Или уже поздно? – встрепенулась она, взглянув в окно. – Небось, Танюша ждет… Пойти нужно домой.
Но в этот вечер ей, видно, не суждено было идти домой. Возле самой ее избы послышались торопливые шаги; кто-то пыхтел, отдувался и ворчал. Марфуша заглянула в оконце и узнала домоправительницу Черкасского Матрену Архиповну.
– А, за ворогом княжьим приплелась! – прошептала гадалка. – Ну, я тебе этого красавчика не выдам, узнаю только, где твой князь прячет чужой нож.
Недолго пробыла у ворожеи Матрена Архиповна. Гадалка была неразговорчива и, узнав, где князь хранит кинжал, обещала в другой раз поведать, кто именно – ворог князя.
– Почему не сейчас?.. – приставала домоправительница. – Погадай на гуще или на яйце, что ли?
– Нельзя на этом, – хмуро ответила ворожея. – Помет змеиный надобен, и найти его следует в самый Ильин день, да и то в полночь.
– Ой, страсти какие! – перекрестившись под душегрейкой, прошептала домоправительница. – И как долго ждать?
Но цыганка стояла на своем, и управительнице пришлось покориться.
– Ты не в себе сегодня! – прощаясь, заметила Матрена Архиповна и у выхода добавила: – Так я забегу еще до Ильина-то дня?
– Забеги, – равнодушно ответила ворожея и, притворив за ней двери, вернулась в свою избу. – И правда, я не в себе сегодня, пора домой, – проговорила она. – Теперь уже никто не придет, я чаю.
Пройдя в смежную каморку и вымыв себе руки и лицо, она гладко причесала свои черные космы, завернула их на темени и покрыла голову темным платком. Потом она переменила рваную юбку на цельную, накинула на плечи шугай на беличьем меху и, принарядившись так, вышла в первую горницу, тщательно заперев за собой двери. Наконец, она окинула свое неприветливое жилище внимательным взглядом, поправила таганчик и медленно пошла к двери.
– Небось никто не придет! Все боятся ведьмы! – усмехнулась она, отворив дверь, и вдруг с криком ужаса отступила; прямо перед ней, в яркой полосе ворвавшегося во тьму лунного света, стояла высокая, плечистая фигура мужчины.
– Что, не узнала? – раздался насмешливый, хорошо ей знакомый голос. – Ну, да я не за твоим золотом пришел… Пропусти, что ли!
Цыганка отступила, в избу к ней вошел князь Пронский и остановился, с изумлением вглядываясь в лицо ворожеи…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. В Кремлевском дворцеРаннее весеннее солнышко весело играло на цветных стеклах и золотых куполах церквей; молодые листочки грелись под его лучами, искрясь своею зеленью. Птички чирикали и пели свои гимны теплой, душистой весне, горячему солнцу и синему небу, по которому тихо плыли розоватые облачка.
В Кремле, около самого дворца, на площади собирался народ; он суетился, перебегал с места на место, волновался, говорил и даже ссорился. Но все же было довольно чинно и тихо.
Почему же эта тысячная толпа наполнила двор, площадь и крыльцо во дворце, чего она ждала, чего хотела и о чем волновалась?
Вот в богатых каретах появились бояре; не доезжая до царского дворца, они вылезли из экипажей и шли дальше уже пешком; степенно выступали они в своих высоких собольих и бобровых шапках с посохами в руках, надменно оглядывая чернь и перекидываясь незначительными словами.
Бояре прошли в покои государя, а следовавшая за ними толпа остановилась на Постельном крыльце, находившемся между приемными большими палатами и жилыми теремными покоями государя.
Это была большая площадь, служившая сборным местом для младшего дворянства и приказных людей, желавших побывать во дворце; на Постельном же крыльце объявлялись царские указы о войне и о мире, о сборе войск и вообще обо всех административных и законодательных мерах, предпринимаемых правительством. Здесь же узнавались и важные политические новости.
В толпе мелькали молодые лица стольников; это были дети чиновных отцов; их отцы были в больших и великих чинах, но не из первостепенной знати по происхождению. Стольников при Тишайшем насчитывалось до пятисот человек, и они разделялись на площадных, стоявших на Постельном крыльце, и на комнатных или ближних, служивших государю внутри его покоев и присутствовавших во время приема послов: последние принадлежали к более знатным и древним родам.
Вместе со стольниками дожидались у крыльца и стряпчие, которых было не менее восьмисот; стряпчий – тоже царский слуга, ходивший за государем со «стряпней», то есть с его шапкой, полотенцем и другими домашними вещами. При входе государя в церковь они несли для него стул, скамеечку, держали в церкви его тяжелую шапку; в походах возили ему панцирь и меч; во время зимних поездок государя по окрестностям Москвы назначались в «ухабничьи», для поддержания возка на ухабах; во время обедов ставили блюда перед боярами, окольничими и ближними людьми. Несмотря на невысокое положение стряпчего, на эту должность назначали иногда даже из родовитых дворян.
Между стольниками и стряпчими на дворцовом крыльце толклись московские дворяне, дожидались дьяки, взад и вперед бегали «жильцы»; эти последние составляли двухтысячный отряд дворянских, дьячих и подьячих детей, из которых «по сороку человек» ночевало на царском дворе.
Вся эта «служня» была обязана быть постоянно налицо при великом государе и являться к нему по первому зову за указом… Поэтому с утра вся площадь, крыльцо, палаты и сени были полны народа, и все суетились, как в муравейнике.
Кто-то стал протискиваться вперед, прося пропустить его, дабы поискать ему боярина ростовского Буйносова.
– Дело, дело, важнеющее дело есть к боярину, – озабоченно говорил неопределенного вида жилец, расталкивая локтями народ и очищая себе дорогу.
– Ты не очень-то при, чертов сын! – раздалось ему вслед. – За это ведь и подмикитки звиздануть можно!
В другом месте сцепились два стольника…
– Врешь, хайло нечистое!.. Будет Ивашка холопом моим, потому что мать его на моем гумне его родила, – вопил зычным голосом рыжеволосый стольник, залихватски надвигая набекрень дорогую бобровую шапку.
– Чтобы твоей матери поперхнуться, – орал другой боярский сын, – коли я не оттягаю от тебя Ивашки…
В сторонке, опасливо озираясь, тихо переговаривались трое:
– Бают, оттого и помер боярин, – внушительно сказал один, а двое других сочувственно ему покачали головами, – соперник, значит, Шереметеву-то, он до него давно добивался.
– Как звать-то боярина?
– Никитой Федоровичем Хлоповым прозывался умерший.
– Будто, сдается мне, позавчера я этого самого боярина на кулачном бою видал, – вмешался третий.
– Ну, как ты мог видеть его, – раздражился рассказчик, – если он как есть умерши?
– Облыжно это, ей-богу же, облыжно!.. Не умирал боярин и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.
– А ты – боярина Шереметева язык, что ли!
Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать, братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.
В то время, как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен– лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных – ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное боярство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.
Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» – заседание царской думы в присутствии государя.
О чем же говорили между собой эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?
В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками посохами в руках. Их густые, длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…
Это князья Воротынский и Одоевский.
– Сколько наш род государям послужил, – хмуро сказал первый, – а теперь царь-батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие-то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной; у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома-то.
– Известно, любимцу цареву все можно, – возразил Одоевский. – А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?
– Неужто? – встрепенулся Воротынский.
– На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что-де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым-Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что-де прежде с послами в ответе бывали честные люди, а не в Афанасьеву пору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин– предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.
– Что и говорить, хват боярин Пушкин! – вставил подошедший князь Хилков. – Так Афанаське безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.
Бояре начали тихо перешептываться – видимо, их разговоры стали «опасливы».
Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь
Никита Шереметев враждебно поглядывали друга на друга и, казалось, вот-вот кинутся с кулаками один на другого…
Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, – старинный московский знатный род, а Трубецкие, хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.
Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода перед другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как-нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большей частью невинные, и все это делалось ради «места».
Вот и сейчас… Лишь кое-где перекидывались равнодушными воспоминаниями о минувшем походе, о неудачной войне со Швецией, предпринятой царем для возвращения северной новгородчины под влиянием всемогущего Никона, патриарха всероссийского.
– Собинный-то друг, кажись, в немилости у батюшки-царя? – сказал думный дьяк Семенов.
– Давно ли «великим государем» величаться стал? – заметил окольничий князь Щербатый. – Смехота, право! Мужик новгородский, а чем стал?
– А как вознесся-то в мыслях!
– Недолго ему возноситься-то, – проговорил боярин Стрешнев, давнившний враг партриарха. – Довольно куражиться над честными христианами, думки да выдумки свои представлять. Царю ныне докучает патриарх своими новшествами…
Стрешнев многозначительно ухмыльнулся, не договорив, что он и другие приближенные царя, едва только заметили начинавшееся охлаждение молодого царя к Никону, стали усердно раздувать неудовольствие царя к его «собинному другу», который своим властолюбивым и крутым нравом давал к тому множество поводов.
– Вот и Матвеев метит туда же… в бояре, – произнес толстенький князь Куракин князю Лобанову-Ростовскому, боярину величественного вида.
– И попадет… – брезгливо, но со скрытым удовольствием отозвался Лобанов.
– Государь его любит, – ввернул рыхлый, еле двигавшийся князь Хилков.
– Матвеев по крайности тих, честных людей почитает, вперед не лезет, не выставляется и тоже любит новые порядки, да не кричит о том.
– Скоро его к Выговскому[5]5
Малороссийский гетман.
[Закрыть] пошлют, – ехидно заметил Куракин. – Бают, больно умен, авось разберет, кто прав, кто виноват. Небось ведь боярин Хитрово в Переяславле много сделал…
– Все Пушкарь… – отдуваясь, сказал князь Хилков. – И ему в гетманы похотелось, оттого и наплели на Хитрово много бесчестных речей, особливо посланцы запорожского кошевого Барабаша, Михайла Стрынжа со товарищами…
– Толкуй ты там! Знамо дело не чисто, а Хитрово– тебе свойственник, ты его в защиту и ставишь, – колко проговорил кто-то из бояр.
Но Хилков не успел ответить дерзкому; в переднюю вошел важный боярин и, высоко задрав голову и выпятив толстое брюхо, прошел к самым дверям «комнаты», а затем, немного постояв у них, вошел туда. Все стоявшие в передней недружелюбно проводили взглядами надменного боярина…
Это был тесть царя Алексея Михайловича, боярин Илья Данилович Милославский, человек чванливый, глупый, жадный и мстительный. Возвысившись посредством брака дочери с царем и став близким человеком к молодому государю, он злоупотреблял мягкостью и добротой своего зятя и восстановил против себя знатнейших и родовитейших бояр. Его ненавидели, но боялись, потому что он был пронырлив и не брезговал никакими средствами.
– Князю Львову в челобитне отказали, – проговорил один из бояр, когда фигура Милославского скрылась в дверях.
– На что он жалился? – полюбопытствовал Пронский.
– Князь Львов бил челом на боярина Илью Даниловича Милославского, – объяснил стольник Волынский. – И ему ответ дали, что-де ему можно быть с Милославским: перво-наперво он-де – третий брат, а второе – на царских свойственников прежде-де не бивали челом! А ты, князь, чего ради здесь? – спросил он Пронского. – Или тоже челобитье?
– Да, дело есть, – уклончиво ответил Пронский.
– Ну, а что, князь, скоро на свадьбу созывать станешь? – подходя к Пронскому, спросил Лобанов. – И женишок здесь? – обратившись к Черкасскому, продолжал он.
– Скоро, скоро… – ответил Пронский.
– Что все откладываешь? Ишь, женишок-то высох весь! – пошутил Лобанов.
В это время в переднюю вошел и встал к сторонке, предварительно скромно помолившись на образа, некий боярин… Все почтительно поклонились и стали расчищать ему дорогу; но он остался на месте и заговорил со стоящим к нему всех ближе дьяком:
– Что, нет ли каких вестей о Выговском? Повинился ли мастер?
Дьяк опасливо оглянулся и тихо, так что его слышал только один боярин, ответил:
– Оговор на боярина Милославского сделал: сказывает, боярин, ведал, что они медные деньги чеканили, зело Илье Даниловичу откупились… Еще Матюшкина, думного дворянина, оговорил…
– Хорошо, наведайся ко мне, – остановил дьяка боярин и двинулся было к дверям, но его остановил Пронский.
– Что ж, боярин, замолвишь царю словечко? – спросил он.
– Не могу, князь; по совести говорю, не до этих дел теперь государю. Сам знаешь, теснят нас со всех сторон.
– Невелика утеря царю, коли тысячу-другую ратников за горы пошлет, – надменно возразил Пронский.
– Толка из этого никакого не будет, а народ зря сгубишь; уволь меня, князь, от худого совета царю, – произнес боярин и, поклонившись Пронскому, прошел в комнату, куда ушел прежде и Милославский и куда допускались только лишь самые ближние к царю люди.
– Сколько новых людей кругом царя! – с горечью произнес Пронский и досадливо пожал плечами.
Он сильно рассчитывал в деле о грузинах на боярина Федора Михайловича Ртищева, человека весьма приближенного к царю, бескорыстного, честного и отличавшегося безукоризненной жизнью, тем более что Ртищев был одним с них лет и считался как бы даже его товарищем.
– Скоро ль царь выйдет? – нетерпеливо говорили бояре, с ожиданием глядя на двери «комнаты».
– Прошли, чай, все приближенные-то?
– Артамона Матвеева что-то не видать еще, – послышались голоса.
– Эк, хватил! – закричал кто-то. – Артамон давно на Литву услан. Много чает государь от ума его пользы.
– Устал дюже стоять, – переминаясь с ноги на ногу, проговорил недовольным тоном князь Хилков и стал тяжело отдуваться.
– И чего мешкают?
– Дел сказывают много, от заботушки царь-батюшка исхудал даже вовсе.
Когда нетерпение достигло, казалось, высших пределов, возле самых дверей в «комнату» поднялась невообразимая суетня. Все затолкались, заволновались… Голоса сразу смолкли, и наступила такая тишина, что, казалось, слышны были отдельные дыхания боярских грудей. Наконец отворились двери, и в переднюю вошел государь, сопровождаемый ближайшими боярами и приближенными слугами…
II. Царев судЦарю Алексею Михайловичу было в это время двадцать девять лет. От его румяного лица с окладистой бородкой и темно-русыми густыми волосами, от его несколько полноватой, но очень статной фигуры веяло здоровьем и крепостью.
Доброта, которая светилась в его ласковых голубых глазах, снискала ему лучшее прозвище «Тишайший», иначе говоря– кроткого, милосердного, что соответствовало вполне настроению его уравновешенной души. Его основным правилом было: «рассуждать людей вправду всем равно» да «беспомощным помогать»; он часто отменял наказания и рассылал «кормы несчастным».
Привязчивый, трезвый, прекрасный семьянин, царь Алексей Михайлович всем желал благополучия и страшился для себя малейшего волнения. Он был воплощением «Мира и благоволения». Без уничижения, как простой человек, он считал себя «недостойным и во псы, не только во цари» и часто говаривал:
– Желал бы я быть не солнцем великим, но хотя бы малою звездою там, но не здесь!
Искренний поэт в душе и поклонник мирной тишины, Алексей Михайлович больше всего, кажется, дорожил «устоями благочестия»…
– Хотя и мала вещь, – говаривал он, – а и ей честь, и чин, и образец положен в мере; без чина же всякая вещь не утвердится, бесстройство же теряет дело.
До мелочей справлял он все обряды церкви и царского чина, таково было в его глазах государево дело. Ежедневно стоял он по шести часов в храме и клал тысячу пятьсот земных поклонов; в посту питался одним ржаным хлебом, запивая его квасом. При его дворе водворилась красивая порядливость с роскошными торжествами и кудрявыми, витиеватыми речами, но также и с византийским раболепием, со строжайшим исполнением обихода «пресветлого величества», которое окружали толпы старцев и юродивых.
Алексей Михайлович в полном царском облачении, со скипетром в руках, величавой поступью вошел в «переднюю». Увидав великого государя, все поклонились в землю.
Невозмутимым степенством веяло от лица царя и его жестов, когда он сел в большое кресло в переднем углу и стал подзывать к себе тех, которым было до него дело.
Вокруг него стали бояре: Милославский, Ртищев, Ордин-Нащокин и еще несколько самых к нему приближенных.
Царь обвел всю «переднюю» взглядом своих голубых глаз и приятным грудным голосом спросил:
– Все ли собрались для сиденья, кого назначил?
В случае важных дел государь призывал на думу или одних ближних комнатных бояр и окольничьих, или же всех бояр, окольничьих и дворян, и это называлось «сидением великого государя с боярами о делах».
Ртищев наклонился к царю и сказал, что, кроме назначенных на сидение бояр, в передней и на крыльце есть много и челобитчиков.
– Знаю, Федюша, знаю, – ласково улыбнулся царь. – Да больно бояре-то строптивы ныне стали и неусидчивы, как раз до времени уйдут. Ну, подходи, кто там на очереди! – глянул он на столпившихся у ступенек «места» бояр.
Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.
– В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? – проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. – А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню-то тебе приспичило?
– Крестины… там, – потупившись, ответил боярин.
– Каки-таки крестины? – старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись, так и поблескивали лаской. – Такое ли время теперь, чтобы крестины с торжественностью справлять? Кого крестить-то?
– Дочку окрестить надобно, – еще более смущаясь, сказал боярин.
– Дочку? Вот дело-то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь – Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!
Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся; на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.
Если царь выкликал кого-нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка…
– Что ж Головин не идет? – спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничьи. – Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? – разгневался царь Алексей.
Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.
Страшно разгневался на него царь.
– Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! – закричал он. – В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество – ив тюрьму! – отдал он приказ и прогнал Головина со своих глаз.
Другому провинившемуся он крикнул:
– Так-то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лжи, а ты Божие повеление и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты – треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в гиенну!
Боярина тотчас увели в тюрьму.
Третьему боярину царь грозно внушал:
– Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который держит на отца своего сатану и держит ее тайно, а пред людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! – оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней.
Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.
– Тебе чего, Сенкулеевич? – довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.
Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:
– Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!
– Что? – искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. – Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай за пятый десяток перевалило? – шутливо спросил царь.
– Никто моих годов не считал, великий государь, – угрюмо ответил Черкасский.
– На вдове женишься, на богатой, поди? – спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью, в свою очередь, поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело не долюбливал.
– А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? – ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.
– Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, – остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. – Кто невеста твоя? – спросил он у Черкасского.
– Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, – пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.
Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже с некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана-жениха и красивого, молодцеватого отца неветы, который сам еще в женихи весьма годился.
Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза, точно сталью, пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.
– Сколько же лет твоей дочери, князь? – спросил царь.
– Восемнадцатый со Стретенья пошел, – ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.
– Почему же хочешь ты загубить кровь свою? – строго спросил Пронского Алексей Михайлович.
– Царь-батюшка! Дочка моя своею волей идет за Черкасского..: вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!
Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».
– Правду ль сказывает князь Борис? – спросил он.
Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не разгибаясь, что-то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.
Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:
– Царь-батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?
Алексей Михайлович смущенно завертелся в своем кресле; он всегда тщательно охранял свое спокойствие и не любил вооружать против себя своих ближайших подданных. Но он чувствовал, что в этом сватовстве есть что-то неладное…
Из неловкого положения вывел его боярин Ртищев – почтенная, светлая личность того времени.
– Прикажи, царь-государь, невесту тебе в терем привезти, сама она тебе и скажет, а князья Борис Алексеевич и Григорий Сенкулеевич не обессудят тебя, великий государь, на этом спросе.
– Проклятый иноземец! – прошептал про себя Пронский и прибавил вслух, кланяясь царю до земли: – Как прикажешь, царь-государь, так и будет; дочке моей радость великая пред очи твои ясные предстати.
– Невесту твою осмотрю, а потом и ответ учиню, – сказал государь Черкасскому, кончая этими словами аудиенцию.
Черкасский облобызал цареву руку, но Пронский все еще медлил.
– У тебя, князь, еще что есть? – ласково спросил царь.
– Дело, государь, важности великой, дело до твоей царской милости! – проговорил Пронский.
– Челобитье какое, аль жалоба? – устало произнес царь.
– Не о себе и о своих делах хочу просить тебя, а царевне Грузинской, что уже много лет на Москве живет и томится неведением о судьбе своей и своего царства.
– Чего ж она от меня хочет?
– Явиться пред очи твои царские.
– Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, – гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. – Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!
Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову перед юным царем:
– Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Не можно делать то, о чем они просят.
– Не можно царевну назначить к выходу? – загорячился удивленный царь.
– К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того не можно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий; ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу, и назначу… Дело царевны не к спеху…
– Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? – пылко и красноречиво возразил Пронский.