Текст книги "Загадка Отца Сонье"
Автор книги: Вадим Сухачевский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Да это же ты, Диди, – сказал отец Беренжер, но не тот, прежний, а совсем другой отец Беренжер, отец Беренжер, от которого пахло. – Хотя ты сильно возмужал и изменился, я тебя сразу узнал!
Пришлось пробормотать – мол, да, да, это я.
– Жаль, что ты тогда сразу уехал, – продолжал преподобный, – я бы нашел для тебя подходящее занятие. ("Могу себе представить!" – про себя подумал я.) – Он тем временем проследил за моим взглядом, непроизвольно переметнувшимся на черное изваяние, и сказал: – А, любуешься моей "Черной Мадонной"? Впрочем, это и не Мадонна даже, а… После, ежели захочешь, расскажу… Согласись, великолепная скульптура! Такие когда-то стояли у нас чуть не во всех храмах, пока с некоторых пор их не начали варварски уничтожать. В мире осталось совсем не много подлинных экземпляров, из них самый лучший по сей день выставлен в музее Вервье близ Льежа, ну а то, что ты здесь видишь – его точная копия, выполненная по моему заказу, так же, как и оригинал, из черного оникса, превосходным скульптором… Хотя его имя едва ли что-нибудь тебе скажет… Ну, а как тебе вообще, Диди, наш обновленный храм? – спросил он.
Я что-то промямлил насчет надписи над входом – негоже, де, по-моему, так отпугивать прихожан.
– Да объяснял, объяснял я им! – Отец Беренжер в сердцах махнул крылом своего халата (не сутаной же, в самом деле, это диво называть!) – Столько раз объяснял, что удивляюсь, как язык не отсох!.. Но тебе же известно, как они упрямы – ничего не желают принимать в свои задубевшие головы!… Ну а что бы ты написал, к примеру, у подножия Голгофы? "Сие место прекрасно" – так, что ли?.. Знал бы ты, сколько зла было сотворено в стародавние времена на этом самом холме, даже внутри этого древнего храма. Особенно в пору Альбигойской войны. [36]36
Альбигойская война – война, которую вели французские короли против лангедокских катаров, называемых также по их главной крепости Альбиго – альбигойцами.
[Закрыть] Тут, поверишь ли, прямо в храме резали людей! Это их кости (ты помнишь?) усеивали некогда сей холм. Кости-то я нынче перезахоронил, а памятью о них – вторая надпись, которую ты едва ли смог разобрать. Там я велел выбить слова: «КАТАРЫ, АЛЬБИГОЙЦЫ, ТАМПЛИЕРЫ – РЫЦАРИ ИСТИННОЙ ЦЕРКВИ» – в память об убиенных.
– Но ведь они – еретики… – пробормотал я – точь-в-точь как некогда моя тетушка.
– Да, считались до некоторых пор таковыми, – кивнул отец Беренжер. – Но и в нашей Церкви, хотя и медленно, но все же происходят некоторые перемены. Пока это, правда, широко не афишируется, но у меня уже есть письмо из Ватикана, из папской канцелярии, в котором говорится, что вопрос об их еретичестве нынче находится в стадии пересмотра. Так что, полагаю, скоро в этой надписи никто не усмотрит никакой крамолы.
А в халате этом вашем, господин кюре? А в венчании с Мари Денарнан – при вашем-то сане?..
Но это к слову. А насчет этих надписей – поверил ли я ему в тот момент?..
6
И тут хочу сделать одно, по-моему, уместное отступление – скачок лет на семьдесят вперед, вполне посильный для моей прыгающей, как молоденькая, памяти.
Пройдя российский Ад, имя коему было на здешний манер "Колымлаг", я волею судьбы очутился в российском Чистилище, именовавшемся тут "101-й километр". Сие означало, что я не смею приближаться на меньшее расстояние к большим городам. Вероятно, до тех пор, пока не очищусь полностью, – знать бы еще, от чего, от своего богопроклятого здесь Идеализма, должно быть.
Ах, да что там большие города! Крохотные плевочки на карте этой необъятной страны, которую, обретя в своем Чистилище подобие свободы, я хотел получше узнать.
Старость еще не давила своею тяжестью так сильно, как сейчас, а после пережитого Ада с его чертями-конвоирами, воспрещавшими ступить по своей воле в сторону и на шаг, я был особенно легок на передвижение, если таковое тут, в Чистилище, мне позволяли.
И таки позволяли иногда. Так, однажды с группой передовиков-колхозников (а ваш покорный слуга числился, клянусь, передовиком-механизатором – так-то! – колхоза имени Кого-то Уже Невспоминаемого), с группой этих самых возлюбленных Материализмом передовиков, я был однажды премирован туристической автобусной поездкой в располагавшуюся неподалеку Оптину Пустынь, место, где когда-то заживо сожгли некоего их ересиарха, старовера (нечто вроде тех же наших катаров), первосвященника Аввакума.
Там, в Оптиной Пустыни, действовала какая-то своя аэродинамика, из-за которой происходило выветривание кладбищ, так что белые человеческие кости лежали на поверхности земли, будто уже услышавшие зов труб Господних и приготовившиеся к Страшному Суду.
Нашим гидом добровольно вызвался быть тамошний оптинский паренек лет двенадцати с запомнившимся мне до сих пор апостольским именем Фома, от природы наделенный, кстати, немалым красноречием. И вот, пока наши передовицы-колхозницы в оптинском магазине, что располагался неподалеку от погоста с белеющими там костями, выстаивали очередь за подсолнечным маслом (которого у нас, в колхозе имени Кого-то, отродясь не было, а в Пустыни почему-то имелось), я вместе с тремя-четырьмя оставшимися возле магазина покурить передовиками-колхозниками прислушивался к речам всезнающего Фомы.
Вначале он поведал нам о самих этих староверах, о том, как их сжигали во времена оны. Хотя и сжигавшие, и сжигаемые, как я сумел понять, в равной мере исповедовали неправильный, с точки зрения Фомы, Идеализм, сжигавшим отрок почему-то больше симпатизировал. Затем довольно доходчиво рассказал, как сжигали здесь, в Оптиной Пустыни, самого Аввакума с тремя единоверцами, привязав их к четырем углам деревянного сруба. Далее из его рассказа следовало, что, когда пламя уже лизало плоть первосвященника, тот произнес свои знаменитые слова… Для более внушительного их воспроизнесения Фома даже поднялся на импровизированный амвон – на ступеньки магазина.
– "Месту сему быть пусту", сказал поп, – поведал передовикам-колхозникам с этого амвона Фома.
– "И завоют трубы… какого-то там Суда", – добавил Фома страшным голосом.
– "И кости людские выйдут из земли!" – тем же страшным голосом продолжал этот не верующий ни во что, кроме своего Материализма, Фома.
– "И будут лежать там, овеваемые ветрами!" – войдя в раж и уже сам завывая, как трубы Господни, продолжал пугать Фома передовиков-колхозников.
Те невольно покосились на погост, где, подобно Фоме, завывал ветер и белели, действительно, кости, овеваемые им, как и было предсказано сожженным ересиархом.
Однако на том Фома останавливаться не стал. Он, движимый своим Богом Материализмом, поднялся еще на ступеньку выше и произнес уже не страшным, а мальчишески задорным голосом:
– Но мы, товарищи передовики!.. – сказал Фома.
– Мы как материалисты!.. – продолжал Фома.
– Мы, товарищи, разумеется, – закончил Фома, – этим поповским байкам, конечно же, не верим! – и, не глядя на погост с костями, куда-то по-быстрому ушагал.
После, оказавшись уже, по здешним меркам, в Раю, в моем нынешнем крохотном, три на четыре с половиной метра, с кухонькой и совмещенным санузлом раю на окраине Москвы, не раз вспоминал этого самого Фому, к отроческому возрасту уже закосневшего в нежелании видеть очевидное.
И думаю сам в свои нынешние без малого 100: а поверил ли я тогда, в храме, отцу Беренжеру? Или не поверил этим поповским байкам?
Так, наверно, и буду думать, пока память моя не перекочует в новое Чистилище, за свой 101-й километр, то есть уже, наверно, в небытие…
n
…И все-таки склонен полгать, что в тот миг я – ну, почти, почти – поверил нашему преподобному. Ибо, в отличие от моей богобоязненной тетушки, я знал что он тот, за чьей судьбой сам Его Святейшество папа – наивнимательнейшим образом…
А коли так – то, глядишь, вправду и тамплиеров, и катаров, и альбигойцев этих когда-нибудь оправдают.
И в халате этом, и в поясе, может, ничего такого уж греховного нет.
И в этой женитьбе его на Мари Денарнан – коли уж сам аббат Будэ венчал и ничего эдакого противобожеского не усмотрел.
И в этой "Черной Мадонне" – коли уж Его Святейшество – наивнимательнейшим…
Так что иди знай – может, и правду он говорит, отец Беренжер?
…Только вот пахло от него… Чем это, право, таким теперь от него пахло?..
Отец Беренжер продолжает давать свои объяснения происходящему– …Вообще, – продолжал отец Беренжер, – я и в самом деле, Диди, рад тебя снова увидеть. Мне всегда казалось, что меня лучше поймешь, чем остальные деревенщины. Ведь ты же стоял, если можно так сказать, у самых истоков – и здесь, в Ренн-лё-Шато, и там, в Париже.
Он не учел только той разницы, что с тех пор уже почти шесть лет прошло, так что теперь я был не тем деревенским мальчуганом, готовым за десять су в день чистить ему сапоги и боявшимся лишний раз открыть рот. Теперь я был почти мужчиной, с тремястами пятьюдесятью франками годовой ренты, то есть, по здешним меркам, человеком вполне солидным и уважаемым, так что теперь боязливо держать рот на замке я не собирался. Поэтому спросил – просто чтобы не быть, как тогда, молчаливым истуканом:
– У истоков чего?
Преподобный слегка улыбнулся:
– Уж не думал, что ты так забывчив, Диди. По-моему, ты не столько спрашиваешь, сколько просто опробываешь свой возмужалый голос (вполне приятный, к слову сказать, басок). Едва ли ты, вправду, забыл про нашу находку здесь, в этом самом храме, и едва ли не помнишь про наши парижские похождения. А это как раз они самые, истоки, и есть – не так ты глуп, чтобы не понимать этого.
Чтобы та давняя привычка не возобладала, то есть чтобы вновь не онеметь в присутствии преподобного, я сходу спросил, как топором рубанул:
– И женились вы тоже благодаря той находке? Или теперь это будет так принято среди кюре?
Отец Беренжер в ответ ничуть не осерчал. Он улыбнулся еще раз:
– Ну, в том, что будет принято, сомневаюсь, хотя некоторые и желали бы. Ты прав, Диди, наша находка сыграла тут решающую роль. Не случайно я получил дозволение не больше не меньше как от Его Святейшества.
– И вот на это? – спросил я, не очень-то учтиво ткнув пальцем на его языческий пояс.
– Ну, с такими пустяками я, разумеется, не обращался к Его Святейшеству, – вполне благодушно ответил отец Беренжер. – Нашлись другие, кто на сей счет обременял его. Не просьбами, разумеется, а жалобами. Твоя тетушка в том числе. А поскольку все подобные жалобы ни к чему не привели, то можно полагать, что и это – с его высокого соизволения… Кстати, вещь сия имеет глубокий смысл, о котором тебе как-нибудь позже расскажу.
Если уж с соизволения Его Святейшества, то мне оставалось только примолкнуть. Не настолько я упрям, чтобы и супротив самого Его Святейшества переть. В конце концов, спросил уже совсем иным тоном:
– Что же там было, в свитках этих, если – сам Его Святейшество?..
Вид у кюре стал более серьезный, отчего нос его как-то еще более скрючился.
– Пожалуй, как-нибудь расскажу тебе и об этом, – чуть подумав, сказал он. – Мне, правда, сие с некоторых пор не рекомендовано, но я давно знаю тебя как человека, не болтающего лишнее… Но разговор это долгий, очень долгий, и очень непростой… Знаешь, давай-ка мы сперва пройдемся с тобой по кладбищу. Да и тебе самому это нужно – ты ведь давно не был в родных местах.
Я пожал плечами. На кладбище – так на кладбище. Хотя бы на могилу отца покойного взглянуть – и то дело, уже несколько лет не навещал… Кроме того, тетушка, помнится, нынче как раз говорила про кладбище – что-то там еще, мол, отец Беренжер сотворил. Теперь уже любопытно было взглянуть, что именно.
Кладбище располагалось неподалеку от храма, минутах в десяти ходьбы. Мы шли молча, и я лишь думал по дороге, хорошо ли это – являться к покоищу усопших с женатым кюре, да еще так выряженным.
Впрочем, – успокаивал я себя, – если сам Его Святейшество…
Воздав должное памяти отца у его могилы, я поднял голову и тут увидел то, чего прежде на нашем кладбище не было – огороженную позолоченной оградой огромную надгробную плиту из мрамора и возвышавшийся возле плиты, мраморный тоже обелиск, весь испещренный буквами. Интересно, что за богач преставился у нас в Ренн-лё-Шато, никогда-то и не видавшей богачей?
Отец Беренжер уже находился там, у этой могилы. Я подошел к нему и прочитал надпись на плите:
Маркиза Мари Де БланшефорВот уж кого точно в последние лет, наверно, пятьсот здесь не бывало, так это никаких маркиз и маркизов! Была, правда, выжившая из ума одинокая старуха Питу, за свои шляпки еще времен, видимо, ее прабабушки прозванная у нас Маркизой, но ту схоронили по-тихому еще лет пять назад, и ни на какие мраморные плиты для нее никто, понятно, не раскошеливался.
Я вопросительно взглянул на преподобного.
– Ты лучше на даты посмотри, – посоветовал он.
Бог ты мой, плита была совсем новенькая, а годы стояли тысяча двести какие-то!
– Маркиза де Бланшефор, – пояснил преподобный, – была супругой магистра тамплиеров. Заметь, рыцарь-монах магистр также был женат. Но это опять же к слову – плиту я вовсе не потому положил. Видишь ли, надо было захоронить кости, – помнишь сколько их было возле храма, из-за здешних ветров вылезших из-под земли? Катары, тамплиеры – все там когда-то были похоронены. А поскольку имен почти никого из них не осталось, кроме имени этой маркизы, – про нее я точно знал, что она была некогда похоронена возле храма Магдалины, лишь на год пережив своего супруга, сложившего голову во время крестового похода, – то в действительности это братское захоронение всех усопших и убиенных бедняг. Маркиза своим именем и своим высоким титулом лишь прикрывает их безымянность.
– А-а… – сказал я.
И это было, пожалуй, наилучшим ответом, поскольку в самом деле не знал, что мне на это сказать. С одной стороны, хоронить на святой земле католического кладбища столько костей, быть может, и еретических, к тому же под одной плитой, да еще начертать на плите имя жены монаха, хоть бы она даже и маркиза… Но с другой – не оставлять же, вправду, все эти кости догнивать на холме у храма… К тому же, если и на сей счет Его святейшество – наивнимательнейшим образом… Может, короче говоря, и впрямь благое дело сделал наш странный преподобный?
– Но я привел тебя сюда не за этим, – сказал отец Беренжер. – Посмотри-ка лучше на обелиск; интересно, ты можешь там что-нибудь прочесть?
Обелиск, повторяю, был весь испещрен буквами – совершенно бессмысленными, ровно ничего не значащими, идущими вподбор.
– Абракадабра – вроде как на ваших свитках, – пробормотал я.
– Да это прямо с одного из тех свитков и скопировано, – сказал преподобный. – Однако не притворяйся, Диди, ты ведь знаешь, как это прочесть. Не сомневаюсь, тогда, в Париже, ты ведь, плутишка, подслушивал наш разговор с этим прощелыгой бароном де Сютеном, когда я ему объяснял, как читаются подобные шифры. Или думаешь, я потом не разглядел шишки у тебя на лбу?
Хоть и порядком времени прошло, но я почувствовал, как зарделся от стыда. Отец Беренжер добавил однако:
– Не смущайся, Диди, прошлые дела. Зато ты знаешь, как это прочесть. Ну-ка, припомни.
– Одни буквы должны быть немного больше других, – все еще красный, пробормотал я.
– Именно так, – удовлетворенно кивнул кюре. – У тебя хорошая память. А теперь повнимательнее приглядись к этим письменам.
Пришлось последовать его совету.
– Да, – сказал я наконец, – некоторые буквы на самое чуть, но все же побольше… Вот, слово могу прочитать! Кажется, имя чье-то. Ага, "Никола"…
– Ты прекрасный ученик! – похвалил меня отец Беренжер. – Суть ухватываешь на лету!.. Ладно, покуда не утомляй себя, про надпись мы еще поговорим. Покуда же скажу тебе, что этот обелиск – памятник некоей загадке, пока что не разгаданной и мною. Я для того и поставил его, чтобы когда-нибудь озадачился чей-то пытливый ум. Добавлю, что сие зашифрованное письмо относится к эпохе тамплиеров, то есть не позднее, чем к началу четырнадцатого века от Рождества Христова. А содержится в нем… Ладно, ладно, будет желание – потом почитаешь… В нем содержится напутствие, которое некий безымянный тамплиер дает… кому бы ты думал?
Господи, да и не мог я ничего думать на сей счет! Лишь вопросительно посмотрел на преподобного.
– Оно посвящено Никола Пуссену! – с неким торжеством произнес отец Беренжер. – Слышал про такого?
– Кажется, художник такой… – проговорил я, не понимая причины его торжества. – Помнится, вы тогда еще, из Парижа – его картины…
– Именно! Он самый! – нетерпеливо перебил меня кюре. – А тебе известно, когда он жил, этот самый Пуссен?
Тут уж он больно многого от меня восхотел. Я только помотал головой.
– Да будет тебе известно, – не умеряя своего торжества, продолжал отец Беренжер, – что сей художник Никола Пуссен жил в семнадцатом веке, то есть, по крайней мере, на три с половиной века позже, чем было написано это ему адресованное послание!
Я уставился на него:
– Но как же тогда этот магистр?.. Откуда он тогда?..
– Откуда мог знать о существовании Пуссена? – снова перебил меня кюре. – Вот это и есть одна из тех тайн, в которые, говорю ж тебе, я пока еще не сумел проникнуть. Посему и увековечил ее этим обелиском – на случай если найдется кто-нибудь охочий до подобного рода загадок. Мое же – о, лишь предположение! – таково: время, эта тончайшая и неизмеримейшая из материй, способно изредка течь по неким нами не изведанным законам. Не отсюда ли происходит и дар предвидения, как ты думаешь, Диди?
В тот миг я лишь пожал плечами. Я еще не был столь стар, чтобы судить об этих воистину неисповедимых путях и закоулках, по которым способно плутать время. И уж не с заплутавшимся ли временем было связано то, что из десен у моего прадедушки Анри продолжали один за другим вылезать белые, как чесночинки, младенческие зубки, а от вас, отец Беренжер, тридцатидевятилетнего, полного жизненных сил, вдруг завеяло этим запахом кладбищенской земли? Да, да, лишь там, на кладбище, я понял, чем это пахнет от вас, отец Беренжер! И не потому ли много позже, за пять дней до вашей смерти, ваши жены вдруг закажут для вас гроб, хотя в это время вы еще будете находиться в полной силе и здравии?.. Неисповедимы пути времени, как и неисповедимы и пути людей, барахтающихся, заплутавшихся в этом непонятном, как великие тайны земные, как самая жизнь, времени…
– Ладно, Диди, – вздохнул преподобный, – оставим пока эту загадку тамплиеров другим, надобно же и потомкам что-нибудь оставить. Пойдем-ка с тобой лучше вернемся в храм, ты в нем, наверняка, еще не все разглядел. Там кое-что еще тебе покажу и расскажу, благо, прихожан там у меня никогда не бывает много…
"Еще бы!" – подумал я.
Да и сказав, что прихожан у него не много, отец Беренжер сильно преувеличивал. Когда вернулись в храм, мы там были с ним по-прежнему одни.
Помню еще: на обратной дороге в храм отец Беренжер, во все стороны поводя носом, вдруг спросил – как-то, по-моему, неуверенно:
– Диди, тебе ничто не кажется странным?
Странностей-то было хоть отбавляй, иди пойми, которую он имеет в виду.
Оказывается:
– Тебе не кажется, Диди, что у нас в Ренн-лё-Шато стало как-то странно пахнуть? Как не принюхаюсь – будто бы откуда-то тянет землей, а откуда – не могу понять.
– Может, от кладбища, – осторожно сказал я.
– Ты тоже чувствуешь? – воскликнул он. – Да нет! Я тоже так поначалу полагал, но, судя по всему, нет, не от кладбища… И не только в Ренн-лё-Шато – вообще в здешней округе. Даже когда выезжаю в Каркассон, повсюду преследует этот странный запах. И днем, и ночью… Уж и не знаю – может, гнилым виноградом от винокурни?..
– Может быть, – проговорил я.
Ах, да что вы, в самом деле, мой преподобный, какие еще винокурни! В каком это сне вы видели на наших лангедокских, может, лучших на всю Францию, винокурнях гнилой виноград? Да от вас, от самого от вас, отец Беренжер, и происходит этот запах! Потому-то и не можете нигде спрятаться от него, ибо это означало бы – спрятаться от себя. Неужто еще не уразумели, мой преподобный – это от вас стало вдруг пахнуть, от вас, отец Беренжер.
…Нет, ничего, кроме "может быть" я ему тогда не решился сказать…
Асмодей в Божьем храме и прочие странности– Ты еще многое тут, мой мальчик, наверняка, не успел разглядеть, – сказал отец Беренжер, когда мы с ним снова очутились под сводами храма. – Посмотри на роспись этих стен. Она, по моему заказу, выполнена лучшими художниками. Даю тебе слово – ни в одном другом храме ты подобного больше не увидишь.
Я присмотрелся. И вправду, увидеть такое в ином храме было бы чересчур. Как, впрочем, и надпись подобную над входом, – даже после объяснений отца Беренжера она не казалась мне менее отпугивающей, – как, впрочем, и "Черную Мадонну" (которая, по его словам, даже и не Мадонна вовсе, – спрашивается, кто же она тогда?)
Первое, что я увидел, разглядывая фрески в глубине храма, это то, что на задней его стене, было изображение какого-то немыслимого домины – не поймешь, то ли дворец, то ли тоже храм. Но если уж и храм – то, наверняка, языческий. Без крестов, с какими-то шестиконечными еврейскими звездами на шпилях, с какими-то явно не христианскими куполами, похожими на виноградные гроздья, с гигантскими, нависающими друг над другом ярусами, тоже с теми самыми звездами на них. На боковую его стену спадала изображенная художником огромная черная тень чьей-то богопротивной фигуры, даже с рогами, кажется.
Проследив, куда я смотрю, и, видимо, обнаружив богобоязненный страх в моих глазах, отец Беренжер сказал:
– То, что ты наблюдаешь, мой мальчик, – знаменитый Иерусалимский храм, возведенный царем Давидом и затем достроенный мудрейшим из царей Соломоном; надеюсь, ты знаешь об этом по Библии. Согласись, удивительное строение. Правда, его до основания разрушили по велению римского императора Тита, сразу после третьей иудейской войны, и до недавнего времени считалось, что никто теперь не знает, как он в действительности выглядел. Но память такая штука, что она бесследно не исчезает. И в своих свитках я нашел точное его описание, которым и воспользовался мой художник. Видимо, во времена ранних Меровингов, некоторая память о его облике все же еще жила.
То, что храм, хоть и не христианский, но упомянут в Святой Библии, несколько примирило меня с ним. Не давала покоя только эта мерзостная рогатая тень, насчет которой я с тревогой и спросил отца Беренжера – уж больно не понравились мне черные рога.
– Это?.. – с некоторой неохотой отозвался кюре. – Это (не пугайся только, мой мальчик) тень Асмодея…
– Дьявола, то есть?! – ужаснулся я.
– Не совсем… – с той же неохотой проговорил отец Беренжер. – Дьявол как абсолютное зло – вообще-то более позднее понятие. Точнее было бы сказать – демон, как воплощение некоей непостижимой для человека силы. А тень Асмодея на Иерусалимском храме – это, если угодно, метафорический образ, основанный всего лишь на преданиях. В ту давнюю пору, когда был воздвигнут столь величественный храм, темным людям казалось, что сие не по силам человеку, оттого возникла легенда, что Соломону, – а тот, считалось, мог повелевать всеми демонами, – что ему, никак иначе, помогал в строительстве князь демонов Асмодей. Он же затем, якобы, оставался стражем тех несметных сокровищ, что Соломон хранил в своем храме. Легенда, конечно, не более. Но коли уж она существовала, я попросил художника представить ее в метафорической форме – в виде всего лишь тени.
Да хоть тенью, хоть бы даже самым краешком тени – но изображать дьявола, как его там ни называй, пускай (как бишь это?) матафоричеческого, на стене Божьего храма – это, я вам скажу… Это даже не "Черная Мадонна", я вам скажу!.. Ах, нет, и выговорить ничего в ту минуту я был, пожалуй, не в силах.
– Что же касается самого Иерусалимского храма, – продолжал отец Беренжер, – то нигде более, ни в одном нашем соборе, ты его, к сожалению, не увидишь. ("Как, впрочем, и рогатого, как и много еще чего", – подумал я, в отличие от кюре, ничуть о том не сожалея.) – Почему мне это удивительно, – добавил преподобный, – так это потому, что наша церковь пытается отторгнуть от себя собственные корни. Ведь откуда пошло христианство по земле? Оттуда, из Иерусалима! Тема Иерусалимского храма и его грядущего разрушения так часто повторяется во всех Евангелиях, что трудно подсчитать, сколько раз. Об этом хорошо помнили во времена благочестивых Меровингов, помнили и в праведном королевстве Септимании; не случайно и тамплиеры, едва очутившись на святой Палестинской земле, воздвигли свой храм рядом с тем местом, где некогда стоял храм Давида и Соломона. Но, увы, свергнуты были Меровинги, разгромлена Септимания, уничтожены тамплиеры, все накопленное ими забыто, вместе с ними мы из века в век пытаемся отринуть свои истоки, а во многом и окончательно отринули уже.
"Если вместе с рогатым – то, может, и слава Богу, что отринули", – подумал я и чтобы больше не смотреть на это надругательство над храмом Божьим, отвел глаза и стал рассматривать изображение на правой стене.
Здесь все было на первый взгляд вполне благопристойно – художник изобразил крестный путь Господа нашего Иисуса Христа, каковое изображение я видывал не раз и в других храмах, в том числе и в Париже. Однако что-то и тут смущало душу, я только не сразу понял чту. Потом только, приглядевшись внимательнее, сообразил. Эта фреска отличалась от тех, что я видел, как ночь ото дня.
Собственно говоря, ночь на ней и была изображена. Иисус нес свой крест в ночной тьме, а над ним сиял рожок лунного месяца, и небо было усеяно звездами. Но в Евангелии-то, я хорошо помню, совершенно точно сказано, что не только несение креста, не только сама мучительная казнь происходила среди дня, но и после казни Он был внесен в пещеру при дневном свете, – уж чего-чего, а этого отец Беренжер никоим образом не мог не знать!
Было и еще одно, что я не сразу разглядел. За всем этим наблюдал из тьмы ночи какой-то притаившийся за бугорком ребенок, совсем маленький мальчик в каком-то пестром клетчатом плаще. Ни о каком таком мальчугане, отец Беренжер, в Святом Писании так же не сказано ни полслова, как и о том, что в это время была ночь на дворе! Или у вас тут снова все – метафорически?
Однако на это отец Беренжер сказал, что здесь как раз никаких метафор нет – напротив, он, де, желал, чтобы в изображении этого сюжета художник был совершенно буквально точен.
– Точнее самого Святого Евангелия? – попытался съязвить я.
Но преподобный будто и не заметил мой язвительный тон, ответил совершенно серьезно:
– Да, – сказал он, – в евангельских текстах содержится много неточностей, это даже Ватикан признаёт. Да и как иначе – ведь писались они спустя едва ли не сто лет после описываемых там событий, и писались не очевидцами, а уже учениками их учеников, причем не на еврейском, а на греческом языке, в котором и понятий-то, ясных для тогдашней Иудеи, не существует. К тому же потом переписывались не раз, что было бы вернее определить словами "безбожно перевирались". Потому истина – за семью печатями; я как раз и пытаюсь ее в меру моих скудных сил воссоздать. Поверь, Диди, и ночь, и мальчик – отнюдь не плод моего разыгравшегося воображения. О мальчике, кстати, вообще особый разговор, и мы, я надеюсь, еще его с тобой продолжим. Боюсь, без него вся наша история пошла бы совсем другим ходом, и уж мы бы, наверняка, не встретились тут с тобой… Ах не хочется сейчас продолжать этот разговор, но мы еще, безусловно, вернемся к нему… Кстати, взгляни на эти письмена…
Только тут я увидел, что внизу все исписано теми же не поймешь какими буквами, как те, что были на этом желтом языческом поясе нашего кюре.
– Это, – сказал он, – доставшийся мне лишь крохотный обрывок истины. Я говорю, истины, ибо записано, как показывают исследования, на древнееврейском и в те же времена, когда происходили описываемые события. Кстати, про мальчика там как раз и упомянуто. Да и как же иначе, коли в нем вся соль!
Я спросил:
– А почему бы не переписать это все по-христиански, если такая важная истина?
– Я хотел, – признался отец Беренжер. – И даже писал на сей счет в Ватикан. Однако Его Святейшество воспротивился – дескать, пока не время.
Интересно, а всем прочим здешним художествам Его Святейшество не воспротивился? Из всего сказанного выходило, что вроде бы нет. И чего, в этом случае, мне, сирому, так уж пугаться?
Между тем, отец Беренжер сказал:
– Что-то я немного замерз. – (А надобно сказать, что жара в тот августовский день стояла лютая, и даже в храме было душновато.) – От этих стен тянет холодом. – (Да жар, жар шел от этих прогретых за лето стен!) – Посему, – продолжал он, – не лучше ли нам продолжить наш разговор в ином месте, у меня дома, например? Знаешь, я тут выстроил себе новый дом и полагаю, тебе будет небезынтересно увидеть…
Я кивнул. На дом его, о котором уже был немало наслышан, действительно, хотелось посмотреть, о каких бы там ужасах, царивших около этого дома, ни говорила моя богобоязненная тетушка. После рогатого к любым ужасам, мне казалось, я уже был готов.
Мы направились к выходу, но по пути я успел бросить взгляд на другую стену храма. Там была фреска, в содержании которой едва ли кто-нибудь усмотрел бы что-то предосудительное. Просто таким изображениям место не на стене храма, а на картинке из детской книжки.
По синему морю шел старинный весельный корабль, ярко светило солнце, а на палубе стояла со скорбным лицом женщина, завернутая в черный плащ. Рядом с женщиной в черном стоял мужчина. Судя по лицу, он тоже пребывал в глубокой скорби. Но вот одежда его… Увидь я такую на картинке – не придал бы значения: мало ли что там нарисуют, – однако теперь… Теперь я не знал, о чем и думать. Ибо одежда его была точь-в-точь такая же, как та, в которую был сейчас одет отец Беренжер – такой же синий… халат, не халат… и такой же желтый пояс с загадочными письменами.
А женщина держала младенца на руках. И это был тот же самый младенец, что и на правой фреске, в том же пестром клетчатом плаще.
И еще одно я успел рассмотреть. На борту рассекающего волны корабля было написано: