Текст книги "Загадка Отца Сонье"
Автор книги: Вадим Сухачевский
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
…напомнить Вам, что служение Ордену отнюдь не заканчивается с Вашим переходом на ответственный государственный пост в Советской России. Закончиться оно может, как Вам известно, только со смертью.
…По здешним правилам, являясь "подельником" Дидье Риве, я не имею возможности находиться с ним рядом, как того требует моя миссия.
Пользуясь тюремной связью, я установил, что делом Риве занимаются два следователя – старший майор Ерепеньев и комиссар Мягкотелов. В нашем случае особенно опасен последний, т. к. играет в "доброго следователя" и по наивности Риве может получить от него нежелательную для Ордена информацию. Добавлю, что оный Мягкотелов давно интересуется проблемой деспозинов и тем опасен вдвойне.
Посему приказываю Вам (а как старший по орденскому званию я имею на это право):
1) Используя все Ваше нынешнее влияние, добейтесь того, чтобы комиссар Мягкотелов был от дела любыми способами незамедлительно отстранен…
(Ах, не слишком ли ты милосерден стал под старость, неумолимый ангел мой? Всего лишь «отстранен»?.. Впрочем, здесь, в Аду, твое вдруг обнаружившееся милосердие ничего не изменит. Здесь умеют читать, как того требуют законы Ада, и «отстранен» будет прочтено как «устранен». Столько слов здесь читается едино: «fusiller».)
Я познаю значение слова «говньюк» и при этом – хвала моему ангелу! – остаюсь жив2) Все дело деспозинов взвалить на одного старшего майора Ерепеньева, поскольку он отпетый кретин и едва ли раскопает что-либо существенное.
3) Риве сохранить жизнь и отправить его по этапу, причем с таким расчетом, чтобы отныне он всегда находился рядом со мной.
Регуил
В Аду, как я уже как-то говорил, не существует времени, ибо за отсутствием часов и вообще за ненадобностью, даже за робостью что-либо знать наперед, никто там не ведет его отсчета. Он страшен, этот Ад, о да! Но в нем далеко не скучно, ибо тут тебя на каждом шагу подстерегают всякого рода неожиданности. (Добавлю – куда скучнее обретаться в четырнадцатиметровом Раю, где время хоть и есть – но зачем оно тебе в твои 99? А единственная неожиданность, что тебя может ждать – это твой переход в небытие, который, право, будет не таким уж для тебя и неожиданным.)
Если говорить о неожиданностях приятного толка, то первая поджидала меня уже в тесном, вонючем (ну да к запахам Ада я успел притерпеться) вагоне на пути следования невесть куда. И – о Боже! – какая!
Первые, кого я увидел в этом вагоне, куда меня втолкнули, не забыв присопроводить ударом приклада в хребет, были мои друзья с апостольскими именами, Пьер и Поль, которых я уж и не чаял когда-либо снова увидеть.
Как мы обнимались!.. А про записку-то, признайся, Диди, все еще нет-нет да и вспоминал. И мурашки нет-нет да и пробегали по спине, когда они тебя по ней стукали… Не бойся, стилетов ни у одного из них не было. Это были ладони любящих тебя друзей…
Пока мы обнимались и наперебой рассказывали каждый свою одиссею, ваш покорный слуга не удосужился хорошенько пооглядеться по сторонам, хотя перво-наперво оглядеться – это одно из важнейших правил Ада, к которым я еще только-только начал приноравливаться.
– По какой статье держите путь, страдальцы? На какой срок? – спросил кто-то поблизости.
Мы все трое лишь пожали плечами и сразу ощутили на себе взгляды всего вагона – изредка сочувственные, а большей частью насмешливые. Срока, наверно, можно было и не знать – бессмысленное понятие для места, где все равно не существует времени, – но статью свою тут каждый уж точно знал. А мы не знали. И сразу (это чувствовалось по взглядам, устремленным с нар) превратились в полных придурков, которые не знают о себе самого главного. Право, было бы лучше забудь мы свои имена.
– Ну привет, фрайера бесстатейные, – лениво сказал какой-то здоровущий детина, привольно лежавший на самых дальних нарах. То было самое лучшее место во всем арестантском вагоне, ибо находилось рядом с тамбуром, откуда хоть и еле-еле, но просачивался свежий воздух.
Если бы я пригляделся, как того требуют адские правила, то сходу приметил бы, что еще двое нар близ него, несмотря на тесноту в вагоне, пустуют, никто не осмеливался на них даже присесть. Разглядел бы и татуировки на его могучих руках, обозначавших, что детина относится к числу наиболее безжалостных бесов, называемых здесь "урками" или "уркаганами". Для таких же уркаганов наверняка были, скажем так, забронированы и нары по соседству с ним. Но главное – я сразу же увидел бы его глаза, презрительно сощуренные, вроде бы насмешливые, но изглуби недобрые глаза беса, чувствующего себя здесь хозяином и вершителем судеб всех "фрайеров", а уж бесстатейных фраеров – тем более. Такие же глаза были когда-то и у Турка.
– Не слыхал, что ли? Повторять? – Теперь уже этот бес обращался почему-то ко мне одному. – Здорово, говорю, бесстатейный фрайер.
Наконец я понял, кто он такой, а значит, отвечать следовало как можно приветливей, и я решил щегольнуть (ах, не щеголяй, не щеголяй! – еще один закон Ада).
– Здравствуйте, говньюк, – улыбчиво приветствовал его я, имея в виду то же самое, что, вероятно, понимал под этим словом мой прадедушка, сжегший Москву: "гренадер", "бравый парень" – что-то в этом роде.
– Как ты, фрайер, сказал? – Детина начал неторопливо подниматься с нар (торопливость тут, в Аду, она только для фрайеров, но никак не для уважающих себя бесов) и всовывать босые ноги в сапоги.
Я уже осознавал, что произнес нечто оскорбительное для беса и в уме судорожно перебирал слова, казавшиеся мне, впрочем, еще менее подходящими для него, вроде, например: "почтенный", "любезнейший".. Ничего лучшего не приходило мне на ум – я и обычный-то русский язык еще недостаточно знал, а уж богатейший своими тонкими оттенками язык Ада – и подавно.
"Сеня Крест, Сеня Крест", – боязливо нашептывали мне со всех соседних нар, пока он неспеша вразвалочку ко мне приближался.
– Повторяю вопрос, – тем временем продолжал он. – Что ты мне, фрайер, сказал?
Он был ко мне уже на полпути. Остальные фрайера, несмотря на тесноту, поспешно отодвигались к стенам, освобождая для него коридор.
Язык присох у меня к нёбу.
– Здравствуйте… – через силу оторвал я его, – …любезный (как, право же, скверно звучит!)…Дорогой… (еще, пожалуй, хуже!)
– Нет, – надвигался он на меня, – а до этого, фрайер, ты что сказал?
– …уважаемый… (да, так оно, безусловно, лучше всего!)…уважаемый Сеня Крест…
– Это для людей я Сеня Крест, – нехорошим голосом сказал "уважаемый". (Тут прибавлю, что на языке Ада, изнаночном отображении языка человеческого, "людьми", называются именно бесы, тем отличаясь от фрайеров). – А для тебя, фрайер недоношенный, я – крест на твоей могиле. – Его медлительность была только для отвода глаз – несмотря на свои изрядные габариты, он с быстротой кошки вдруг подскочил вплотную ко мне, и в руке у него невесть откуда взявшееся оказалось хорошо заточенное шило: – Ну что, фрайер, – по-бесовски пришепётывая, сказал он, – молись своему Богу.
И я вправду стал молиться, чувствуя, как стремительно приближается смерть, ибо это жало в его руке не промедлит и не промахнется. Уже и не вспомню, Богу или ангелу какому-нибудь я молился.
К этому моменту я стоял, притиснутый к стене вагона, дальше отодвигаться было некуда. (Замечу, впрочем, что несмотря на охвативший меня ужас, спина моя в этот миг чувствовала себя более спокойно, чем когда позади стояли мои друзья. Давний страх, навеянный тою запиской, так прололжал сидеть где-то под левой лопаткой.)
Между мной и "уважаемым" теперь оставалось только шило. Даже мои друзья, растерявшись, оказались чуть позади.
– Всё, хорош, будя молиться, – сказал Сеня Крест и приставил шило к моему сердцу.
"Всё, – подумал я, прикрывая глаза. – Сейчас…"
Острие кольнуло меня в грудь, но не настолько сильно, чтобы этим уколом убить, и дальше к моему замершему сердцу почему-то не подбиралось.
Надолго в вагоне повисла мертвая тишина, и вдруг кто-то прошептал:
"Ни хрена себе…"
"Мертвый…" – произнес кто-то другой.
Поскольку это относилось явно не ко мне, пока что явно живому, я приоткрыл глаза.
…И прежде того, и после я видывал много мертвецов, но таких – никогда. Сеня Крест по-прежнему стоял, держа шило у моей груди, но это уже был стоячий покойник, и его застывшие мертвые глаза смотрели в пустоту.
Когда его отнимали от меня, он так и не изменил позы, и никаких сил не хватало, чтобы ее изменить. Неведомая судорога скрутила его так, что он был, словно весь из камня. Так и уложили его на пол вагона, чуть наклонившего голову, с вытянутой вперед сжимающей шило рукой.
Нет, не дремал мой ангел, выходит. И смертоносность его ничуть не иссякла, а наоборот, лишь изощрилась за столько лет, что он по пятам следовал за мной…
И долго еще в вагоне судили-рядили о том, чем же вызвана такая странная и нелепая смерть Креста, а какой-то старичок с замысловатой статьей поведал всем древнюю историю о Медузе Горгоне, обращавшей в камень всякого, кто отважится на нее взглянуть.
И охранники потом, на станции, когда выносили его, тоже диву давались. Так, должно быть и закопали его вместе с другими умершими за время дороги где-нибудь поблизости, окаменевшего в этой позе с наклоненной головой и выставленным вперед шилом.
Но уже на следующий день всем в вагоне было не до того, чтобы об этом вспоминать. Пронесся слух, что конечная точка следования нашего арестантского эшелона – порт Ванино, стоящий на берегу Тихого океана, вот на какие просторы раскинулся этот Ад. Сие означало, что дальше нас кораблем повезут в Магадан, а оттуда – на Колыму. Хотя маршруты Ада мало кому известны, но этот каким-то образом знали тут все, кроме нас троих.
Ибо Ад тоже имел свои самые адские места, Колыма была самой страшной из дыр этого Ада. Колыма – это была почти верная смерть.
И уже никого не волновало, что мы трое – "бесстатейные". Большая ли разница, как умирать, с именем или без имени, со статьей или без.
А у нас и в самом деле не было статьи. Этим мы отличались от всех обитателей Ада.
Из бумажного эха…в этой связи напоминаю Вам, что составная часть миссии, возложенной на меня Орденом – это до поры до времени сохранение жизни Дидье Риве.
Коли Вас так разбирает любопытство, мой высокопоставленный по светским (уж не по орденским, конечно) меркам брат, – что ж, скажу: этот уголовник в вагоне погиб от оружия, известного Ордену на протяжении уже многих веков – от нервно-паралитического яда, похожего по своему действию на небезызвестный яд кураре, с тем лишь отличием, что он во много раз сильнее. У меня имеется несколько иголочек, наподобие патефонных, пропитанных этим ядом, и я обучился метко выстреливать их изо рта.
Что касается раскрытия секрета этого яда в интересах Вашего военного ведомства, то тут вынужден ответить Вам отказом, ибо пути мирские и пути Ордена идут порознь. Посему советую Вам продвигаться в своей мирской (и, право, не бесполезной для Ордена) карьере каким-нибудь иным способом.
От имени Ордена благодарю за выполнение моей давешней просьбы, Вам это зачтется.
Регуил
6
Память – она не только в этом теснилище, в твоей черепной коробке. По причине творящейся там тесноты она иной раз просачивается оттуда и растекается по всему твоему иссохшему телу.
Тело не мыслит, но оно тоже помнит. Даже после того, как очутилось, чтобы напоследок понежится, в Раю, оно вспоминает про муки ада. Неблагодарная, злопамятная плоть! Ее память – это скопление старых болей.
Вот они, эти рубцы на шее и на спине. То память плоти о гражданине Ерепеньеве и его резиновой плеточке: в памяти разума для них попросту не осталось места. А этот железный мост во рту – память о кулаках Ганса и обер-лейтенанте фон шут-его-знает-как: даже имя его не может просочиться сквозь такую толщу времени.
А уже этот мост, пластмассовый – далеко не самое мучительное напоминание о Колыме, где цинга выкорчует из твоих десен все остальные зубы, уважаемый "бесстатейный" передовик-механизатор Диди.
И что пальцы твои плохо гнутся – это тоже Колыма. Вы когда-нибудь по десять часов в день держали в руках кайло на шестидесятиградусном колымском морозе?
И отвалившийся мизинец левой ноги – тоже она. Левый валенок тесноват оказался. Вот когда ты поймешь своего прадедушку с его копытцами.
Если вдуматься, Диди, то девять десятых тела твоего и такая же часть памяти твоего тела – это все она, Колыма. Ад Ада. Думаете, такого не бывает. Ошибаетесь: в Аду тоже есть свой Ад.
Ну да что с нее взять, с глупой бренной плоти, столь памятливой на больное, даже на предчувствие боли, – боялся же ты, Диди, удара стилетом в спину, который так и не последовал никогда); с плоти, которой недолго уже обременять собою сей мир! Что-то же осталось, уважаемый "бесстатейный", не в плоти, а в разуме твоем. Ведь не только лай бесноватых от злобы и мороза псов и еще более гнусный лай адских бесов уркаганов и архибесов надсмотрщиков, в сравнении с которым прадедушкино "говньюк" покажется ласковее слов родной матушки.
Вот оно входит в память – не в память плоти, а в память разума – быть может, главное, ради чего прихотливая судьба и занесла тебя туда.
Входит гудением метели и криком, смысл которого ты не сразу поймешь:
– Бесстатейного принесли!..
n
Четвертый «бесстатейный»– Бесстатейного принесли!..
Услышал это, когда под истошный лай псов и архибесов после работы возвращался с колонной заключенных в зону. Первая мысль, заколотившаяся в мозгу: кого? Поля? Пьера? Нас пока лишь трое бесстатейных на весь этот бескрайне раскинувшийся Ад под названием ГУЛАГ. Кем, то есть чем ты должен стать, чтобы тебя принесли – все там это, увы, слишком хорошо понимали.
Когда я вбежал в барак, он лежал на нарах и казался вправду мертвым. Однако и Пьер, и Поль, живые, стояли рядом с ним. Ибо это был вдруг образовавшийся невесть откуда четвертый бесстатейный.
– Околел, – произнес худой, как скелет, заключенный, которому, судя по его виду, тоже оставалось доживать последние дни.
Кстати, какая у него была фамилия, знаете? Двоехоров! Да, да, тот самый Х.Х.Двоехоров, о чью фамилию с этими стоящими перед нею двумя "Х" я потом иззанозил все глаза. Только не Херувим его звали, а Харитон. Харитон Христофорович Двоехоров. Впрочем, тут его все равно называли Херувимом, так что память не сильно обманывает меня. Херувим Двоех еров, – так он обозначался в Аду.
Так вот:
– Околел, – сняв шапку, повторил этот самый Херувим Двоехеров. Произнес безо всякой печали, ибо сам со дня на день ожидал такой же участи.
– Ну и выноси, пока не провонял, – скомандовал мелкий бесенок Жиган.
– Нет, вроде бы пока что дышит, – потрогав его, сказал Херувим Херувимыч.
– А я говорю – выноси! – приказал Жиган. – Все равно не жилец. Не люблю я мертвяков – не хватало еще, чтобы ночь с ним рядом. Выноси, кому сказал, инвалидная команда! Там на холоде сам дойдет.
На его бесовский трехпалый свист мигом подскочили другие бесенята:
– Не слыхали, что Жиган сказал?
– Оглохли?
– А ну выноси, что говорят! Выноси! Не людямже об него мараться!
– Щас не вынесут – будет четыре мертвяка, – пообещал Жиган. Он вытащил заточку и пригнулся, чтобы поудобней было всадить ее в чей-нибудь живот. – Ну! Кому последний раз говорю!
Однако пару минут спустя из барака выносили не четырех, а только одного мертвяка. И так уж вышло, что был это вовсе не лежавший на нарах "бесстатейный", а сам только что довольно грозный Жиган.
Свершилось то же чудо, что некогда с Сеней Крестом в арестантском вагоне. Жиган вдруг окаменел, словно встретился взглядом с Медузой Горгоной, да так, скрюченный, с застывшими мертвыми глазами и повалился на пол барака. А руку сжимал настолько каменной хваткой, что никому из бесенят так и не удалось вытащить из нее заточку – весьма ценную по здешним понятиям вещь.
Вместе с заточкой мы его втроем и выбросили в сугроб возле барака. Тоже надобно сказать – в каком ином Аду может статься такое, чтобы из четверых выносящих в последний путь скрюченного беса один был почти всамделишный ангел, а другой – какой бы то ни было, но все-таки херувим?
Когда вернулись, бесенята уже сидели по своим нарам и боязливо перешептывались:
– Говорю ж тебе – нечистые они, эти бесстатейные, черт им помогает.
– Может, замочить от греха?
– Ага, замочил один такой! Что с Жиганом – видал?
– А с Сеней Крестом в вагоне? Что, сам, никак, тоже захотел?
– Нет, нечистые они, точно вам говорю. Ну их!.. – И они, чтобы развеять кошмар, вернулись к тому, от чего их отвлек покойный Жиган – снова начали раскидывать самодельные карты на подушке.
Кого ты оберегал в ту минуту, ангел мой? По-прежнему меня – или этого четвертого "бесстатейного"?.. Или твой стилет целился мне в спину?
Всю ночь мы по очереди подносили ему кипяток, и наконец к утру он произнес первые слова. Он задал вопрос, которого здесь, в Аду, не задавал никогда и никто, ибо все названия здешних мест означают примерно одно: вьюгу, лай и совсем рядом поджидающую тебя погибель.
Он спросил:
– Где я?
Я было подумал, что это произнесено в бреду, однако его следующий вопрос заставил меня вздрогнуть и понять, что это вовсе не бред. Ибо следующий вопрос был:
– Кто из вас Дидье Риве?.. – и с этими словами он снова впал в бесчувствие.
Благословенный деньМог дать руку на отсечение, что прежде не видел его никогда. Но он ясно спросил: «Кто из вас Дидье Риве?» – откуда он мог слышать мое имя?
Над этим я ломал себе голову от утреннего темна до вечернего, пока рубил мерзлую землю кайлом.
Между тем бесстатейный незнакомец к вечеру кажется чуть-чуть пришел в себя, так что я, лишь только приволочил ноги в барак, подошел к нему и сказал:
– Дидье Риве – это я… А кто вы?.. Откуда вы про меня знаете?
– От старшего майора Ерепеньева, – проговорил он и до следующего утра снова закрыл глаза, не в силах больше говорить.
А на следующее утро… О, это было благословленное Господом утро!
…Тут опять же вынужден отвлечься. Каким образом Господь может благословить утро в Аду, быть может, спросите вы? Сделать его не таким адски жарким?
Но на Колыме вывернутый наизнанку Ад, вы возможно вспомните, – стало быть, стужу эту поумерит?
И снова ошибетесь, ибо законы этого Ада не сводятся к простым перевертышам.
Знайте же, что Господь благословляет его, когда стужа становится вовсе нестерпимой, зашкаливая за семьдесят градусов, – слыхали когда-нибудь про такие температуры? Даже металл – клянусь, ибо сам тому очевидец – может при этом рассыпаться в прах.
Благословение же Господне заключается в том, что в такие дни заключенных не выводят на работу.
Гуманность?.. Ах, как плохо вы знаете Ад! Здесь слова подобного никогда не существовало. По отношению к нам, во всяком случае. А вот по отношению к собакам…
Да, да, именно в них все дело! Говорили, какой-то дока-ученый доказал, что при морозе ниже семидесяти градусов по Цельсию здешние псы, эти рожденные в самых недрах Ада церберы, закутанные в шерсть, что не хуже медвежьей, даже эти псы при такой температуре начинают чахнуть. И уж конечно заботой только об этих церберах, а не о нашем человеческом мясе и костях, которым все равно рано или поздно лежать в здешней навсегда промерзшей земле, было вызвано это послабление.
Итак, утром сего благословенного Богом дня я кутался от холода в свой бушлат, лежа на нарах, а мои друзья Пьер и Поль спали сном праведников, и тут я взглянул на четвертого бесстатейного.
По виду ему было лет сорок–сорок пять. Лицо его было совсем белым, белым, как только что выпавший снег. Это означало, что он недавно в здешних адских краях, где от вьюг и морозов лицо уже через месяц-другой приобретает цвет не то сгнившей картошки, не то грязного кирпича. Но главное, что я увидел – это что глаза его открыты и смотрят на меня вполне осмысленно.
Я сразу подсел к нему на нары и спросил:
– Вы помните меня? Я Дидье Риве. Вы вчера что-то говорили про Ерепеньева. Он допрашивал вас?
– Да… – был тихий ответ. – Он много лет допрашивал меня по делу…
Говорил он настолько тихо, что приходилось все время напрягаться, чтобы ничего не пропустить.
Но того, что я услышал вслед за этим, я бы, наверно, не прослушал даже если бы был вовсе глух. Даже если бы при этом канонада грохотала поблизости.
– …по делу деспозинов… – проговорил он, и я чуть не подскочил на нарах.
– Деспозинов?! – шепотом воскликнул я. – Так вы знаете о них?!
– Как же мне не знать, – произнес он. – Как я могу не знать, если я сам – деспозин?..
Меня только и хватило, чтобы выдохнуть всеми застуженными легкими:
– Вы?!..