355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Земля в цвету » Текст книги (страница 5)
Земля в цвету
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:50

Текст книги "Земля в цвету"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)

Вот что с безграничной настойчивостью изучал в своем настоящем «университете» Чарльз Дарвин.

И подобно тому как в Эдинбурге он совершал долгие экскурсии с зоологом Грантом, из Кембриджа он отправлялся в луга и на болота с ботаником Генсло, в горы Уэльса – с геологом Седжвиком и часы проводил в беседах с Уэвеллом, позднее всемирно известным историком науки.

Прилежный, очень скромный, любивший больше слушать, чем говорить сам, все подмечавший и все замеченное, прочтенное, услышанное откладывавший в кладовую своей памяти, чтобы десятки раз молча возвращаться к этому своей терпеливой мыслью, Чарльз Дарвин вырос к концу своего пребывания в Кембридже в заправского естествоиспытателя. И его встречали как равного в ученых кругах. За его плечами – уже несколько небольших зоологических открытий, несколько статей, доклад в Плиниевом обществе, прочтенный еще в Эдинбурге 18-летним юнцом…

В 1831 году маленький 235-тонный военный бриг «Бигль» отправлялся в кругосветное плавание. Капитан Фиц-Рой соглашался принять на борт натуралиста. Генсло настаивал, чтобы этим натуралистом был Дарвин. Оставалась нелегкая задача: убедить старого доктора в Шрюсбери, что сын его, покорно слушавший богословие, уже вырос – и совсем не в пастора. Роберт Дарвин казался ошеломленным. Вначале он отрезал решительно: «Поверьте, я лучше всех знаю своего сына…» Он сдался не сразу и перед явной очевидностью.

27 декабря «Бигль» распустил паруса.

Дарвин взял с собой только что напечатанный первый том «Основ геологии» Чарльза Ляйелля. Эта книга показывала, что уже подошло время, когда старые, отжившие воззрения в естественных науках должны быть заменены новыми.

Ляйелль выступил как реформатор всего учения об истории Земли. Профессора биологии еще исчисляли катаклизмы, время от времени сметавшие с лица Земли ее живое население. Но Ляйелль утверждал, что никаких катаклизмов история нашей планеты не знает. Он хоронил теорию катастроф в общей усыпальнице с древними мифами – по крайней мере, что касалось геологической стороны вопроса. И доказывал, что всё на Земле – и впадины океанов, и заоблачные горы, и теснины, где бегут быстрые реки, – могли образовать в течение громадных промежутков времени обыденные, простые, действующие и сейчас на наших глазах причины.

Пять лет плавания на «Бигле» были главным университетом Чарльза Дарвина. Прежде чем теоретизировать о живом мире, он сам познакомился с ним. Он увидел воочию гигантское разнообразие этого мира. Он следил за медленной сменой форм живых существ, часто неприметно переливавшихся одна в другую, по мере того как «Бигль» двигался миля за милей вдоль бесконечной береговой ленты американского материка. Он изучал фауны островов Зеленого мыса и Галапагосских островов, так странно похожие и в то же время не похожие – первая на африканскую, а вторая на американскую, то есть на фауны тех материков, ближе к которым расположены острова. Словно островные фауны были двоюродными братьями фаун материковых…

Он находит костяки вымерших броненосцев ростом с носорога, ленивцев размером с быка и со слона. И они обитали там, где и теперь живут броненосцы и ленивцы, только другие, маленькие! Дарвин записывает в дневнике: «Я не сомневаюсь, что это удивительное сходство между вымершими и современными животными одного и того же материка прольет когда-нибудь больше света на вопрос о появлении и исчезновении организмов на земной поверхности, чем какой бы то ни было другой разряд фактов».

Но, рассматривая останки этих давно исчезнувших существ, Дарвин иногда обнаруживал в них необычайные приметы. Они напоминали о какой-нибудь группе современных животных – да, но не об одной группе. Можно было узнать и черты животных совсем иных групп. Точно несколько семейств и даже отрядов сошлись в одном сборном существе. И было это существо как узловая точка, от которой побежало потом несколько дорожек жизни…

Но вот в окрестностях Монтевидео Дарвину посчастливилось увидеть уже не вымерших, а живых обитателей устья Ла-Платы, для которых не так легко было найти удобное место на готовых полочках. То была птица молотрус, похожая на скворца, но с привычками кукушки, и тукотуко – слепой грызун «с нравами крота».

Кости белели вблизи реки Параны. Дарвин стоял среди бесчисленных черепов и ребер, горячих от солнца. То было огромное кладбище животных, погибших в худой год. Так вот как беспощадно жизнь расправляется с теми, кто не выдерживает ее сурового испытания!..

И постепенно, в течение этого пятилетнего плавания, непреодолимое ощущение охватывало Дарвина. Поначалу это было скорее именно ощущение, чем ясная мысль. Заключалось оно в том, что все, чему был свидетелем натуралист в великой Стране жизни, находится в глубокой внутренней связи: все это как бы разрозненные строки одной книги.

Какой же?

Факт, с виду мелкий, казался Дарвину тем более многозначительным, чем больше он раздумывав о нем. На Галапагосских островах, где колоссальные черепахи и тяжелые тупорылые морские ящерицы заставляли вспомнить о пресмыкающихся какого-нибудь юрского периода, Дарвина особенно поразили… вьюрки. Маленькие, обыденные птички, в которых не было ничего допотопного. Дарвин насчитал их 13 видов. Они чрезвычайно походили друг на друга – довольно дружная стайка. Но дело было в том, что каждый островок имел своего вьюрка, и этот вьюрок чем-нибудь, хоть какой-нибудь малостью непременно отличался от вьюрков соседних островков. Неужели следовало предполагать, что «творящая сила», создавая странное население Галапагоссов, озаботилась, во-первых, все-таки наложить на него американский отпечаток (так же как африканский отпечаток она приберегла для островов Зеленого мыса), а во-вторых, для каждой скалы, выдающейся из океана, сотворила своего вьюрка, причем особенно постаралась, чтобы отличия между соседними вьюрками были чуть приметны?!

Дарвин вернулся на родину в 1836 году. Записные книжки его (ставшие известными много позднее его смерти) не оставляют сомнений в твердой уверенности Дарвина уже в то время, что на вопрос о «творящей силе» надо отвечать отрицательно. В 1837 году это не было «ощущение», но четко определившаяся мысль.

Однако Дарвин издает только свои геологические наблюдения, свою теорию происхождения коралловых островов (атоллов), сохранившуюся в науке и до нашею времени, и зоологический трактат об усоногих раках – о незаметных, совсем не похожих на раков существах, то напоминающих ракушки, как морокой жолудь и морская уточка, то паразитов, состоящих из бесформенного скопления липких тяжей. Это была основоположная работа об усоногих, изводивших до того систематиков путаницей видов, родов, семейств.

Пять зоологов шесть лет обрабатывали материалы собранные Дарвином. А книга его «Путешествие на корабле „Бигль“» читалась, как увлекательная повесть.

Уехал любитель-самоучка – приехал всеми признанный крупный ученый. Но мало кто из тех, кто распахивал перед ним двери научных обществ и сожалел о том, что этот серьезный, трезвый, всегда аргументирующий сотнями фактов исследователь так редко появляется в университетских центрах, – мало кто знал, что дома у него лежат и множатся убористым почерком исписанные тетради с исследованием совсем иного рода.

Он женился; он зажил отшельником в Дауне, в графстве Кент. Но человек, терзаемый жестоким недугом (который не отпустит его уже до конца дней), страдавший так сильно, что он написал уже завещание, готовясь к смерти, человек, для которого главным в жизни была его работа, его тетради, а о себе говоривший: «я – счастливый», – Чарльз Дарвин целых 23 года не издавал своего исследования. Фанатику фактов казалось, что у него все еще мало их! И он неукротимо собирает и собирает их. Адрес его знают теперь селекционеры-оригинаторы. Он сам разводит голубей, чтобы проверить действие отбора.

Когда в 1859 году он печатает, наконец, «Происхождение видов», он, в сущности, повинуется настоянию друзей – Ляйелля, геолога-реформатора, ботаника Гукера; сам же он, Дарвин, все еще полагает, что слишком торопится… [6]6
  Знаменательный повод побудил друзей Дарвина быть особенно настойчивыми. Натуралист Альфред Рессель Уоллес прислал с далеких тропических островов юго-востока Азии статью «О стремлении разновидностей бесконечно удаляться от первоначального типа». Сделалось совсем ясно, что «новые идеи» уже носятся в воздухе. И хотя наиболее многочисленные и господствовавшие в академиях и университетах круги ученых по-прежнему знать ничего не знали и ведать не ведали об этих новых идеях, друзья Дарвина опасались, как бы он, со своей медлительностью, не оказался «вторым».


[Закрыть]

Теорию Дарвина изучают в школах; она общеизвестна. Может быть, надо только очень кратко напомнить о ней.

Прежде всего раз навсегда и самым неопровержимым образом была доказана эволюция живого мира. После Дарвина оспаривать факт эволюции стало немыслимо для всех, кто считается с разумом и с логикой.

Что же заставляет изменяться виды, роды, семейства, отряды, классы и типы животных и растений?

Вряд ли какой-либо другой натуралист того времени знал так хорошо, как Дарвин, насколько сложна природа. Он специально оговаривается, что признает возможным и прямое изменяющее действие (на живой мир, на виды организмов) среды, в духе Жоффруа, и влияние перемен в образе жизни, новых «привычек» в новых условиях – по Ламарку.


Но главное, по Дарвину, не в этом. То, что составило великое открытие Дарвина, – это учение о естественном отборе. Отбор! Уже название показывает, как пришел Дарвин к своей идее. Именно человеческая практика, опыт людей-творцов натолкнули его на нее. И по сходству с «искусственным отбором», применяемым селекционерами в животноводстве и растениеводстве, Дарвин создает свое, отныне знаменитое сочетание слов: естественный отбор.

Рассуждения Дарвина крайне просты.

Нет двух организмов в точности одинаковых. Даже среди близких родственников. Один крупнее, чем другой; один вышел сильнее, другой слабее. И если даже и попадаются изредка внешне похожие, «как две капли воды», «как вылитые», то сколько между ними, вне всякого сомнения, внутренних различий: один легче переносит стужу, другой зной; какому-нибудь из двух меньше страшен голод; один податливее к болезням…

Среди растений тоже можно подметить такие же (или сходные) различия.

Так или иначе, жизненная судьба у животных и растений с подобными различиями не будет в точности одинаковой (если отбросить отдельные случайности и говорить о большом числе жизненных судеб).

Там, где надо сражаться когтями и зубами, очевидно, в преимущественном положении окажется более сильный, более зубастый.

Там, где надо спасаться от хищников, легче сохранит жизнь более увертливый, быстроногий или лучше умеющий затаиваться, а еще такой, чья окраска оказалась более похожей на «защитную»: он затаится и как бы сольется с травой, с листвой – хищник проскочит мимо.

Засуха безжалостно уничтожает всю растительность, кроме засухоустойчивой; а суровую зиму переживают только белее холодостойкие травы, деревья, звери, птицы и личинки насекомых.

Борьба за жизнь отсеивает слабых, менее приспособленных; по сотням, по тысячам направлений идет этот отсев; непрерывно длится он – с тех пор как жизнь заселила Землю.

И так как каждое поколение наново проходит через испытание и каждый раз «отсекаются» менее совершенные организмы и остаются жить самые совершенные, лучше всего «сдающие экзамен», то в каждом поколении ветвь жизни оказывается как бы сдвинутой вперед на одну ступеньку совершенства. Наново разгорается борьба за жизнь уже между победителями, между сильнейшими; теперь между собой им надо держать экзамен, и, значит, с каждым разом все строже, суровее он; и, значит, не остановится, все вперед будет итти совершенствование, приспособление, развитие, эволюция жизни.

То, что представлялось необъяснимым, над чем тщетно ломали головы Ламарк и Жоффруа, а богословы проливали слезы умиления, славословя непостижимую премудрость творца, – это оказалось объяснено естественнейшим образом: возникновение птичьих крыльев, и мыслящего мозга, и видящего глаза, и хлорофиллоносного аппарата листьев, и миллионы миллионов других примеров целесообразности в живой природе. Резец естественного отбора выточил это на протяжении тысяч поколений! «Из войны природы, из голода и смерти непосредственно вытекает самый высокий результат, какой ум в состоянии себе представить, – образование высших животных. Есть величие в этом воззрении», – замечает Дарвин. «… И между тем, как наша планета продолжает вращаться согласно неизменным законам тяготения, из такого простого начала возникло и продолжает возникать бесконечное число самых прекрасных и самых изумительных форм».

Простое начало. Но какое необозримое число следствий во всех областях естественных наук повлекло за собой его признание! Необъятна и зачастую очень сложна литература по дарвинизму.

Самому же творцу его потребовалось всего несколько строк, чтобы резюмировать свою теорию. Весь увесистый том «Происхождения видов» он считал только «одним длинным доказательством» этих нескольких строк!

«Что самые сложные органы и инстинкты могли усовершенствоваться путем накопления бесчисленных незначительных изменений, каждое из которых было полезно для его обладателей», казалось Дарвину невозможным отрицать, «если допустить следующие положения: что все части организации, равно как и инстинкты, представляют во всяком случае индивидуальные различия; что существует борьба за существование, ведущая к сохранению выгодных изменений строения или инстинкта, и, наконец, что могли существовать градации в степени совершенства каждого органа, полезные каждая сама по себе».

Это и есть дарвинизм в кратчайшем изложении.

Дарвин добавляет: «Истинность этих положений, я полагаю, не может быть оспариваема».

Все ли объяснил Дарвин?

Нет, не все, далеко не все!

Он только отметил, что в органическом мире постоянно возникают «индивидуальные различия»; истинный ученый, он не сомневался также, что они не валятся с неба, а каждый раз вызывают их, эти индивидуальные изменения организмов, естественные, материальные воздействия, внешняя среда. Но как именно вызывают, Дарвин не знал. И тем более не мог сказать, что именно нужно делать, чтобы добиться тех или иных изменений у животного или у растения. Он признавался: «Мы в настоящее время не можем объяснить ни причин, ни природы изменчивости у органических существ».

Что удивительного? Ведь те люди, чья практическая деятельность помогла Дарвину создать его теорию, – селекционеры начала и середины девятнадцатого века, садоводы, животноводы, полеводы буржуазного общества, – они почти вовсе не умели по своей воле изменять живые существа: они главным образом выжидали появления нужных изменений, подстерегали, пока «выскочит» животное с нужным признаком среди их стад или растение в саду и ка делянке, а затем подбирали друг к другу такие признаки.

Выходит, что подбор еще был отсечен от изменчивости. Так это осталось, в большой мере, и в теории Дарвина. И множество случаев появления индивидуальных различий он так и назвал «неопределенной изменчивостью». Он еще не мог разгадать, раскрыть тут действие точных законов; тут было для него царство случайности.

Жестокая и всеобщая конкуренция охватывала, в глазах Дарвина, полчища живых существ – в ней выигрывали обладатели случайных преимуществ, а прочие оказывались скинуты со счетов. И конкуренция эта казалась Дарвину похожей на ту конкуренцию, безжалостную «войну всех против всех», которую он видел вокруг себя в буржуазной Англии: сильные хищники лондонского Сити рыскали за новыми рынками и беспощадно давили более слабых, и банкроты сбрасывались с биржевых счетов, а удачливые, «оседлавшие» случай богатели, королевский указ превращал их подчас в лордов; и все вместе – лорды, фабриканты, торговцы – давили земледельца, давили рабочего…

На всех ступенях живого мира – среди животных, безгласных растений и даже среди незримых микробов – царит (так воображалось Дарвину) этот «вечный порядок» (или, точнее сказать, этот хаос). Везде одинаково или почти одинаково. Бесконечно отличен шарик-кокк от могучего дуба или от быстрой, как ветер, серны. Развитие жизни – это возникновение на каждой ступени нового, еще небывалого. А Дарвин словно не видел резких смен ступеней жизни. Он полагал, что всегда и везде развитие совершалось в общем очень сходно: изменчивость – обычно «неопределенная», конкуренция, «просеивание» отбором – все равно, что ни должно возникнуть в результате: новая бактерия или самое высшее млекопитающее, даже человек!

Это было почти как у Ляйелля, который тоже объяснял и размывание Темзой своей долины, и образование впадины Тихого океана, и почти невообразимую для нас вулканическую деятельность в конце мелового периода, и ледниковый период, когда льды заняли добрую половину Европы, «обыденными» причинами, подобными тем, какие и сейчас действуют вокруг нас. Ничто не менялось. Не возникало и не возникает нового, небывалого. Вечный, неизменный – «обыкновенный» порядок. Как сейчас в «уютной» Англии.

И великая эволюция живой природы, если поглядеть на нее сквозь очки этой теории, словно превращалась в ручей, текущий по слишком, пожалуй, однообразной равнине. Он расширялся. Он богател. Он становился рекой. Он аккуратно присчитывал к себе лишние тысячи, пусть миллионы галлонов воды – все той же воды. Но новые ступени небывало чудесной лестницы? Но крутые могучие повороты? Но скачки, взлеты, каждый раз раскрывающие целый неведомый мир со своими изумительными закономерностями, словно целые материки невиданного до того цветения жизни?! Нет, этого не было в дарвиновской книге!

Все же нужен был очень зоркий глаз, чтобы различить в ту пору предвзятость, недогляды и натяжки у Дарвина. Двое людей обладали тогда такой зоркостью. То были великие современники английского натуралиста – Маркс и Энгельс. Они увидели в этих рассуждениях Дарвина «первое, временное, несовершенное выражение недавно открытого факта» (известная оценка Энгельса в «Диалектике природы»).

Теория Дарвина еще не давала в руки человеку готового орудия власти над живым миром.

Однако геркулесов труд был совершен. Раз навсегда было покончено с учением о неизменности организмов. С предельной ясностью показано, что законы, управляющие эволюцией, – это естественные, понятные законы, и человеку доступно воспроизвести их действие.

Простота этих великих мыслей, их неоспоримость и то, как она была доказана, – все это произвело, – так позднее вспоминал Дарвин, – впечатление разорвавшейся бомбы на его ученых современников, все еще занимавшихся, не внемля Ляйеллю, исчислением катастроф, постигавших многострадальную нашу планету. Да и сам Дарвин с почти вынужденным беспристрастием отметил, что, кажется, теперь сорван покров с «тайны из тайн».

От всего этого больше никак невозможно было отмахнуться. Чего стоил любой сарказм против сотен – нет, тысяч – неотразимых фактов, изложенных корректным, бесстрастным, немного тяжеловесным языком! Никакого фантазерства. Ни тени легкомыслия. Громоздкие томы самой трезвой деловой прозы. («С грубо английской манерой изложения надо, конечно, мириться», отозвался Маркс об этой прозе.) Ее автор, опрокинувший догмат божественного сотворения видов, говорил о себе, что он вовсе лишен воображения. Но он по-хозяйски распоряжался всем естествознанием. Казалось, зоология, ботаника, физиология, анатомия, география, геология, палеонтология, агрономия с удобством помещаются в карманах его сюртука.

Дарвиновское «Происхождение видов», подобно «Чайльд-Гарольду» Байрона, появившемуся за полвека до него, разошлось в один день.

МОНАСТЫРЬ В БРНО

Он обладал единственной страстью – страстью к разведению анютиных глазок.

Честертон, Клуб изобретательных людей.

В чешском городе Брно, который в Австро-Венгерской империи назывался Брюнн, как раз в это время делал опыты над растениями один монах.

По фотографиям мы знаем, каков он был: квадратный череп с непомерно высоким лбом, сухой, пристальный взгляд маленьких близоруких глаз за стеклами очков, плотно сжатые тонкие губы, бритый, резко очерченный подбородок.

Монах разводил пчел, записывал наблюдения над погодой, сажал цветы, собирал в окрестностях города Брно диковинки. Но больше всего он увлекался скрещиванием разных растений и гибридами – необычными, смешанными формами, которые рождались в результате этих скрещиваний.

Он скрещивал и гибридизировал со страстью, заполняя этим занятием монастырские досуги.

Впрочем, тогда гибридизацией занимались многие.

Началось это, пожалуй, с того времени, как в 1716 году бостонский священник Коттон Матер, который яростно преследовал старух, подозреваемых в колдовстве, а в промежутках размышлял о величии творца вселенной, подметил взаимное опыление красного, голубого и желтого «индийского злака» (так называли кукурузу). В следующем году некий мистер Томас Ферчайльд получил первый искусственный гибрид, скрестив в своем саду красную гвоздику с гвоздикой «вильям душистый». Сам Линней опылял цветы ночных красавиц и козлобородников. В России, Германии, Англии и во Франции тысячи кисточек в руках ученых-ботаников и простых любителей-цветоводов осыпали цветочные рыльца чужой пыльцой.

Но монах ордена августинцев Грегор Мендель внес в эти опыты необыкновенное упорство и свою сухую, математическую любовь к порядку.

Секрет Наполеона заключался в том, чтобы быть сильнее противника в решающий момент в решающем пункте. На это недолгое, но бесконечно важное время существовал, словно в предельном отвлечении, только этот решающий пункт, куда следовало бросить все, чтобы выиграть битву.

Брат Грегор, бежавший от житейской суеты, владел в высочайшей степени этим искусством отвлечения, абстракции. Его многочисленные предшественники тщетно искали путеводную нить в пестром лабиринте бесчисленных скрещиваний. Тем, кто хочет охватить все, в руки не дается ничего.

Самое важное, самое главное: все внимание должно быть сосредоточено на одном каком-нибудь растительном виде. Только на одном растении! Все первые опыты будут проведены на нем.

Пусть это будет горох. Он прост в культуре. Не какая-нибудь экзотическая редкость. Школьники изучают отчетливость построения его цветов: это почти графика. Различия между сортами его точно определены и описаны. И каждый цветок, в норме, опыляет сам себя. Тут идеальная чистота схемы, без вздорных и досадных помех. Итак, пусть это будет горох.

Семеноводческие фирмы прислали своему старому достопочтенному заказчику семена 34 сортов. Придирчиво и недоверчиво он оглядывал эти пакетики. Спешить некуда. Суета – она там, за монастырскими воротами…

Он начал с сурового допроса этих посланцев от торгашей: чисты ли они? Двухлетний искус – вот что надобно для начала! Высеять, собрать урожай, сличить, опять высеять, собрать, сличить. Все это было проделано. Один сорт не выдержал – в нем оказались примеси. Мендель отбросил его. Из остальных он отобрал 22 растения.

Теперь все готово. Для чего? Для бестолковых скрещиваний – что попало с чем попало?

Нет! Битвы выигрываются в решающем пункте. «Как прекрасна и неисчерпаема сложность любой былинки!», декламировали умиленные и прекраснодушные, воздев к небесам руки и возведя глаза, которые не умели разглядеть ничего. Сложность? Сотни, тысячи признаков у этих огородных Горохов? Даже десятки тысяч, если уж задаться целью описывать все?

Отлично. Какое дело до этого Менделю? Он выберет один единственный признак, подберет ему парный у другого сорта и только за судьбой этого признака проследит в потомстве от скрещивания этих двух сортов.

Так он выбрал семь пар признаков. Семь пар ясных и четких различий. И приступил к семи опытам.

Он искусственно оплодотворял десятки цветов у растений, назначенных для каждого из этих опытов. Когда созревали в стручках семена, он высевал их все. И снова собирал урожай – до последнего зернышка. Иногда и на этом дело не кончалось… То была старательность, кропотливая, дотошная, исчерпывающая, еще неслыханная в опытах такого рода. По собственному признанию Менделя, только в этих первых опытах с горохами он точно изучил десять тысяч растеньиц. Один из «менделистов», исследователей жизни и работы августинца, написал позднее: «Мендель осуществил замену фактора времени, то есть числа поколений, фактором, так сказать, пространства, то есть численностью единовременного потомства, что имело глубокий внутренний смысл».

В частности (это был второй опыт), Мендель скрестил горох, дающий желтые зерна, с зеленозерным горохом. Здесь он выделил эту единственную пару признаков – все прочие может быть, сотни различий между обоими горохами его сейчас вовсе не интересовали.

Во время двухлетнего предварительного искуса, которому он подверг свои растения, Мендель уверился, что эти сорта чистые: у «желтых» Горохов не проскакивало ни одного зеленого зернышка, и среди «зеленых» не было желтых горошин.

И Мендель скрестил свои горохи.

Мы знаем, где произошло это чреватое столькими последствиями событие. На сотнях фотографий увековечен садик во дворе монастыря – маленький, узкий клочок земли, 35 × 7 метров, обнесенный решеткой и кирпичными столбами.

Тут Мендель собрал свой урожай. Каким он оказался в этом втором опыте? Ни желтым, ни зеленым? Таким ему следовало быть: ведь желтые горохи были скрещены с зелеными! Однако зерна оказались только желтыми. Мендель пересмотрел их все до одного. Как будто и не было никакого скрещивания!

И когда он убедился в безукоризненной желтизне своих «мулов», он упрямо высеял все эти зерна. Пасьянс он разложил второй раз. На этот раз он не вмешивался ни во что. Не выщипывал тычинок, чтобы помешать самоопылению, не скрещивал, только ждал, предоставив своих «мулов» их собственной судьбе.

И вот карты вышли снова: желтых опять было большинство. Но уже не все. Рядом с ними оказались и зеленые. Словно они скрывались где-то под мнимой желтизной гибридов первого поколения, а теперь выглянули наружу.

Но что это за игра в прятки? Мендель не был склонен к сентиментальному и восторженному удивлению перед прихотями и чудесами природы. Допустить, чтобы тебя дурачили какой-то «беспорядочной наследственностью», которую чуть ли не провозгласил законом один французский ботаник-гибридизатор, превозносимый до небес Парижской академией Шарль Нодэн?!

Тут должен быть порядок, и Мендель найдет его: ведь недаром он посеял все желтые зерна, собранные со скрещенных горохов; ни одно не ускользнуло, все карты в его руках.

Он высыпал перед собой урожай с 258 Горохов; медленно, по зернышку, перебрал всю кучу. Восемь тысяч двадцать три зерна: шесть тысяч двадцать два желтых, две тысячи одно зеленое.

Так вот порядок, спрятанный в этой куче! Вот он закон, который проглядели все бестолковые гибридизаторы!

Во втором поколении гибриды желтого и зеленого гороха расщепляются так, что зеленых оказывается втрое меньше, чем желтых.

Он сеял еще и еще свои гибриды. Он скрещивал их, в частности, с чистосортными горохами-родоначальниками.

И в результате математическая голова Менделя так воспроизвела историю кучи из восьми тысяч зерен.

Когда в первый раз были скрещены «желтые» и «зеленые» горохи, «зачатки» желтого цвета всюду встретились с «зачатками» зеленого. И желтые оказались сильнее, они подавили зеленых. В каждой паре желтый был господствующим, доминантным, а зеленый – уступающим, рецессивным (так назвал их Мендель).

Да, они только стали в пару, по властной воле экспериментатора, но не смешались. Мендель больше не сомневался в этом. Когда на горохах, выросших из мниможелтых семян первого гибридного поколения, созрела пыльца и яйцевые клетки в семяпочках, пары снова разъединились, зачатки зеленый и желтый разошлись. Карты опять оказались разложенными по одной. И теперь, при новом опылении, их смешал и растасовал уже случай: ведь в тот раз, когда завязывалось второе поколение гороховых зерен, экспериментатор намеренно не вмешивался ни во что. Случай! Но недаром математики создали целую науку о случае. Называется она «теорией вероятностей». Разгадать, что происходило в цветах гороховых гибридов, для нее очень простая задача.

В самом деле, что могло там происходить?

Было четыре возможности:

Желтый зачаток мог встретиться с желтым же.

Желтый мог встретиться с зеленым.

Зеленый мог встретиться с желтым.

Зеленый мог встретиться с зеленым.

Теперь все ясно. Любая пара, куда попадал сильный желтый, должна была принести желтые зерна. И только в единственном случае из четырех, где зеленый зачаток встречался с зеленым же, получалось зеленое зерно.

На три желтых – одно зеленое!

Как говорили средневековые отцы-схоласты: «Quod demonstrandum erat» – «что и требовалось доказать».

Итак, во втором поколении следовало ждать расщепления гороховых гибридов на желтозерные и зеленозерные по закону три к одному!

Вот это и есть закон наследственности, установленный Менделем.

Теперь растительные «мулы» оказались во власти брата Грегора. Он мог распоряжаться ими, как полководец своими войсками. Он попробовал свой закон не только на горохе, но и на некоторых других растениях. Он раскладывал все более сложные пасьянсы. Всюду, куда он направлял холодный взор своих близоруких глаз, живой организм распадался на кучку признаков – он становился в самом деле подобием карточной колоды, которую можно брать в руки и тасовать. И Мендель помечал свои карты-признаки латинскими литерами: большими – признаки доминирующие, малыми – рецессивные.

Спустя несколько лет он написал сообщение о своем открытии красивым, круглым, твердым почерком и в два приема – 8 февраля и 8 марта 1865 года – прочел рукопись в Брюннском обществе естествоиспытателей. В зале реального училища его слушали, зевая, сорок педагогов, врачей, аптекарей и чиновников, считавших себя знатоками в естественных науках. Они не поняли ничего в этой самоуверенной и премудрой математике и с облегчением разошлись, наградив автора приличными похвалами.

Оттиски «Трудов» общества, где был напечатан доклад Менделя, читали многие крупные ученые того времени. Но в эти годы великая эволюционная теория совершала свое победоносное шествие по миру. Было не до причуд горохового потомства и педантичной алгебры, отдающей монастырской схоластикой. «Я убежден, – писал Менделю известный ботаник Карл Нэгели, – что вы в дальнейшем у других форм получите существенно иные результаты».

«Займитесь ястребинкой, – как бы невзначай добавлял он. – Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинок».

Нэгели знал, какой коварный совет он подает. Недаром ястребинку называли «крестом и скандалом ботаников». Один ботаник, ученейший Фриз, написал три латинских трактата о неразберихе видов, подвидов, разновидностей и рас ястребинок. Он посвятил ястребинке всю жизнь – и так и не добился никакого толку.

Суровый брат Грегор не привык, чтобы карты в игре выпадали из его рук. А вот тут пасьянс никак не получался. Опыты давали странные и неожиданные результаты. То, несмотря на все усилия, окрещенные ястреб инки не завязывали ни одного зернышка. То растения, выросшие из посеянных гибридных семян, расщеплялись самым диковинным образом уже в первом поколении и, наоборот, дальше не желали знать никаких расщеплений. Тщетно бился Мендель над крошечными желтыми и красноватыми цветами. Дневной свет был слишком слаб, чтобы помочь разобраться в мельчайших рыльцах и путанице тычиночных нитей, похожих на живые пылинки. Мендель поставил зеркало с линзой, часами просиживал перед ним. Потом вставал, пошатываясь, с резью в глазах. В тиши кельи-кабинета он на разные лады комбинировал большие и малые латинские литеры. Тщетно! Вся азбука Вергилия и Цицерона ничем не могла помочь ему… И подумать только: какая-то жалкая полевая трава. И это в то самое время, когда весь растительный мир должен был покориться им, Менделем, открытому закону!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю