Текст книги "Земля в цвету"
Автор книги: Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
Докучаев знал цену сделанному. Но все это, все сделанное должно было послужить лишь началом подлинного изучения русских земель, «самопознания» родины. Это были лишь камни для фундамента, так думал Докучаев, дела огромного и неотложного для России.
И вот начинаются годы настойчивых и бесплодных хлопот Докучаева об учреждении в Петербурге штаба этого дела – Почвенного комитета.
Между тем докучаевская «коллекция русских почв» едет в Париж и там на знаменитой Всемирной выставке под Эйфелевой башней получает золотую медаль. В том же 1889 году не надолго отправляется за границу сам автор коллекции. Париж, Берлин, Вена… Он возвращается. У него по горло работы. Он главный организатор VIII съезда русских естествоиспытателей и врачей. Ему сорок три года; имя Докучаева называют рядом с именами Менделеева, Тимирязева, Иностранцева, братьев Ковалевских. Силы его кажутся неисчерпаемыми. Он секретарствует в Петербургском обществе естествоиспытателей, участвует в работах Геологического комитета, вместе с Советовым редактирует «Материалы по изучению русских почв». Новая докучаевская комплексная экспедиция направляется в Полтавскую губернию; оттуда будут привезены 16 томов трудов, а в Полтаве, как раньше в Нижнем, останется учрежденный Докучаевым естественноисторический музей.
В полтавскую экспедицию поехал еще один ученик Докучаева – Владимир Иванович Вернадский, будущий великий ученый, создатель геохимии…
Докучаев будет уточнять и изменять свою «генетическую классификацию почв», общую картину распределения и закономерного чередования почв по великой русской равнине; но в главном, в основном эта картина уже сложилась у него.
Область северных боров, лугов с кислыми травами. Бугры, ледниковые гряды, котловины – «моренный ландшафт». Огромная область «светло-серых» почв…
Южнее ее сменяет лесостепь. Мягкие холмы, серебристые извивы рек в зеленых долинах, березовые перелески – то, что так знакомо и дорого миллионам жителей средней России. Голубенькие цветочки льна, рожь и овес на «серых лесных» землях…
Мы знаем уже, что ими окаймлен с севера степной чернозем и что широкая полоса его к югу переходит в каштановые почвы знойных типчаковых степей. [23]23
Типец, типчак – характерный степной низенький злак с плотным кустиком.
[Закрыть]
Еще жарче лето. Еще выше солнце. Еще сожженней земля. Скудная полынь на ней. Вихри подымают бурый песок; иссушающее дыхание близкой пустыни. Это пятый почвенный пояс – область бурых солонцеватых почв.
Пять поясов, пять главных типов. В каждом из них можно найти свой вариант и супесей и суглинков.
Но, кроме того, существуют болота. Земли, которые возникают при затрудненном доступе воздуха. Существуют намывы и наносы – и водяные и ветровые.
Да, Докучаев еще во многом будет менять эту картину. Но стройный порядок уже заключен в смелом очерке, сочетающем воедино климат, ландшафт, жизнь и землю.
Чего тут не хватает? Человека, обрабатывающего землю и пересоздающего ее. Эту брешь заполнят те ученые, которые придут позднее и в наше советское время небывало двинут вперед развитие почвоведения; среди этих ученых будут ученики Докучаева. Но и в 1886 году, когда была опубликована его классификация, она была уже не просто итогом открытий, но и величественной программой действия для науки, прежде всего русской науки.
Он яснее всех понимал это. Пятнадцать лет он не прекращал попыток добиться учреждения Почвенного комитета, постоянного штаба русского почвоведения. Ведь изучение почв, русской земли, было только начато, только намечено!
Впрочем, кое-чего со своей нечеловеческой энергией он добился.
В городе Новая Александрия Люблинской губернии был сельскохозяйственный институт. Другой был в Москве. Немного на всю Россию! И Новоалександрийский хотели закрыть – он был захолустным, нищим, без профессуры, без ученых пособий, почти без студентов.
В министерской комиссии Докучаев потребовал, чтобы подождали закрывать, дали ему попробовать, что можно сделать.
И ему дали. Он добился, он вырвал это.
Он заново пересоставил всю программу института: придал ему профиль, какого не было нигде в мире. С этим поехал в Новую Александрию. Увидел запущенный дом, в два крыла, похожий на усадьбу, пустынный – еле на третьем курсе не шли, а плелись какие-то занятия с горсткой студентов. «О, тут хватит работы…»
Он перестраивал все. Вернее, почти все строил на пустом месте. Он «прямо кипел», говорят свидетели. Дней ему казалось мало; он работал и ночами. И словно забыл, что такое усталость. Раскаты его помолодевшего голоса отдавались в коридорах, в аудиториях. Походка стала быстрой и легкой. Однажды после ночи, когда не дали заснуть срочные бумаги и телеграммы, он усмехнулся:
– Хорошо жить. Ух, как хорошо!
Точно сбросил с плеч долой лет двадцать.
Тут была учреждена первая в мире кафедра почвоведения. Кому поручить ее? Ну, конечно, ближайшему ученику – Сибирцеву. Связь с ним у Докучаева не прерывалась. Сибирцев был старшим помощником учителя по новой экспедиции, занятой «испытанием» лесного и водного хозяйства в степях. Но постоянно жил Сибирцев в Нижнем – там он заведывал естественноисторическим музеем, докучаевским музеем.
Когда первый на свете профессор почвоведения приехал в Польшу, он держался сутуловато; кашлянув, касался груди и зачем-то поправлял очки в тонкой оправе, близоруко и виновато улыбаясь.
– Все такой же, Николай Михайлович, – сказал ему Докучаев и покачал головой. Спохватись, нахмурился и протрубил: – Дело-то, дело какое! А? Наша кафедра! Дорвались! Живо молодцом станете. Вместе кашу заварим, вдвоем у тагана веселей, как там у вас волгари говорят, а?!
В эти годы докучаевского управления Новоалександрийским институтом – 1892–1895 годы – не было, казалось, ничего, на что не достало бы сил у человека-богатыря. Он оставался и профессором в Петербурге. Начальствовал в особой экспедиции Лесного департамента. Возглавлял комиссию для «физико-географического, естественноисторического, сельскохозяйственного, гигиенического и ветеринарного исследования С.-Петербурга и его окрестностей».
Он мечтает даже о своей газете – большой газете для «русского общества», «для всех честных людей в России».
Жизнь его в зените. Он счастлив. Его почвенные коллекции стяжали новые лавры за океаном – в Чикаго, на Всемирной Колумбовой выставке, посвященной четырехсотлетию открытия Америки. «Кто бы думал, что в конце девятнадцатого века мог быть открыт новый континент в наших знаниях о природе!», писали американские газеты.
Докучаев полон новых проектов. Он деятельно готовится к Всероссийской нижегородской выставке 1896 года – там будет почвенный отдел, рядом с «вегетационным домиком» Тимирязева.
А Новоалександрийский, его институт теперь, по общему признанию, – одно из лучших высших учебных заведений в России. Есть профессора, есть студенты! Не только русские, но и поляки, и евреи: он добился, чтобы всем был открыт доступ в институт. Восторженный гул доносится из аудитории, где читает Сибирцев. Как любят этого «архангельского мужика», его, Сибирцева! А тот колюч. Он уже спорит с учителем. Многое хочет по-своему. Пусть. Еще кто кого переспорит! Но молодец: садится писать курс почвоведения. Очень хорошо! Сам учитель так и не сделал этого. Это будет первый в мире курс новой науки.
Докучаев счастлив. Может быть, впервые в жизни он так счастлив.
И все эти годы назревала катастрофа. В Варшавском учебном округе было некое «значительное лицо». Первый биограф Докучаева, один из преданных его учеников, зашифровывает это лицо инициалом «А». В 1903 году он не решился полностью наименовать попечителя округа. А мы думаем, что и незачем называть его, незачем писать и запоминать имя этого мерзавца рядом с именем Докучаева, славы русской науки.
Гоголевский персонаж патриархально считал, что учебные заведения округа составляют его вотчину. В нищем и тесном здании Новоалександрийского института он отвел себе великолепно отделанную половину: там проводил лето на институтских хлебах. И милостиво принимал свиную тушу и яички из институтского хозяйства на святки.
Докучаев церемонию подношения туши прекратил, а в «половине» устроил учебные кабинеты.
Конечно, в бумажках из Варшавского учебного округа об этом не стали упоминать – зачем, храни бог! – но пристально заинтересовались докучаевскими учебными реформами. Вдруг все застопорилось, все «заело».
Он скачет в Варшаву. «Вы? Очень кстати. Я… должен сказать вам, мой милый… э-э… профессор… что я недоволен вами».
Он еле дослушал. Он почувствовал прилив бешеной ненависти к этому бархатно-ленивому, растягивающему слова и грассирующему баритону.
«Война»? – подняло брови «значительное лицо». Выходя, Докучаев с изумлением увидел свои трясущиеся руки.
Мерзавец был тщеславен, энергичен и дотошен. Докучаев был жестковат и властен, юлить и дипломатничать не умел. Дело было соткано из пустяков, с безжалостным и несравненным бюрократическим мастерством. Каждое неловкое оборонительное движение Докучаева запутывало его еще больше. Гнусная травля великого ученого велась упоенно, с рассчитанным искусством. Докучаев писал в Петербург. Писал тем, кто год за годом хоронил его проекты Почвенного комитета. Ответом было глухое молчание. Он почувствовал себя загнанным зверем. Он озирался с яростным и беспомощным отчаянием. Выхода не было.
И он не выдержал.
Он ушел из института, им созданного, им превращенного в единственный на свете. Богатырь был сломлен. Биограф замечает, что в 49 лет могучий человек был выведен из строя.
Он не обрел в себе той внутренней стойкости, той точки опоры, какую безошибочно находил при любых обстоятельствах Тимирязев.
Довершили дело личные невзгоды. Изменило здоровье. Тяжело, от рака, умирала любимая жена Анна Егоровна…
Некогда, в студенческие годы, он искал себя и, не видя приложения своим силам, начинал пить по-бурсацки – распущенно и беспорядочно, точно эти огромные силы, не направленные на ясно очерченное дело, тяготили его…
И теперь он не сумел противостоять случившемуся. Не сумел и понять, что те, кто вышвырнул его, не олицетворяли ни России, ни ее науки, не с ними был близкий уже завтрашний день русской земли. Докучаев не увидел другой, настоящей России, о которой всегда знал Тимирязев, – именно это уверенное знание поддерживало Тимирязева в самые тяжелые минуты.
К бездействию Докучаев не привык. Он едет в Бессарабию, в Закаспийскую область, на Кавказ: там он изучает вертикальные почвенные зоны, им предсказанные и открытые. Организует в Петербурге частные курсы по сельскому хозяйству. Читает публичные лекции «О главнейших законах современного почвоведения, обязанных своим открытием почти исключительно трудам русских ученых».
Он мечтает даже об «обществе распространения в России сельскохозяйственных знаний и умений». Садится за книгу о самом главном в своей науке, о новом слове ее: о взаимоотношениях между живой и мертвой природой. Начинает составлять «общую почвенную карту России»; ее закончили ученики Сибирцев, Танфильев, Ферхмин.
Но все это представлялось близким Докучаеву людям «отчаянными движениями утопающего».
Прошло пять лет.
Лопата, бур и молоток – эмблемы почвоведа – выбиты на глыбе лабрадора, под которой лежал скошенный туберкулезом Сибирцев. Докучаев жил. Он прожил еще три года, борясь с развивавшейся нервной болезнью. Последнее письмо его похоже на крик: «Как хорош божий мир, как тяжело с ним расставаться!»
26 октября 1903 года в Петербурге скончался Василий Васильевич Докучаев.
Он любил природу. Но не пышность экзотических пейзажей прельщала его. Душу его наполняла радостью простая и прекрасная природа средней полосы. Он мог подолгу останавливаться перед каким-нибудь речным извивом («часами», пишет его ученик П. В. Отоцкий, первый редактор журнала «Почвоведение»). Часто вспоминал Украину, годы своей полтавской экспедиции – какое-нибудь раннее утро, косые красноватые лучи на еще спящей листве тополей, крик лелеки: так по-украински называл он аиста.
Любил Короленко, Чехова. Прочтя «Степь», сказал:
– Вот уметь бы так описывать!
Как и многие интеллигенты того времени, он плохо разбирался в окружавшей его общественной действительности. Так до конца и не понял, что именно с ним произошло в 1895 году.
Внешне он казался суровым, «сухо-деловитым», В своих служебных и даже личных отношениях, в отношениях к студентам и ученикам стремился руководиться меркой: «Людей надо судить по тому, сколько и как они в жизни сделали». Примером и образцом считал Петра.
– Вот Петр Великий, – труженик на пользу общую. Учиться надо!..
Люди разделялись им на «полезных» и «бесполезных», последние для него не существовали. За «пользу общую» должна была ратовать задуманная им газета.
В честности и работоспособности видел он лекарство от всех бед России. Опыт его собственной жизни мог бы показать ему, что просто этого было еще далеко не достаточно…
Поросль наук пошла от Докучаева и его комплексного метода. Геоботаника (одним из виднейших представителей которой был Г. И. Танфильев) – учение о растительном покрове в связи с той «средой», той землей, на которой находит его исследователь. Знаменитая наша геохимическая школа во главе с основоположником ее – академиком В. И. Вернадским.
Геологи докучаевского времени гораздо легче могли объяснить кристаллический щит на «древнем темени» Азии, чем бугры, пригорки, овраги. Докучаев рассказал о законах развития привычных и всеобщих черт рельефа; и тогда быстро двинулась вперед геоморфология – учение о формировании земли.
Некогда старинные геологи считали почву малозначительной деталью земной коры. Но оказалось, что выводы докучаевского учения о почвах исключительно важны самим геологам, для их собственной науки: ведь почва – «зеркало местного климата и притом климата как современного, так и, особенно, давно минувших времен».
Преобразилась и выросла вся старая географическая наука. Докучаев придал новый смысл центральному ядру ее – учению о ландшафтах. Его горизонтальные и вертикальные зоны гораздо конкретнее, яснее, богаче содержанием прежней идеи о климатических поясах.
Докучаев обратился с призывом к русским агрономам: «Оставить нередко почти рабское следование немецким указкам и учебникам, составленным для иной природы, для иных людей и для иного общественно-экономического строя».
И сам работой и творчеством своим показал, как это сделать.
Мировая наука о почве стала на ноги после Докучаева. Ее создала русская школа почвоведов. Докучаев говорил о работах этой школы и о своих, в частности, как об открытии четвертого царства природы. И не случайно с тех пор именно наши русские термины: «подзол», «солонец», «чернозем» – звучат с кафедр университетов и институтов всех стран, всюду, где изучают почву.
«ИЛИАДА» ПЛАНЕТЫ
Тимирязев читал публичную лекцию. Стоя внизу на ярко освещенной кафедре и оглядывая подымающиеся вверх, как по стенке кратера, ряды скамей огромной аудитории Политехнического музея, он говорил ровным голосом, размеренными, отточено-изящными фразами о непобедимости жизни. «Выступит ли из воды океана подводный утес, оторвется ли обломок скалы, обнажив свежий, не выветрившийся излом, выпашется ли валун, века пролежавший под землею, – всегда, везде, на голой бесплодной поверхности» – появляется жизнь. Вот появился лишайник, «разлагая, разрыхляя горную породу, превращая ее в плодородную почву…». «Ему нипочем зимняя стужа, летний зной…» Истершись в белый порошок, он, пионер жизни, опять оживает, как только смочат его первые капли дождевой влаги. И найдет себе пристанище даже на гладком стекле – осмотрите какой-нибудь заброшенный, давно необитаемый дом с остатками стекол в полуразрушенных, обомшевших окнах…
Вездесущность, непобедимость жизни! Несколько лет спустя мысль об этом выросла в представление о планетарном значении жизни. Родилась грандиозная тимирязевская концепция космической роли растений. Какова площадь Земли, всей Земли? Пятьсот десять миллионов квадратных километров. Но есть у Земли другая поверхность, измеряемая несколькими миллиардами квадратных километров.
Это поверхность зеленых листьев на суше, пленок водорослей в океане. Плащ, окутывающий всю Землю, подставленный солнечным лучам. Он преграждает им путь. И, пойманные в зеленую сеть, они трансформируются, превращаются в химическую энергию. Какая же неисчерпаемо-колоссальная сила властно впряжена живым растительным миром, в работу на Земле! Можно подсчитать ее. Энергию лучей, ловимых и «связываемых» растительным миром, принимают равной 162 тысячам биллионов калорий в год. Это в 25 раз больше, чем энергия всего угля, сжигаемого человечеством, и почти в 3,5 раза больше, чем вся энергия текучей воды. Если только представить себе размер работы, совершаемой этой силой, и еще помножить то, что едва вообразимо, на миллиард-другой лет (срок существования жизни на Земле), то легко понять, что вся Земля должна быть изменена ею…
Прошли годы.
Советский ученый, академик В. И. Вернадский рядом замечательных исследований обосновывал учение о биосфере. «Биосфера» – так была озаглавлена его книга, изданная в 1926 году. Эта маленькая, отпечатанная в Ленинграде книжка, написанная с поэтической и торжественной простотой, многим из читавших ее показалась безданной: словно целый мир с континентами и океанами был заключен в ней. Если бы когда-нибудь пришлось выбирать из всей необозримой научной литературы всего несколько десятков книг, отмечающих поворотные моменты в развитии человеческого знания, то в число таких книг-вех попала бы и маленькая книжечка с заголовком «Биосфера».
Живая оболочка Земли – рядом с каменной, водной и воздушной… И даже не рядом, нет! Всеоживленность Земли. Пока мы остаемся на нашей планете, нам не уйти от жизни. Ее печать стоит на каждой пяди земной поверхности. Вся она преобразована, пересоздана жизнью: и воздух, которым мы дышим, и суша, по которой мы ходим, и даже вода, падающая дождем, размывающая известняки, тихо струящаяся в мягких долинах, океанским прибоем рушащая скалы.
Ни в чем, может быть, ни в одном штрихе не была бы похожа на нашу та незнакомая нам, угрюмая планета – планета, смертоносная для всего живого, какой была бы Земля без жизни. Чем была бы она? Возможно, что колоссальным подобием Луны, но с тем отличием, что, бороздя мировое пространство, Земля влекла бы за собой саван ядовитых и удушливых газов.
Потому что только жизнь сделала Землю обитаемой для нас, для всей современной нам жизни!
Этот круг идей был великим открытием. Это было особенное слово русской науки. На Западе крупнейшие ученые все еще повторяли дешевую, мнимо глубокомысленную мудрость XIX века: «Жизнь – случайная плесень на земном шаре…». «Налет на головке сыра», меланхолически развивали метафору другие.
После работ русских исследователей стало очевидно, что найден почти неведомый раньше род отношений, притом касающийся самого главного на нашей планете, без чего не понять ни жизни, ни Земли.
Нельзя «убрать» жизнь с Земли, оставив Землю «саму по себе», нельзя вычеркнуть жизнь из двух миллиардов лет земной истории, не зачеркнув самой истории.
Вот цифра, иллюстрирующая всепроникновенность Земли жизнью: в каждом гектаре почвы находится не менее трех тысяч биллионов микроорганизмов. Три миллиона миллиардов: 3 × 10 15!
Вокруг себя мы видим луга и леса, камыши у рек за ковром злаков: лицо Земли – это лицо жизни. И почти неправдоподобным могуществом обладают эти мириады живых тел. Невидимый глазу, один-одинешенький шарик-кокк мог бы, если бы ничто не ограничивало его размножения, менее чем в полтора суток образовать сплошную пленку, которая заволокла бы все материки. Крошечный живой комочек за 36 часов произвел бы столько подобного себе вещества, что оно покрыло бы Землю! Пусть это только возможность, пусть в действительности, как мы знаем, множество причин сдерживает реальное размножение живых существ, но ведь все же речь идет о химическом процессе поистине необычайном! Вернадский говорил о «геохимической энергии жизни».
О силе лишайников мы слышали от Тимирязева.
Ничто в мертвой природе не может разрушить чистую глину – каолин. Ни вода, ни кислород, ни углекислота. Только в доменной печи каолин начинает «сдавать».
Грибы разрушают каолин.
Но тут не разрушение просто, а тут именно преобразование, созидание.
Потому что жизнь так изменяет окружающую среду, что отныне она делается способной стать домом для новой жизни. К чему ни прикоснется живое дыхание, всюду производящая сила вселяется в грубую породу: где ни пройдет жизнь, следы ее становятся животворными. Земля зеленая и цветущая, великая производительница жизни, сама создана ею. Мать, порождающая детей, в свою очередь, порождена ими!
Научное творчество того человека, о котором сейчас будет рассказано, также шло в струе, в истоке этих открытий. Можно ли сказать, что оно увенчивало их? Во всяком случае, оно прибавило к ним такие особенности, какие стали возможны только для советской науки, науки сталинской эпохи. «Земля и жизнь» – решающие открытия были сделаны в этом ряду. Но все же это еще слишком общий ряд. В нем следовало вычленить звено: «Земля и человек». И не отвлеченный человек, а человек, трудящийся на Земле, общественный человек.
Землю, почву уже изучали. Следовало посмотреть на человеческий общественный труд как на участника в формировании облика Земли, самых свойств ее и, во главе их, такого свойства, как плодородие, «рождающая сила» почвы… Термин, неведомый почвоведам еще недавно, – «культурная ночва» – теперь должен был стать центральным в учении о развитии почв.
К этому моменту советские геологи и геохимики заговорили о великом рубеже в истории Земли. Законченной надо признать и последнюю «чисто природную» геологическую эру – кайнозойскую. Начинается совсем новая, отличная ото всех предыдущих – человеческая эра. Сам автор учения о биосфере провозгласил это.
Книга того исследователя, о котором мы ведем здесь речь, позволяла точнее понять, что это такое. Но опять она не просто «отмечала факт». Она исходила из опыта социалистического общества, социалистического труда. И вся была направлена к тому, чтобы научить человека полностью взять в свои руки создание рождающей Земли, жизнь почвы, биографию планеты.
Эта книга, одна из самых изумительных в истории науки, была руководством для космической роли человека в делах природы.
А посвящена она была памяти Василия Васильевича Докучаева и Павла Андреевича Костычева.
Автор книги писал в предисловии к первому изданию ее, что это попытка «подвести техническую базу под организационные принципы сельскохозяйственного производства Союза Советских Социалистических Республик».
А в предисловии к четвертому (последнему прижизненному) изданию, написанном в 1938 году, автор характеризовал содержание книги как выяснение «условий непрерывного и беспредельного повышения урожайности культур», ссылался на опыт новаторов агрономии, стахановцев земледелия в нашей стране и говорил о том, что, работая над книгой, он «стремился возможно лучше решить те задачи, которые поставлены перед нами нашим великим учителем, вождем, вдохновителем новых побед Иосифом Виссарионовичем Сталиным и его ближайшим соратником и другом Вячеславом Михайловичем Молотовым».
Книга эта – «Почвоведение» академика Вильямса.
Василий Робертович Вильямс умер в 1939 году. Те, кто не видел его лично, знают по многочисленным портретам и фотографиям облик человека со строгим, крупно вылепленным лицом, внушительным голым черепом, выпуклым лбом, почти без морщин, с красивыми и мощными буграми; сурово, по-старчески выпячена нижняя губа, на прямом характерном мясистом носу – чеховское пенсне. И есть что-то неожиданно орлиное в близоруких глазах, скрытых за стеклами.
Лицо не рядовое, «скульптурное», какого нельзя не заметить и которое сразу врежется в память.
Вот на фото Вильямс ведет беседу с приехавшими с Алтая мастерами урожая – «ефремовцами». Вот подписывает социалистическое обязательство. Вот он, внимательно наклонив голову и прищурившись, уверенно держит в большой рабочей своей руке с толстыми пальцами крошечную посудинку, дозируя химикалии для анализа перегнойных кислот.
Одет он обычно в белую куртку-блузу с открытым воротом, галстуки стесняют его. На куртке – значок депутата Верховного Совета СССР, орден Ленина, два ордена Трудового Красного Знамени.
«Главному агроному Советского Союза» – за семьдесят. Но очень трудно приложить к нему слова «глубокий старик».
У него есть особенность, дивящая и даже возмущающая его сотрудников. Он все не признает ни очередных отпусков, ни домов отдыха. Возможно, что возмущающиеся правы, считая это упрямой причудой. Но для него непереносима самая мысль о «прорыве» в той идеальной организации «рабочего времени», которой он подчинил свою жизнь. Планомерность, ясность и твердость заведенного порядка, аккуратность почти до педантизма – без этого он не представляет себе существования. Он презирает всякую, пусть как угодно романтически приукрашенную небрежность: не прощает рассеянности, безжалостен к забывчивости.
Встает в шесть. В восемь входит в лабораторию. В восемь. Ни минутой раньше, ни минутой позже.
До десяти он занят химическими исследованиями. Всем известно, что это часы мертвого молчания. Затем вращающийся стул делает полоборота, переселяя Вильямса из уединения лабораторного стола к людям, газетам, журналам и всем «злобам дня».
Определенные часы завтрака и обеда. Часы работы в музее, подготовки к лекциям, работы над рукописями.
Пунктуально соблюдаемые часы приема посетителей, которые приходят к Вильямсу – депутату Верховного Совета.
День его часто заканчивался к полуночи.
Он был уверен, что методический порядок намного увеличивает емкость суток. Неуклонный порядок должен быть и в мышлении. «Главное, – твердил он, – это научить людей мыслить, познакомить их с системой мышления в данном предмете, приучить их к систематизации приобретенных знаний, к группировке их, к оценке сравнительного их достоинства…»
Создатель учения о культурной почве высоко ставил культуру всякого труда. Сотрудники вспоминают изощренное техническое оснащение лабораторной работы Вильямса. «Тончайшие специальные приборы, редчайшую химическую посуду, сконструированную им самим, автоматическую промывалку, резиновые насадки для смывания почвы с чашек, баллоны, продувалки, заимствованные у зубных врачей, специальные кисти и щетки – у художников, ножи – у кондитеров, молоточки, крючочки…»
Это тоже было отрицание работы спустя рукава; разве примитивность не родная сестра разгильдяйства?
Отвечая на приветствия в день 50-летнего юбилея своей научной и общественной деятельности, Вильямс сказал:
– Мечтаю дожить до того дня, когда колхозный гектар будет давать 50 центнеров пшеницы.
Он дожил до семидесяти и до ста центнеров на гектарах ефремовцев.
Почвовед Рессель, англичанин, спросил его изумленно:
– Вы разгадали секрет элексира молодости?
– Я пережил три революции, – сказал ему Вильямс, – и не просто пережил, а активно участвовал в них. В этом, очевидно, и кроется секрет моей молодости.
В конце своего жизненного пути, семидесяти шести лет, он написал письмо товарищу Сталину:
«… Я как будто не старею. Сознание того, что я состою в рядах великой партии Ленина, работаю под ее руководством и Вашим, дорогой Иосиф Виссарионович, и что имею счастье непосредственно участвовать в строительстве первого, невиданного еще в истории человечества бесклассового социалистического общества – это сознание молодит меня и воодушевляет в моей повседневной практической и научной работе…»
Полвека он прожил на территории нынешней Тимирязевской сельскохозяйственной академии. Но не в теории только и не по опытным делянкам он знал землю.
Сын инженера-строителя Николаевской железной дороги и тверской крестьянки, он родился 10 октября 1863 года в Москве. Жестокая нужда подстерегала семью Вильямсов. Отец умер, осталась мать с детьми. Ученик реального училища, Вильямс должен был начать зарабатывать и помогать матери. Он учился упорно, несмотря ни на что. В «Петровку» (сельскохозяйственную академию) ходил пешком с Остоженки – верст за десять. Как Тимирязев, как Докучаев, как Павлов и как очень многие русские ученые, он брал науку с бою. Вильямс кончил «Петровку», ту самую академию, где потом протекали его жизнь и работа.
Путешествия его начались рано – научной командировкой по биологическим и агрономическим лабораториям Европы.
Это Вильямс организовал в 1894 году пять русских сельскохозяйственных отделов на Колумбовой выставке в Чикаго, где была экспонирована докучаевская коллекция почв.
Он исходил пешком поля и виноградники Прованса, дюны и верещатники Северной Германии; он был в Калифорнии и у Великих озер; он изучил канадскую житницу Саскачеван, где пшеницей засеяна распаханная прерия.
Он изъездил черноземную полосу России, исследовал истоки Волги, Оки, Сызрани и тургеневской Красивой Мечи. Он участвовал в закладке первых чайных плантаций в Чакве, возле Батуми. Знаменитые подмосковные поля орошения в Люблине устраивались Вильямсом.
Он странствовал по Сибири.
И вот в его уме встала картина гигантской и единой, от полюсов до экватора, жизни Земли, единого почвообразовательного процесса планеты.
Он дает свое, острое определение: «Почва – рыхлый поверхностный горизонт суши земного шара, способный производить урожай растений».
Тут не констатация: отчего произошла почва, а сразу быка за рога: каковы функция и значение почвы. Определение смотрит вперед, а не назад.
Вильямс видит в почвоведении синтез естествознания. Но все процессы в «четвертом царстве природы» – это особые процессы.
Химизм почвы (химизм поражающего богатства и напряжения!) – это вовсе не простой химизм любой минеральной породы. «Весь химизм почвы есть не более, как функции органического вещества ее…». «И когда неумелая обработка распылит строение почвы, когда запаса воды в ней не хватает даже для обеспечения самого малого урожая, когда жизнь в ней замрет, не находя необходимых для себя условий, не вносим ли мы в нее органическое вещество – навоз? Нет, мы вносим навоз только для того, чтобы вновь оживить в мертвой почве те биологические процессы, которые угасли вследствие несовершенной, не отвечающей цели обработки и без которых замирает всякое движение вещества».
Вильямс находит в родящей почве настоящую «коллоидальную среду». В «коллоидальном состоянии» находится, как известно, живое вещество организмов.
Исследователь поясняет, что влечет за собой это состояние для почвы: «Чрезвычайное развитие внутренней поверхности» – огромная внутренняя емкость этой щепоти земли, которую вы можете взять пальцами; «развитие нового свойства – поглотительной способности…»



