412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Соболева » Генеральская дочь. Зареченские (СИ) » Текст книги (страница 2)
Генеральская дочь. Зареченские (СИ)
  • Текст добавлен: 9 ноября 2025, 15:30

Текст книги "Генеральская дочь. Зареченские (СИ)"


Автор книги: Ульяна Соболева


Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Глава 3

Я бежал, как будто вся гребаная жизнь гнала за мной с дубинкой наперевес. Не думал, не считал шаги, не оглядывался – только вперед, через переулки, темные дворы, между мусорками и пролетами, где воздух всегда пах гнилью, гарью и страхом. Под подошвами сыпались окурки, камни, битое стекло, но я несся, будто от того, успею или нет, зависело что-то большее, чем свобода. Где-то в голове пульсировал один-единственный звук – «дальше, дальше, еще», и казалось, что сердце в горле, а легкие вот-вот сорвутся в крик. Я почти верил, что все, вырвался, проскочил, что мы сейчас с пацанами соберемся на старом пустыре, отдышимся, покурим, поржем, отпустит. Я уже свернул к нашему месту, где когда-то прятали пиво, где у стены стоял обугленный бак, и там должна была быть тень, двое силуэтов, сигаретный огонек – свои. Но не дошел. Из-за угла вылетел он. Как из ниоткуда. В форме, как из ебаной учебки, с глазами, как у собаки на привязи – натянутый, мокрый, злой. Не сказал ни слова, не спросил, не окликнул. Просто – скрутил. Сразу. За спину, в кость, с таким нажимом, будто я у него мать украл. Я рванулся, но поздно. Он уже держал. Железно, четко, с выучкой. Я взвыл, как будто изнутри вырвали все – боль, страх, ярость. Завопил в голос, не думая, на автомате, от той грязи, что накатила вместе с беспомощностью. МУСОРА, ПИДАРАСЫ! Громко, на весь двор, чтоб слышали, чтоб знали, чтоб хоть кто-то обернулся. Хуй там. Никто не вышел. Никто не помог. У всех заняты уши, когда рядом ломают пацана. Он пихнул меня в бок, рывком вперед, как будто спешил сдать меня с рук. Я плевался, дергался, скрипел зубами, но силы ушли, как вода из пробитого крана. Я понял: не вывернусь. Он волок меня к машине, как мешок, в который упаковано все – и злость, и отчаяние, и моя ебаная вера, что мы можем хоть что-то. Ментовская тачка стояла рядом, под фонарем, как памятник всему, от чего меня воротило. Старая, драная, с облезлым капотом, но в тот момент она была, как гроб с колесами. Он открыл заднюю дверь и впихнул меня туда, как хлам. Захлопнул, обошел спереди. А я сидел, привалившись к стеклу.

Я ухмыльнулся, когда обернулся через плечо и увидел, как пацаны несутся за машиной, как тени от себя, хрипя, спотыкаясь, будто еще есть шанс, будто еще можно догнать, вытащить, отбить, развалить к херам эту гнилую тачку, но я уже знал – поздно. Машина неслась, как гроб на колесах, резко, грубо, не по улицам, а по нервам, и я сзади, за решеткой, как проклятый, на липком кожзаме, с руками в железках и с горлом, в котором уже ничего не было – ни крика, ни воздуха, ни надежды. Я попал. Прямо. По-пацански. Без крика «мама», без нытья, с грязью под ногтями и злостью в висках. Подъехали к участку, словно к моргу – все было похоже. Холодно, серо, мрачно. Старые ступени, облупленный подъезд, фонарь, что мигает, как нервный тик, и внутри – тухлый воздух, прокуренный коридор и этот запах власти, вперемешку с мылом и страхом. Меня вывели, волокли, как мешок с улицы, не спеша. В кабинет меня втолкнули не жестко – по-ментярски, с этим фирменным «садись сам, чтоб потом не пиздел». Я сел, не глядя, как будто это уже не я, а кто-то другой, оставленный на месте преступления без адвоката и без чести. Напротив хлопнула дверь, и зашел он. Старший лейтенант, видно – давно. Лет под пятьдесят, а в глазах сто, и каждое – не в паспорте, а в памяти. На нем была форма, вытертая на локтях, будто сама устала, на голове – фуражка, не то выцветшая, не то просто сдавшаяся. Он снял ее с головы, будто снял весь этот ебаный мир с себя на минуту, положил на край стола и тяжело опустился на стул. Не смотрел. Молчал. Просто сел. Как будто мы оба знали, что сказать нечего, потому что все уже сказано раньше – другими, где-то в подвале, где решали, кто виноват, а кто просто попал не в ту ночь. Он протянул руку к пачке сигарет, вытащил одну, не спеша, щелкнул зажигалкой, затянулся. Медленно. Тихо. С той самой затяжкой, которая бывает перед «ты понял, куда влез?». Я смотрел на него в упор. Не по-пацански, не по-быдловски, а просто – как на жизнь, которая опять оказалась с той стороны. Он молчал. Я молчал. И в этой тишине была вся страна – разложенная, обугленная, пьяная, сгоревшая в собственных сараях.

Он выдохнул дым медленно, как будто хотел не просто выкурить сигарету, а втянуть в легкие всю эту вонючую правду, пропустить через себя, прежде чем заговорить. Говорил не строго и не с нажимом, а спокойно, как говорят те, кто за жизнь видел слишком много и больше не размахивает руками, потому что слова и так режут, как бритва.

– Я понимаю, Шур… возраст шкодливый, я и сам был таким. На все плевал, закон сам себе писал, кулаками решал, кому быть правым. Но одумался. Вовремя. Не потому что испугался, а потому что понял – улица жрет, не рыгая.

Я смотрел на него в упор, сжав челюсти так, что аж скулы сводило. Его голос звучал ровно, но внутри он мне резал, как битое стекло по нутру.

– Тебе не кажется, что жизнь уже давно намекает? Один из ваших погиб – глупо, бессмысленно, будто на спор. Второй сел. И надолго. Пятнадцать лет, Саша. Это не «посидел» – это вырос. Это вышел другим. Если выйдет.

Он говорил тихо, а я внутри горел. Не от страха, от злости. На все. На улицу. На этот кабинет. На себя.

– Вы будете писать протокол? Или как у вас тут – бумажки, печати, зона, жрать баланду, вытирать рот об бетон? Отлично. Отправляйте. Это все, что вы умеете. Работа у вас такая – ломать.

Я ухмыльнулся ядовито, как умеют только те, кто уже ничего не ждет. Но он даже бровью не повел. Смотрел на меня с этой своей вытертой, прожитой мудростью, будто я для него не поджигатель сарая, а сорвавшийся сын, которого надо встряхнуть, пока не поздно.

– Я был знаком с твоим отцом, – сказал он вдруг, и будто кирпич на грудь уронил. – Давно. Мы были хорошими друзьями. До Леры.

Имя ударило, как пощечина. Мать. Эта старая, ржавая боль, которая никогда не умирает, просто сидит в углу и ждет момента, чтоб вскрыться, как нарыв.

– После нее он сдал. Не сразу, не резко. А как будто по капле. Выбрал, как жить. А точнее – как не жить.

Я отвернулся. Не хотел слышать. Не хотел вспоминать, как отец пил, как выл по ночам, как плевал на все, в том числе на меня.

– Я знаю, через что ты проходишь. Знаю, что это не «трудный возраст», не «плохая компания». Это пустота. Холод внутри. Но ты не должен повторять его путь, Шура. Не должен.

Сердце било, как молот в кузнице. Быстро, рвано, с надрывом. А в висках стучало: «пошли вы все нахуй», но язык не повернулся сказать. Потому что он говорил правду. Без шелухи, без нажима, без фальши.

– Тот ублюдок, чей сарай мы сожгли… он спаивал моего отца.

Процедил я, не глядя, с такой болью, которую уже не выговорить, а только выплюнуть.

Он молча сделал глубокий вдох, будто втянул в себя весь мой яд, и аккуратно затушил сигарету в жестяной пепельнице.

– Возьмись за ум, Саша. Еще чуть-чуть – и ты себя потеряешь. Совсем. И никто потом не отмоет. Ни мы, ни ты. Выбирай. Сейчас. Пока еще есть, что терять.

Он говорил просто, без лозунгов. А у меня внутри все скрючило. Потому что в глубине, где-то под слоями злости, обиды, боли, сидело это знание: он прав. Он чертовски прав. И от этого было только хуже. Потому что я не знал, успею ли остановиться. Или уже слишком поздно.

– Я не стану настаивать, – сказал он тихо, глядя прямо, без давления, без продавливания, просто с какой-то уставшей правдой в глазах, как будто знал, что слова все равно останутся в башке и всплывут потом, когда будет поздно или когда еще можно. – Я не спасаю чужие судьбы, не лезу, если не просят, не навязываюсь. Но если одумаешься, если в какой-то момент очнешься и поймешь, что дальше катиться уже некуда, и еще не поздно все исправить – я буду ждать. Не здесь. Не с нотацией. А по делу. Я тебя пристрою. В училище. В нормальное. Там не с криками и палкой, а с настоящей закалкой. Без рюшек, но по-настоящему. Не для понта, не по блату, а по уму. У нас там остались связи, люди, не потерянные, не продавшиеся. Учебка строгая, не тепличная – здание серое, как сама жизнь, окна заклеены газетой, зимой жопа мерзнет на стуле, а летом стены дышат гарью и потом. Но там делают людей. Таких, которые потом не шляются по подворотням, не ищут правды в коктейле с керосином, а держат линию. Держат – даже когда она трещит.

Он умолк, убрал взгляд, дал тишине провалиться между нами, и в этот момент, где-то между затяжкой и стуком часов в коридоре, в голове что-то, сука, щелкнуло. Как включатель. Как боль. Как прозрение.

Я стану тем, кого всегда ненавидел. Тем, кого мы называли погон, фуражка, мразь, мусор. Тем, кто таскает за шиворот, пишет протоколы, стоит у дверей, когда ты мимо идешь с ворованной сигаретой в кармане. Ментом. Сука, ментом. И почему-то сейчас эта мысль уже не жгла так, как раньше. Не пекла, как кислота. Почему-то сейчас в ней не было отвращения, не было той злости, с которой мы плевались в сторону участков и отводили глаза от знаков на плечах. Потому что в глазах у этого уставшего мужика, который говорил со мной не как с залетным, а как с человеком, я видел то, чего не видел давно – выбор. Не приговор, не давление, не угрозу, а выбор. Возможность. Что-то другое. Не золотое, не красивое, не спасительное – но свое. Шанс. Один. На дне всего этого говна.

А сердце, гадина такая, будто чуть дернулось. Потому что знало: если я сейчас посмеюсь, плюну и уйду – то, может, и буду прав. По-своему. По уличному. Но в глубине себя потеряю то, что еще осталось. И когда-нибудь вспомню, как сидел в этом прокуренном кабинете, с наручниками на запястьях и с возможностью не сдохнуть, как все. И вот тогда уже будет поздно. Очень

Глава 4

Шурка

1991 год…

Тюрьма встретила меня, как старая пьяная мать – с вонью, со злым дыханием и глазами, в которых вместо тепла только отвращение и память о том, как было раньше, до того как все покатилось по наклонной. Коридоры узкие, сырые, с облезлыми стенами, охрана не смотрит – будто меня нет, будто я не человек, а хуй пойми кто. Да и я сам уже не знаю, кто я. Зашел, как будто на дно спустился. Воздух – как ком в горле. Все внутри сжимается, будто сейчас не встреча, а допрос, где на кону уже не свобода, а остатки прошлого, которое вот-вот будет вырвано с мясом. Вел меня молчаливый охранник, с рожей, как бетонная плита, кивнул в сторону двери и ушел. А я остался. Перед ней. Стою. Как пацан на исповеди. Дверь открылась со скрипом, как будто сама не хотела пускать. Внутри – комната, мутное стекло с перегородкой, с дыркой для слов, с запахом дешевого металла и чьих-то когда-то сломанных надежд. Он уже сидел. Леха. Мой Леха. Брат. Сто лет не виделись. Он не встал. Не улыбнулся. Только поднял глаза. И в них было все: и презрение, и отвращение, и злость, и эта боль, от которой хочешь выйти молча, не хлопая дверью, потому что стыдно, как перед мертвым.

– Ну че, пришел, мусорок? – хрипло бросил он, не отводя взгляда.

Я замер, сел напротив. Не знал, с чего начать. Руки дрожали. Внутри все выворачивалось.

– Лех… – выдохнул я, как будто это слово само вырвалось.

Он медленно, спокойно, с мерзкой точностью плюнул в стекло. Смачно. С обидой. С приговором.

– Не лезь, понял? – сказал он, и голос у него был спокойный, как у человека, которому уже нечего терять. – Не приезжай сюда. Мне твоя жалость – как пуля в лоб. Ты теперь не брат. Ты форма. Ты система. Ты один из них. Тварь ты мусорская.

Я хотел что-то сказать. Но не смог.

– Один из тех, кто нас закопал, понял? – продолжил он. – Ты мусор, Саша. Чистый, блядь, мусор. И на форме можешь это себе вышить. По кайфу будет.

Он смотрел, не мигая. А я молчал. Не потому что не было слов. А потому что любое из них сейчас звучало бы, как оправдание. А я не оправдывался. Просто сидел. Через стекло. Между прошлым и тем, кем стал. Он встал. Посмотрел. Молча. Как будто в последний раз. И пошел прочь, даже не оглянувшись. А я остался. В этом прокуренном гробу. С погонами на плечах. С плевком на стекле. И с одним словом, гвоздем в голове: мусор.

Вышел я оттуда как из ада – вроде жив, но как будто все изнутри сожгли, выскребли, вытоптали. Дышать тяжело, голова гудит, в груди злость давит, как будто сердце в кулаке кто-то держит и сжимает с каждой минутой сильнее. На крыльце плюнул. Прямо в грязный снег, где пятна крови и слизи от тысяч таких же, как я. Только я не такой. Не сдамся. Плевать, Леха. Плевать, что плюешь, что глядишь, как на падаль, что ртом выдал, будто ножом полоснул. Я тебя все равно вытащу, слышишь? Все равно.

Деньги сунул дежурному, чтобы не трогали его, не гноили, не жрали глазами, как крысня. Посылку оставил – все, что надо: носки, сигареты, письма, тушенка, чай. Да, по форме нельзя, да, мент, да, сам в погонах – но есть вещи, которые не по уставу, а по совести. И пусть эта совесть сожрет меня с потрохами, но если не я – никто. Отец его застрелился после того как с должности полетел, мать спилась так, что смотреть жалко, не до Лехи ей. Она все что в доме есть за бухло продает. А меня совесть жрет…

Домой вернулся, как в яму. Тихо, пусто, стены давят, книги на полке. Книги. Взял уголовный кодекс, как автомат в руки. Не чтобы стрелять – чтобы копать. Там, где юристы брезгуют, я вгрызаюсь. Статья за статьей, с вечерами без сна, с карандашом в зубах, с нервами на пределе. Смотрю, читаю, ищу – где, за что, к чему прицепиться. Посадили его по преднамеренке – сто пятая, часть первая. Без группы, без соучастников. Один на один. Драка. Завалил того гниду насмерть. Но следак натянул, как хотел – мол, умысел, мол, бил прицельно, с расчетом. Да еще и мента. А я копаю. Я знаю, Леха не мясник. Это была вспышка. Афект. Там все было на грани – он защищал, выносил из дома Катю, а тот полез с ножом. Только в деле этого нет. А в деле – три страницы показаний от свидетелей, и все как под копирку. Один из них – малолетка, шестнадцать лет, школьник, которого вообще без опекуна допросили. Протокол – с дырками, ни одной подписи педагога, ни записи о присутствии защитника. Нарушение на нарушении. Протокол даже не прошит, в конце – незаверено. Уже этого хватает, чтобы дело шатать, и я шатать буду. Потому что правда там закопана. И я ее вытащу. Хоть зубами. Вот тебе и лазейка. Нужен адвокат. Не липа. Нужен, кто понимает, что значит «вытянуть с грязи». Деньги? Найдем. Я уже шепнул Серому – тот через ломбард достал пару штук. Костян подкинул – не много, но хватит на первое. Я напишу жалобу. Я составлю сам апелляцию, мать ее, если надо – доведу до облпрокуратуры. Я теперь знаю: есть шансы. Есть за что зацепиться. И плевать, что все вокруг говорят: забудь, мент не должен вытаскивать зэка. Я не мент. Я брат. А это, сука, не должность. Это приговор. До конца.

Кто-то должен приехать к нему. Он один совсем… Меня теперь хрен примет. И тут я вспомнил… А ведь есть та, кто его любила…

Катя. Забытая, стертая, как будто не было. Она рядом была, когда все случалось. С Лехой. Не просто рядом – в сердце. В его чертовом, забитом улицей и подворотней сердце. Любил он ее. Хоть и скрывал. Кричал, матерился, швырял вещи, но если ее не было рядом – как будто кислород выключали. После срока – она исчезла. Я думал: ушла. Как все. Не выдержала. Сломалась. Слилась. А потом, уже в середине этой суетной возни с бумагами, с копанием в делах, с попытками вытащить Леху, один из оперов, с кем я раньше пил на районе, тянет меня в сторону и говорит:

– Уехала в область. Туда, где тише. К тетке какой-то по матери. Я молча выдохнул, как будто в меня всадили что-то теплое и острое. Не от боли – от злости, от вины. Не знал. Никто не знал. Она никому не сказала. Просто ушла. Тихо. По-женски. Не как крыса, а как человек, который понял: тут все рухнуло.

Я поднял связи. Без шума. Через тех, кто умеет находить без лишних следов. Дал фамилию. Участок, где она когда-то жила. Нашли. Не сразу. Но нашли. В поселке под Орехово. У тетки. В домике, где печка топится дровами, а телефон – работает по праздникам. Я не поехал сразу. Сидел. Долго. В темноте. Не знал, что сказать. Не знал, как смотреть ей в глаза. Не потому что она ушла. А потому что мы остались. А Леха – сгнил. Внутри. А она… Я поеду. Обязательно. Не потому что хочу разрыдаться или обняться. А потому что мне надо знать. С кем мы теперь. Что у нас еще осталось. Ведь Катя существует…Для Лехи это будет важно. Еще есть ради чего драться. Еще есть кого вытаскивать. Потому что теперь – не только его. Теперь и ради нее. Ради крови. Ради той, что даже тюрьма не смогла задушить.

Деревня, как из фильма – покосившийся дом, перекошенный забор, ржавая крыша. Поехал под вечер. На взводе, злой, будто сам себе был должен объяснение, какого хера вообще туда лечу. Вышел из машины, снег жрал сапог, воздух был как наждачка – холодный, мокрый, злой. Подошел к крыльцу, постучал. Тишина. Ни шагов, ни света, ни звука. Постучал снова. Долгие секунды, как вечность в ожидании. Хотел уже развернуться, плюнуть, сказать «ну и пошла ты». И тут – скрип. Дверь открылась медленно, как в кино про войну, где в кадре остается только один. Она стояла. На пороге. Не рыдала, не кричала, не бежала. Просто стояла. Та же. Та же Катя, которую я помнил. Волосы убраны, лицо бледное, глаза… черт, глаза были как бездна. В них не было боли, не было упрека – только тишина. Такая, после которой не шумно, а страшно. И в первый миг я даже не понял, что не так. А потом – как будто кулаком в солнечное сплетение. Живот. Большой. Прямо под руками, под пальто, под всем этим холодом. На последних месяцах. Весь Леха в этом животе – живой, ненужный государству, никем не признанный. Стоит. Смотрит. И молчит. А я – будто кирпичом по башке. Не знал, что сказать. Да и слов не осталось. Все понял. Без слов.

Она не сказала ни слова, просто развернулась и пошла вглубь дома, не оборачиваясь. Я закрыл за собой дверь, прошел по скрипучим половицам, все еще не веря, что стою здесь, в этом чертовом забытом богом доме, и передо мной – Катя. И она беременна. От Лехи. Комната пахла пылью, вареной картошкой и чем-то теплым, почти родным. На столе – кружка с чаем, на подоконнике – старая вязаная кофта. Она села. Медленно. Как будто каждый жест отдавал болью. И все равно держалась. Глаза сухие, но в них стояло столько, что, казалось, если она моргнет – сорвет лавину.

– Я не ждала, – сказала она глухо. – Ты же понимаешь, что ты тут не вовремя.

Я смотрел на нее, не зная, с чего начать. Казалось, все, что я мог бы сказать, уже проебано раньше. Слишком поздно. Слишком остро. Слишком глубоко.

– Я должен был найти тебя, – выдохнул я. – Леха… он…

– Леха, – перебила она резко, не поднимая глаз, – выбрал. Он сам выбрал. Никто не тащил его в мой дом, никто не заставлял. Он знал, чем кончится, и все равно пошел. А теперь что? Я должна бросить все и поехать в колонию? Беременная? Ради чего?

– Он не убийца, Катя. Он не просто так…

– Мне плевать! – ее голос дрогнул, сорвался, и она впервые подняла глаза. – Плевать! Мне о ребенке думать надо! Я не могу жить жизнью, которую он выбрал. Я не могу смотреть, как мой сын рождается в мир, где отец – за решеткой, а я мотаюсь по этапам с передачками! Я не хочу так. Я не буду.

Я молчал. Просто стоял. А внутри все кипело. Не злость. Не обида. Боль. Такая, которую не выкуришь. Не выбьешь. Только держать.

– Зачем ты приехал, а? – прошептала она уже тише. – Душу рвать? Напоминать? Мне и без тебя больно, ясно? Я каждую ночь просыпаюсь в холодном поту, я вижу его руки, его лицо… Но все, Саша. Все. Конец. Между нами все.

Слезы пошли по щекам, как трещины по стеклу. Она отвела взгляд, прикрыла живот руками – будто прикрывала последнюю свою правду.

– Не поеду я к нему. Не проси. Не уговаривай. Уезжай. Пока не поздно.

Я смотрел. Хотел сказать что-то – но не было слов. Потому что она была права. Потому что он сам выбрал. Потому что теперь – каждый за себя. Даже если болит у всех.

Глава 5

Шурка

Ночь. Город гудит, как нарыв, воздух – густой, как самогон в подъезде, музыка орет из клубов так, что стекла дрожат, и каждый второй готов вмазать по лицу просто потому, что пятница. Я стою у входа в эту дыру, что гордо зовут клубом. Подработка, мать ее. Погон есть погон, но зарплаты хватает только чтоб штаны не сползли, так что приходится вот так – вечерами, по выходным, как шакал на подхвате, охраняю это сборище. На спине кофта с надписью "Охрана", как клеймо. Дышу ровно, но внутри все на взводе. Вокруг – крики, смех, перегар, эти малолетки в юбках до жопы, что строят из себя дам, а по факту – с первой рюмки в кусты ползут. Парни в кожанках, в сапогах, цепи на шеях – типажи один к одному, каждый второй герой района, пока в рыло не прилетит. Музыка – как молот по вискам, грохочет, будто война началась. Я на автомате: взгляд острый, как лезвие, сканирую рожи. Тут без этого никак – чуть зазевался, и уже кого-то по частям выносят. Подходит шкет, лет семнадцать максимум, пытается пролезть, глаза бегают, сопли по щекам.

– Куда, малой? – рычу. – Паспорт где? Он мнется, лепечет что-то. – Пошел вон отсюда, – отрезаю и пинаю под зад для ускорения. Тут не детский сад. Проходят девки, накрашенные так, что ресницы как лопаты, духами несет на пол подъезда. Одна взгляд кинула, с прищуром, типа "ну че, брат, пустишь?". Плевать. Я тут не для флирта стою. Моя задача – чтоб морды не расхлебывали кровью пол, чтоб потом менты не разгребали это дерьмо сутками. Курю у дверей, докуриваю до фильтра, глаза щурю – вон у бара уже кипиш начинается. Два быка сцепились, бутылка разлетелась, крики, баба какая-то верещит, как будто ее режут. Я подскакиваю – и уже по накатанной: одного за шкирку, второго в плечо впечатываю, тащу к выходу, мат-перемат, но мне похуй. Пацаны за мной подтянулись, помогли выкинуть этих петухов на мороз. Те еще пыжатся что-то орут, но знаю я их – до первой подножки. Ночь идет, как война. Каждый час – как круг ада. Но я держусь. Потому что знаю: пока я здесь, пока впахиваю, не просто так время трачу. Все это – часть плана. Днем я следак. Ночью я охранник. И каждый раз, когда кулаки чешутся, когда на входе очередной отморозок нарывается, я только сильнее сжимаю зубы. Потому что все это временно. Все это – дорога к одной цели. И я ее не потеряю, даже если эти ночи доведут меня до черта в ребрах.

Тут к краю зрения цепляю движение – подходит Леня, наш второй охранник, с заднего входа. Лицо хмурое, сигарету за ухом поправляет, руку мне тянет. Сцепились крепко, по-мужски.

– Шур, мне на десять минут надо отлучиться, – говорит он, по голосу слышно: торопится, что-то там свое крутит, – ты один справишься? Я ему в глаза глянул и усмехнулся, уголком рта, без веселья, просто как факт.

– Ты че, Леня, я тут родной уже. Справлюсь, куда денусь. Он кивнул, плечом стукнул слегка, как свои делают, когда слов не надо, и ушел за угол, быстро растворился в темноте. А я остался. Один. Перед этим входом, под этим адским грохотом, среди толпы, которая вот-вот опять поедет крышей. И ни капли не дрогнул. Потому что эта работа – как бойцовский клуб: пока ты тут, ты живой. Пока кулаки чешутся, пока глаза острые, ты держишь линию. И хер с ней, с этой грязью вокруг.

Десять минут прошло, пятнадцать, двадцать – Леней и не пахнет, как в воду канул. Ночь к черту, стою как столб, сигу уже докурил до фильтра, кинул под ноги, раздавил с хрустом. Мороз щиплет щеки. Клуб бурлит за спиной, басы долбят, как отбойный молоток по мозгам, а я все взглядом сканирую улицу. И вот они. Появляются, как из гнилой подворотни. Три ублюдка, мажорье местное, вечно с носами задранными и кошельками потолще. Знаю их всех – один сынок районного хапуги, второй барыжит под прикрытием, третий просто хвост, но с яйцами, думает, что авторитет. Между ними баба. Вытаскивают, как мешок с грязным бельем, пьяная в хлам, ноги подкашиваются, башка висит, мямлит что-то под нос. Присматриваюсь, зыркнул в лицо – и как кипятком по спине. Алина. Генеральская дочка. Девчонка, что совсем недавно строила из себя королеву с понтами, а сейчас как тряпка безвольная, волочится на руках этих шакалов. Зубы сжал так, что хрустнуло, сердце как лошадь забилось. Свистнул резко. Один в дубленке, пижон, тащит ее к машине, сует в тачку, глаза бегают, нервничает. Я сразу к ним выдвинулся, шаг тяжелый, плечи вперед, взглядом сверлю. Один из них, что поздоровее, бросается ко мне наперерез, руки в карманах, весь из себя уверенный, понты через край.

– Слышь, не лезь лучше, а? Иди охраняй дверь, пока зубы целы, понял? – ухмыляется, как шакал, что думает, что стая за спиной. Я остановился на секунду, скользнул по нему взглядом с ног до головы и медленно вытер нос рукавом, ухмыльнулся криво, без грамма улыбки.

– Девку пьяную решили по-тихому увезти? Красавцы, блядь… Теперь девчонками пьяными тешитесь, ублюдки? Он аж поперхнулся от моего тона, рот открыл что-то вякнуть – поздно. Я ему с разворота прямо по роже так врезал, что хруст стоял на полквартала, полетел на капот, сполз, вытерся об него, как сопля. Второй тут же, без базара, ломится на меня, матерится, плечи расправил. Схватил за шкирку, подсечка – и через прогиб приложил его об землю, аж фонарь дрогнул от удара. Земля глухо стонет под ним, пока он мотает башкой, как гусь битый. Тем временем вижу краем глаза – третий уже почти затолкал Алину в машину, руки трясутся, сам белый как мел. Бешенство вскипает, как кастрюля на плите, я бегу к нему, но тут этот, что первый был, поднимается, нож выхватил, лезвие блеснуло, как последняя угроза.

– Все, мразь, пиздец тебе, – сипит, глаза как у крысы в углу, бешеные. Я останавливаюсь на секунду, смотрю ему в рожу спокойно, глухо говорю:

– Нож достал? На кого, клоун? Резко выбиваю нож вбок, лезвие звякает по асфальту, а я уже схватил его за башку обеими руками и со всей дури – об колено. Он завывает и падает, кровь из носа хлещет, как из крана, все, выбит. Тот, что Алину пихал, уже паникует, пытается смотаться, я подхожу, хватаю его за воротник, отрываю от машины, рванул назад с силой, чтоб врезался спиной в дверь. Ближе к нему наклоняюсь, дыхание тяжелое, рычу прямо в лицо:

– Девчонку, блядь, пьяную решили урвать? Вы че, суки, совсем страх потеряли? – он мычит что-то, глаза по пять рублей, пытается оправдаться, но мне похуй на его лепет. Размахиваюсь – и в живот ему так засаживаю, что он сворачивается пополам, валится вниз и даже не шевелится. Стою, смотрю на них всех, как на кучу мусора под ногами. Дыхание срывается, кровь в ушах стучит. Алину вытаскиваю из тачки, осторожно, она почти без сознания. Смотрю на эту картину – три валяются, как битые шавки, один другой краше. А я один. Но этого, сука, хватило, чтоб все поняли: не та девка, не тот район, и не тот я.

Подхватил ее под руки, легкая как кукла, теплая, волосы пахнут чем-то дорогим, но вперемешку с перегаром и клубным дымом. Голова безвольно падает мне на плечо, а я держу крепко, как последнюю нитку. Сердце тарабанит так, будто сейчас выскочит через зубы. Несу ее к своей тачке, шаги тяжелые, злость внутри гудит, будто ток по венам пущен. И тут сзади, на все горло, орет мой начальничек, этот петушок, что весь вечер в будке парился.

– Все! Уволен! Завтра чтоб ноги твоей тут не было, понял?!

Я даже не оборачиваюсь. Только громко, чтоб все слышали:

– Да иди ты нахуй вместе с этим гнилым клубом, понял, пес? – и продолжаю идти, не замедляя шага.

Дверь машины открываю локтем, аккуратно сажаю Алину на пассажирское сиденье. Она что-то шепчет, глаза еле держит, башкой облокачивается на дверь и почти сразу отключается, губы приоткрыты, ресницы дрожат, как у ребенка. Я хлопаю дверь, обхожу, сажусь за руль. Ключ в замок – завел сразу, сцепление в пол и газ в пол. Колеса с визгом хватают асфальт, и мы вылетаем с парковки, будто из капкана. Вены пульсируют, руки дрожат, руль сжимаю так, что костяшки белеют. В горле сухо, мысли как бешеные собаки – рвутся, мечутся. Смотрю краем глаза – спит. Скулят губы что-то, не по делу, но сейчас такая тихая, такая маленькая, будто и не она пару дней назад зыркала на меня с этой своей "короной". Цедю сквозь зубы, почти шепотом, глядя на дорогу:

– Идиотка ты, Алина… – руки еще крепче рвутся к рулю, мысли темнеют, одна за другой.

Представляю, что эти твари могли бы с ней сделать, и кровь закипает снова, глаза мутнеют от злости, и я давлю на газ так, будто могу этим выжечь все, что осталось от этой ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю