355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах » Текст книги (страница 9)
Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах"


Автор книги: Уильям Моэм


Соавторы: Патрик Зюскинд,Герман Гессе,Джон Бойнтон Пристли,Бернард Джордж Шоу,Джон Апдайк,Карел Чапек,Теофиль Готье,Джеймс Болдуин,Дзюнъитиро Танидзаки,Август Юхан Стриндберг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

Я стоял у окна, испытывая одновременно облегчение и, неизвестно почему, тревогу. Когда Сонни исчез из поля моего зрения, они снова запели. И они все еще пели, когда его ключ щелкнул в замке.

– Привет, – сказал он.

– Привет. Хочешь пива?

– Нет. Хотя, пожалуй. – Но вместо того, чтобы взять пиво, он подошел к окну и, став рядом со мной, посмотрел вниз.

– Какой теплый голос, – сказал он.

Они пели: «О, если бы я снова мог молитву матери услышать».

– Да, – сказал я, – и в бубен она бить умеет.

– Но песня – просто жуть, – добавил он и рассмеялся. Потом он бросил блокнот на диван и скрылся в кухне.

– А где Изабел и дети?

– Наверно, к старикам пошли. Ты голодный?

– Нет.

Он появился из кухни с банкой пива.

– Хочешь пойти со мной в одно место?

Не знаю почему, но я почувствовал, что сказать «нет» нельзя.

– Хочу. А куда?

Он сел на диван, взял блокнот и начал его перелистывать.

– Я иду посидеть кое с кем в одном логове.

– Будешь играть?

– Угадал. – Он отхлебнул пива и опять вернулся к окну, искоса взглянув на меня. – Выдержишь?

– Постараюсь.

Он улыбнулся словно про себя, и мы оба стали смотреть, как на другой стороне улицы заканчивается собрание. Три сестры и брат, склонив головы, пели «Храни вас Бог до новой встречи с нами». Лица слушавших казались отрешенными. Потом песня кончилась, кучка людей рассеялась. Мы смотрели, как три женщины и одинокий мужчина медленно пошли по улице.

– Когда она пела, – сказал Сонни резко, будто пересиливая себя, – ее голос на минуту напомнил мне то, что чувствуешь под героином, когда он в твоих венах. От него жарко и холодно сразу. И уходишь куда-то. И… появляется уверенность.

Не глядя на меня, он отпил из банки. Я не отрывал глаз от его лица.

– Под героином ты… хозяин положения. Иногда без этого чувства не обойтись.

– Тебе тоже? – Я медленно опустился в кресло.

– Иногда. – Он подошел к дивану и снова взялся за блокнот. – Некоторым это нужно.

– Чтобы… играть?

Злоба и презрение обезобразили мой голос до неузнаваемости.

– Видишь ли, – он посмотрел на меня большими, какими-то ранеными глазами, и казалось, будто он пытается сказать ими то, что не мог бы сказать иначе, – так они думают. А уж раз они так думают…

– А как думаешь ты? – спросил я.

Он сел на диван, а банку с пивом поставил на пол.

– Не знаю, – сказал он, и у меня не было уверенности, что он отвечает на мой вопрос, а не на свои собственные мысли. По его лицу узнать было нельзя. – Дело не в игре даже, а в том, чтобы продержаться, вытянуть. Вытянуть во всем. – Он нахмурился, потом улыбнулся. – Не рассыпаться на куски.

– Но эти твои дружки – они, похоже, рассыпаются с дьявольской быстротой.

– Возможно.

Он стал играть своим блокнотом. И что-то мне подсказало, что лучше мне прикусить язык, что Сонни и так говорить трудно и лучше мне послушать, что он скажет.

– Ты знаешь только тех, кто рассыпался, – и это понятно. Но некоторые не рассыпаются или, во всяком случае, еще не рассыпались – вот что любой из нас может сказать на это. – Он помолчал. – А потом есть такие, которые живут в аду, в самом настоящем, и они это понимают, и понимают, на что идут, и идут до конца… Так что… не знаю. – Он вздохнул, бросил блокнот и сложил руки на груди. – Есть ребята, ты по их игре видишь – всегда они под героином или еще под чем-нибудь. И никуда не денешься – что-то это им дает. Ну и, конечно, – он взял с пола пиво, сделал несколько глотков и поставил банку на прежнее место, – их еще и тянет к этому. Даже кое-кого из тех, кто говорит, что его не тянет, – кое-кого, не всех.

– А тебя? – спросил я, не мог не спросить. – Ты-то как? Тебя… тянет?

Он встал и подошел к окну и долго-долго стоял там, не говоря ни слова. Потом вздохнул.

– Меня… – сказал он. Потом: – Когда я внизу, по дороге домой, слушал эту женщину, меня вдруг словно ударило: сколько же она должна была перестрадать, чтобы так петь. Тошно делается, как подумаешь, что люди столько страдают.

– Но ведь страданий не избежишь – разве не так, Сонни?

– Наверно, – улыбнулся он, – но это-не мешает людям пытаться их избежать. – Он посмотрел на меня. – Может, я ошибаюсь?

И, видя этот насмешливый взгляд, я понял, что между нами встал, встал навсегда тот неподвластный времени или прощению факт, что я молчал, – и так долго! – когда только человеческое слово могло помочь ему. Он снова подошел к окну.

– Да, избежать страданий нельзя. Но люди бьются, барахтаются, идут на все, чтобы не потонуть в страдании, чтобы удержаться на поверхности и делать вид… в общем, как ты. Как будто человек что-то натворил и за это страдает. Ты понимаешь?

Я молчал.

– Скажи, ты понимаешь, – его голос требовал ответа, – за что страдают люди? Может, стоит и вправду что-нибудь сделать? Хоть будешь знать тогда, что страдаешь не зря.

– Но мы ведь только что согласились, – сказал я, – что способа избежать страданий нет. Не лучше ли тогда просто… смириться?

– Но ведь никто не смиряется, – воскликнул Сонни, – вот о чем я тебе толкую! Любой и каждый старается их избежать; просто один из способов, каким это делается, тебе не по нутру, не твой это способ – и все.

Лицо мое покрылось потом, начало зудеть.

– Неправда это, – сказал я. – Мне наплевать, что там делают другие, меня даже страдания их не трогают. Меня трогают только твои страдания. – Он посмотрел на меня. – Прошу тебя, поверь мне в одном, – сказал я, – я не хочу видеть, как ты… бежишь от страданий… в могилу.

– Я не побегу от страданий в могилу, – сухо ответил Сонни, – а если и побегу, то не быстрее других.

– Да и зачем это нужно, убивать себя? – сказал я, делая попытку засмеяться.

Я хотел сказать еще что-то, но не смог. Насчет силы воли и о том, например, как прекрасна может быть жизнь. Я хотел сказать ему, что все в нас самих, – но так ли это? Или, лучше сказать, не в этом ли именно вся беда? И я хотел обещать ему, что никогда больше его не брошу. Но были бы одни слова – лживые и пустые.

И я обещал это себе, моля Бога, чтобы он дал мне силы сдержать обещание.

– Иногда так жутко бывает на душе, вот ведь беда в чем, – сказал он. – Бродишь по этим улицам, черным, вонючим, холодным, и поговорить не с кем, ни одной живой задницы нет, и хоть бы что где стряслось, и не знаешь, как от него избавиться – от этого урагана внутри тебя. Не можешь рассказать о нем и не можешь с ним любить, а когда, в конце концов, пробуешь прийти в экстаз и передать все в игре, оказывается, что тебя некому слушать. И приходится слушать самому. И ты слушаешь. – Он пошел от окна к дивану и снова сел, как будто весь запал внезапно его оставил. – Бывает, что ты готов на все, лишь бы играть, – готов даже перерезать горло собственной матери. – Он засмеялся и посмотрел на меня. – Или своему брату. – Потом вдруг сразу протрезвел: – Или себе самому. – И после короткого молчания добавил: – Ты не волнуйся. Сейчас у меня все в порядке, и думаю, что так и останется. Но я не могу забыть… где побывал. Не физически – я не это хочу сказать, а – где я был и чем я был.

– Чем же ты был, Сонни? – спросил я.

Он улыбнулся, но продолжал сидеть вполоборота ко мне, облокотившись на спинку дивана, поглаживая пальцами рот и подбородок, глядя куда-то в сторону.

– Я не знал, не подозревал, что могу быть тем, чем я был. Или что вообще кто-то может быть таким. – Он умолк, погрузившись в себя, беззащитно молодой – и такой старый. – Я рассказываю тебе об этом не потому, что чувствую вину или что-то в этом роде, – может, и лучше было бы, если бы чувствовал, не знаю. Так или иначе, по-настоящему рассказать об этом я не могу. Ни тебе, ни кому другому. – И он повернулся ко мне лицом. – Знаешь, иногда, когда я был где-то далеко-далеко, я чувствовал, что вот оно, во мне, ты понимаешь? И тогда я играл… нет, даже не я: оно само лилось из меня, было во мне – и все. Сейчас я не помню, как я играл тогда… но помню, в те времена случалось, что я делал с людьми страшные вещи. Не то чтобы нарочно, а просто они для меня как будто не существовали. – Он взял с пола банку; пива в ней не было. И он стал катать ее между ладоней. – А бывало, я оставался без приюта, без места, где приклонить голову, где можно было бы слушать; я не мог найти такого места и сходил с ума, делал с собой страшные вещи, был страшен для себя. – Его ладони сдавили банку из-под пива, и я увидел, как мнется металл. В его руках банка сверкала, как нож, я боялся, что он порежется, но ничего не сказал. – О, этого нельзя передать. Я был один, совсем один на дне чего-то, вонючий, потный, плачущий, трясущийся, и нюхал ее – понимаешь ты? – нюхал собственную вонь и думал: умру, если не смогу вырваться из нее, и в то же время знал: что я ни делаю, я только глубже и глубже в ней увязаю. И я не знал… – Он смолк, продолжая сдавливать банку, – Не знаю, до сих пор не знаю, в чем тут дело… Но что-то мне все время нашептывало, что, может, это так нужно – нюхать собственную вонь, но я считал, что стараюсь не делать этого, и… кто бы мог это вынести?

Внезапно он разжал руки, и расплющенная жестянка упала на пол. Сонни посмотрел на меня с неподвижной и почти незаметной улыбкой, а потом встал и пошел к окну – оно притягивало его, как магнит. Он смотрел на улицу, я – на его лицо.

– Я не мог сказать тебе этого, когда умерла мама… но я так рвался из Гарлема потому, что мне нужно было уйти от наркотиков. И когда потом я убежал, я бежал от них. Когда я вернулся – ничего не изменилось, не изменился и я, просто… стал старше.

И он замолчал, барабаня пальцем по стеклу. Солнце ушло, густели сумерки. Я смотрел на его лицо.

– Все может начаться заново, – словно про себя сказал Сонни. И, повернувшись ко мне, повторил: – Все может начаться заново. Хочу, чтобы ты это знал.

– Ну и ладно, – сказал я наконец. – Может – ну и ладно.

Он улыбнулся, но улыбка получилась печальной.

– Я должен был как-то сказать тебе.

– Да. Я все понимаю, – отозвался я.

– Ты мне брат, – сказал он, глядя на меня в упор и уже не улыбаясь.

– Да, – повторил я, – да. Я все понимаю.

Он снова повернулся к окну и стал смотреть.

– Сколько ненависти, – сказал он, – сколько ненависти, нищеты и любви! Чудо, что они еще не изорвали эту улицу.

Мы вошли в ночной клуб, единственный на темной, короткой улочке где-то в центре, и через узкий, галдящий, до отказа набитый людьми бар пробились ко входу в небольшой зал с эстрадой. На миг мы остановились, потому что свет в зале был очень тусклый и мы ничего не могли разглядеть.

– Хэлло, малыш, – произнес чей-то голос, и в этом интимном полумраке возник огромный черный человек, много старше Сонни и даже меня. Он обнял Сонни за плечи. – А я тут сижу жду тебя.

Голос у него был такой же могучий, как он сам, и головы в темноте повернулись в нашу сторону.

Сонни широко улыбнулся и, попытавшись высвободиться из его объятий, сказал:

– Креол, это мой брат. Я тебе о нем рассказывал.

Креол пожал мне руку.

– Рад познакомиться с тобой, сынок, – прогудел его голос, и было ясно, что познакомиться со мной он рад именно здесь – рад из-за Сонни.

– Ваша семья может похвастаться настоящим музыкантом, – улыбаясь, добавил он и, сняв руку с плеч Сонни, легко и любовно хлопнул его по спине.

– А я все слышал, – сказал кто-то у нас за спиной.

Это тоже был музыкант, один из друзей Сонни, небольшой, коренастый, черный как уголь весельчак. С места в карьер он принялся громогласно рассказывать мне по секрету самые ужасные вещи про Сонни, и зубы его при этом сверкали, как прожектор на маяке, а клокотавший в нем смех чем-то напоминал землетрясение. И оказалось, что здесь, в баре, Сонни знают все или почти все; одни были музыканты, работавшие здесь или по соседству или вообще не работавшие, другие просто ошивались тут, а остальные пришли послушать игру Сонни. Меня представили им всем, все они были со мной очень любезны, и тем не менее было ясно, что для них я всего лишь его брат. Здесь я был в мире Сонни. Или, лучше сказать, в его царстве. Здесь ни у кого никогда не возникало сомнений в том, что в жилах Сонни течет царская кровь.

Скоро они должны были начать, и Креол усадил меня за свободный столик в темном углу. Оттуда я смотрел, как все они – Креол, черный крепыш, Сонни и другие – дурачились, стоя у эстрады. Свет с эстрады не попадал на них, хотя был совсем рядом; и когда я смотрел, как они смеются, жестикулируют и ходят, мне казалось, что они все время страшно заботятся о том, чтобы внезапно не вступить в круг света; будто, если кто-то из них войдет в этот круг слишком стремительно, не раздумывая, он тут же погибнет в пламени. А потом я увидел, как один из них, тот, маленький и черный, точно сажа, вступил в этот круг, пересек эстраду и принялся возиться с барабанами. Потом, паясничая и в то же время очень церемонно, Креол взял Сонни за локоть и повел к роялю. Женский голос выкрикнул имя Сонни, кто-то захлопал, и Сонни, тоже паясничая и тоже церемонно, но тронутый, по-моему, до слез – хотя он вовсе не старался показать это всем и каждому и не старался скрыть, а держал себя как подобает мужчине, – Сонни заулыбался во весь рот, приложил обе руки к сердцу и низко поклонился.

Креол пошел к контрабасу, а другой, худощавый и светло-коричневый, одним махом взлетел на эстраду и взял в руки трубу. Теперь все они были на своих местах, и атмосфера на эстраде и в зале стала меняться, густеть. Кто-то подошел к микрофону и объявил их. Голоса затихли не сразу, и у стойки зашикали. Официантка, как безумная, носилась между столиками, принимая последние заказы, парочки начали усаживаться потесней, и свет, падавший на эстраду, на квартет, стал синим. В нем, в этом свете, все четверо казались теперь совсем другими. Креол в последний раз обвел взглядом эстраду, словно желая удостовериться, что весь его курятник на насесте, подпрыгнул и ударил по контрабасу. И они начали.

Я знаю о музыке лишь то, что не много найдется людей, которые по-настоящему хоть раз ее слышали. И даже в тех редких случаях, когда что-то отворяется внутри нас и музыка входит, то, что нам слышится в ней или что говорят нам о ней другие, – всего лишь личное, частное, преходящее. Но человек, который творит музыку, слышит иное, он вступает в единоборство с ревом, поднимающимся из бездны, и обуздывает его в тот миг, когда рев этот готов сотрясти воздух. То, что слышит он, – совсем иного порядка, более страшное, потому что без слов, и потому торжествующее. И когда торжествует творящий музыку, его торжество также и наше. Я не сводил взгляда с лица Сонни. Лицо у Сонни было смятенное, он старался вовсю, но вдохновенье не приходило. И мне казалось, будто все на эстраде ждут его – ждут и в то же время подталкивают. Но, приглядевшись к Креолу, я понял, что это он, Креол, всех их сдерживает. Он их держал на коротком поводке. Там, на эстраде, отбивая такт всем своим телом, причитая на струнах, с полузакрытыми глазами, слушая всех, он слушал Сонни. Между ним и Сонни шел диалог. Он хотел, чтобы Сонни оторвался от берега и вышел на глубокую воду. Он свидетельствовал, что тот, кто плывет по глубокой воде, не обязательно должен потонуть: он бывал там и знает. И хочет, чтобы Сонни знал тоже. Он ждал, чтобы пальцы Сонни на клавишах сказали ему, Креолу, что Сонни уже плывет.

А пока Креол слушал, Сонни где-то глубоко внутри себя маялся, как под пыткой. До этого я никогда не задумывался над тем, как страшны отношения между музыкантом и его инструментом. Он должен наполнить его, этот инструмент, дыханием жизни, собственным своим дыханием. Он должен заставить его выполнять то, что он, музыкант, хочет. А рояль – это всего лишь рояль, столько-то дерева, проволоки, больших молоточков и маленьких и слоновая кость. Ты можешь выжать из него столько-то, и не больше, но единственный способ узнать, сколько именно, – это снова и снова заставлять его делать все, что только можно.

А ведь прошло уже больше года с тех пор, как Сонни последний раз сидел за роялем. И ненамного лучше, чем тогда, ладил он теперь со своей жизнью, во всяком случае с той, которая простиралась перед ним. Он и инструмент запинались, бросались в одну сторону, пугались, останавливались; бросались в другую, ударялись в панику, кружили на месте, начинали сначала; вот они как будто нашли направление, но нет, снова заметались в панике, опять застряли.

Никогда прежде не видел я у Сонни такого лица. Все было выжжено в нем, и в то же время как будто продолжалось сожженье того, что обычно скрыто внутри, сожженье жаром и яростью битвы, которая шла в нем сейчас там, на высокой эстраде.

И все же, наблюдая за лицом Креола, когда заканчивался первый номер, я почувствовал: что-то случилось, что-то, чего мои уши не услышали. Потом они кончили, раздалось несколько хлопков, и почти без паузы Креол начал нечто совсем другое, оно звучало прямо-таки сардонически – «Разве я грущу?». И, будто по команде, Сонни начал играть. Что-то стронулось – и Креол отпустил поводья. Сухой маленький черный человечек сказал что-то страшное на барабанах. Креол ответил, барабаны огрызнулись. Труба начала настаивать нежно и тонко, немного отчужденно, быть может, – и Креол слушал, комментируя время от времени, сухой и сумрачный, прекрасный, спокойный и старый. А потом все они встретились снова, и Сонни снова стал одним из членов семьи. Это видно было по его лицу. Как будто нежданно-негаданно он обнаружил под своими пальцами новехонький рояль, черт те откуда взявшийся. Как будто он прийти в себя не мог от этого своего открытия. И какое-то время, радуясь за Сонни и позабыв обо всем остальном, они словно соглашались с ним в том, что – да, новехонькие рояли – это просто здорово.

Потом Креол выступил вперед и напомнил им, что играют они блюз. Он затронул что-то в каждом из них, затронул что-то во мне, и музыка стала пружинистей и глубже, а воздух запульсировал ожиданием. Креол начал рассказывать нам, что такое блюз и о чем он. Оказывается, не о чем-то очень новом. Новым делали блюз он сам и его мальчики, которые там, над нами, рискуя безумием и смертью, искали новые пути заставить нас слышать. Ибо хотя повесть о том, как мы страдаем и как наслаждаемся, и о том, как мы торжествуем победу, совсем не нова, мы должны слышать ее снова и снова. Другой нет, в этом мраке нет для нас другого света.

И повесть эта, как утверждали его лицо, его тело, его сильные руки на струнах, меняет свое обличье от страны к стране и становится все глубже и глубже от поколения к поколению. Слушайте, казалось, говорил Креол, слушайте: сейчас будет блюз Сонни. Он сообщил об этом маленькому черному человечку на барабанах и другому, светло-коричневому, с трубой. Креол больше не подталкивал Сонни к воде – он желал ему счастливого плаванья. А потом он отступил назад, очень медленно, заполнив воздух смелым призывом: пусть Сонни скажет за себя сам.

Они собрались вокруг Сонни, и Сонни играл. То один, то другой из них, казалось, говорил: аминь. Пальцы Сонни наполнили воздух жизнью, его жизнью, но эта жизнь вмешала в себя так много других! И Сонни вернулся к самому началу и начал с простого и ясного – с первой фразы песни. А потом он начал делать ее своей. Это было прекрасно, потому что делал он это не торопясь и потому что теперь в этом не было и следа страдания. Слушая, я будто узнавал, с каким гореньем он достиг этого, и какое горенье нужно нам, чтобы тоже достичь, и как нам избавиться от страданий. Свобода была где-то тут, совсем рядом, и мне стало ясно наконец, что он может помочь нам стать свободными, если только мы будем слушать, что сам он не станет свободным, пока не станем свободны мы. Но полем битвы лицо его больше не было. Я знал теперь, через что он прошел и через что ему предстоит пройти, прежде чем тело его упокоится в земле. Он овладел ею, этой длинной нитью, из которой мы знали только отца и мать, и сейчас он отдавал ее – как должно быть отдано все, чтобы, пройдя через смерть, жить вечно. Я снова увидел лицо мамы и впервые почувствовал, как больно камни пути, который она прошла, должны были ранить ее ноги. Я увидел освещенную луной дорогу, где умер брат моего отца. И другое возникло передо мной. Я снова увидел свою дочурку, и снова ощутил на своей груди слезы Изабел, и почувствовал, что у меня самого на глазах вот-вот выступят слезы. И в то же время я знал, что это совсем ненадолго, что мир ждет нас снаружи, голодный, как тигр, и беда простерлась над нами, и нет ей ни конца ни края.

Потом все кончилось. Креол и Сонни облегченно вздохнули, насквозь промокшие, улыбающиеся до ушей. Было много аплодисментов. В темноте появилась официантка, и я попросил ее подать на эстраду выпить. Был длинный перерыв, они весело болтали там, наверху, в синем свете, и через некоторое время я увидел, как девушка ставит на рояль виски с молоком для Сонни. Он, казалось, этого не заметил, но перед тем, как они снова начали играть, Сонни отпил из стакана и посмотрел туда, где я сидел, и кивнул. Потом он поставил его назад, на крышку рояля. И для меня, когда они заиграли снова, стакан этот светился и вспыхивал над головой моего брата, как явленная чаша гнева.

© Ростислав Рыбкин, 1991 г., перевод на русский язык.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю