355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах » Текст книги (страница 23)
Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах"


Автор книги: Уильям Моэм


Соавторы: Патрик Зюскинд,Герман Гессе,Джон Бойнтон Пристли,Бернард Джордж Шоу,Джон Апдайк,Карел Чапек,Теофиль Готье,Джеймс Болдуин,Дзюнъитиро Танидзаки,Август Юхан Стриндберг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Он ехал в поезде ночью, один, через штат Индиана. Сиденья в вагоне, когда-то плюшевые, красные, все вытерлись от времени, залоснились и почернели. Под рукой – рычажок с черным круглым набалдашником, как на рукоятке переключения скорости в автомобиле, если нажать, спинка откидывается. А в дальнем конце вагона какой-то старик в черном кашляет, кашляет ужасно, словно хочет выхаркнуть собственные легкие. На весь вагон горит один фонарь, под ним сидит кондуктор в черном картузе, надвинутом на самые очки, и старательно пишет что-то, а сам приговаривает, даже не глядя на кашляющего: «А, чтоб ты сдох! А, чтоб ты сдох!» Нимрам увидел все это совершенно отчетливо, даже до жути, и оркестровый перестук колес звучал в его ушах не менее реально, чем гул самолета. Колеса и стыки рельсов аккомпанировали бормотанью кондуктора, подхватывая его и преображая в музыку, в дурацкий, навязчиво повторяющийся мотив: «А, чтоб ты сдох (тук-тук). А, чтоб ты сдох (тук-тук)…»

Он помнит, что засыпал тогда в вагоне и вдруг просыпался, охваченный ужасом, ему казалось, что поезд сошел с рельсов и проваливается в пространство, но при взгляде в окно, за которым проносились смутно-серые кусты и деревья и вспаханные поля, белеющие под луной, будто старые кости, он успокаивался: поезд несся, стуча колесами, но все было в порядке. И происходило это словно бы вот только что, или даже в эту самую минуту, но при всем том еще и страшно давно; с тех пор он пережил бессчетное множество поездок – в поездах, в автобусах, на самолетах, – был дважды женат, женился в третий раз, играл в концертах, дирижировал оркестрами, участвовал в благотворительных вечерах, хоронил друзей. Он видел военные эскадрильи в небе над Бруклином, слышал взрывы в порту, о которых молчали в газетах; был свидетелем рождения Израиля и выступал с Израильским филармоническим оркестром; да чего он только не испытал в жизни! А ей всего шестнадцать лет, ее голова свесилась без подушки, как цветок на слабом, изогнутом стебле. И всего того времени, что он поглотил с такой торопливостью, даже не успев заметить, как оно уходит, – целые столетия, как ему казалось сейчас, – этого времени для девочки не будет.

То, что он чувствовал, было не жалостью и даже не гневом на несправедливое мироустройство, а скорее какой-то глубокой растерянностью и потрясением. Будь он человек верующий – он веровал, разумеется, но не в общепринятом смысле, – он бы сейчас должен был возроптать на Бога за беспорядок во вселенной или, уж во всяком случае, задумался бы недоуменно над несовпадением действительности и идеала. Но мысли Нимрама шли в другом направлении. Бог тут вообще ни при чем, а действительность и идеал – вещи сугубо академические. Единственное, что сознавал Нимрам, глядя на спящую девочку – нездоровая бледность на лице, голова свесилась отрешенно, нечувствительно, как неживая, – единственное, что он сознавал, это свою полную беспомощность. Счастливец, он ничего не может и поэтому ни на что не годится, грош ему цена, ему и всей его жизни, легковесной, никому не нужной, точно старый гриб-трутовик, точно уходящий в небо жидкий дымок. Он был с ней почти не знаком, но чувствовал сейчас, хотя и сознавал, что это неправда, но ведь могло бы быть правдой, если бы девочка и в самом деле приходилась ему дочерью, тогда бы, дозволь только Природа, мать тревог и безмолвий, – и он не колеблясь обменялся бы жизнями со своей соседкой.

Она вдруг громко вскрикнула во сне и открыла глаза.

– Ну-ну, все хорошо, – сказал он, прикоснувшись к ее плечу.

Она растерянно спросонья потрясла головой.

– Ой, – опомнившись, она смутилась и покраснела, изжелта-серые щеки залила бурая краска. – Простите! – Опять испуганная улыбка. – Мне приснился сон.

– Все в полном порядке, – заверил он ее, – ни о чем не надо беспокоиться, все в порядке.

– Смешной сон, честное слово, – она опять так сильно тряхнула головой, что легкие волосы взметнулись. Она отстранилась от Нимрама и подняла ладони к глазам. – Просто удивительный! – Опустила руки и, прищурившись, уставилась в окно, припоминая, что ей снилось. Он понял, что ошибся: сон, который ей приснился, был не страшный. – Вроде бы я нахожусь в помещении, в старом, замшелом погребе, и там со мной какие-то существа, я хочу открыть дверь… – Она огляделась: не подслушивает ли кто? Но все спали. Посмотрела на него – не могла решиться, рассказывать дальше или нет. И неуверенно продолжала: – Я попробовала открыть дверь, а ручка оторвалась и осталась у меня в руке. Я тогда стала царапать ногтями, как-то открыла, не знаю как, – она сдвинула брови, с усилием припоминая, – вроде бы дверь отвалилась, и оказалось, что там, снаружи, где должен быть внешний мир, там только и было что… – Опять покраснела, не договорив. Но, убедившись, что он внимательно, заинтересованно ждет, докончила, смущенно пожав плечами: – Там сначала была земля, глина, но потом она разбилась, как скорлупа, и открылась большая просторная комната, вроде зала, и в ней – все мои куклы и игрушки, которые когда-то сломались или потерялись. И все как новенькие.

– Интересный сон, – сказал Нимрам, глядя ей не в глаза, а в переносицу; потом, почувствовав, что этого мало, добавил: – Сны бывают удивительные.

– Я знаю, – кивнула она и сразу же спросила: – Который сейчас час, вы не знаете? Долго еще до Чикаго?

– У них там время на два часа вперед. На моих сейчас…

Она не дала ему договорить:

– Да-да, я просто забыла. – Ее вдруг всю передернуло, – Тут не холодно?

– Морозильник, – ответил он.

– Слава Богу. – Она посмотрела за его спиной в окно и сразу повеселела. – Смотрите, развиднелось! Молнии больше не блещут.

И тряхнула головой, откидывая волосы.

– Гроза осталась позади, – сказал он. – Я вижу, вы больше не боитесь.

– Ошибаетесь, – возразила она и улыбнулась. – Но уже не так, это верно. Все-таки я по-прежнему молюсь.

– И правильно делаете.

Она покосилась на него и поспешила отвести взгляд.

– Многие не верят в молитвы и во все такое, – сказала она, неуверенно улыбаясь и глядя прямо перед собой. – И другим говорят, что это глупость. Все равно, как вот если мальчик хочет играть на скрипке, а не на духовых или ударных. В нашем школьном оркестре вся струнная группа – девочки, только один мальчик, бедняжка, играет на альте. – Она замолчала, искоса взглянула на него и сказала с улыбкой: – Удивительно, до чего бестолково я вам рассказываю.

– Очень даже толково.

Она дернула плечом.

– Не знаю, одни говорят, есть Бог, другие – что нет, и те и другие так определенно, просто чудеса. Лично я не уверена ни в том ни в другом, но, когда страшно, я молюсь.

– Это как в старом анекдоте, – начал было он.

– Вы любите музыку? – перебила она его. – Классическую?

Нимрам нахмурил брови.

– Д-да, пожалуй. Иногда.

– Кто ваш любимый композитор?

Нимраму впервые в жизни пришло в голову, что, пожалуй, его любимый композитор – Машо.

– Бетховен, – рискнул он.

Ответ оказался удачным.

– А любимый дирижер?

Он сделал вид, что задумался.

– Мой – Сеиджи Одзава, – сказала она.

Нимрам поджал губы и кивнул.

– Да, я слышал, что он здорово дирижирует.

Она опять тряхнула головой, чтобы откинуть волосы со лба. Какая-то мысль отвлекла ее, сделала напряженным лицо, оттянула книзу уголки губ. Девочка сложила ладони на коленях, потом с усилием подняла голову и посмотрела в глаза Нимраму:

– Дело в том, что, понимаете, я сказала вам неправду.

Он вопросительно поднял брови.

– На самом деле я дружу с одним мальчиком. – И, торопясь, словно из опасения, чтобы у нее не спросили фамилию этого друга, объяснила: – Знаете, как бывает, когда знакомишься с человеком, хочется показаться интереснее, чем ты есть. Ну вот. – Она опять потупилась, видно было, каких трудов ей стоит признание. – Я напускаю на себя трагизм.

Он растерянно замер, не решаясь улыбнуться, и ждал, что она скажет дальше.

Она что-то пробормотала, он не расслышал, наклонился к ней, и тогда она произнесла громче, но все равно едва слышно:

– Я, как у них говорится, безнадежная, но понимаете, это ведь все равно ничего не значит. Просто… Мне страшно и хочется плакать, и все такое, только когда я говорю себе словами: «Я скоро…» – Он почувствовал, что это правда: если она выговорит все до конца, то заплачет. Она перевела дух и продолжала: – Если наш самолет разобьется, для меня это почти не имеет значения, немного раньше, и только, но все равно, когда мы взлетали при грозе, среди молний… – Она снова на минуту подняла на него взгляд. – Ничего не понятно, да? – В глазах ее были слезы.

– Вовсе нет, – сказал он. – Все понятно.

Она стиснула руки и улыбнулась в мучительном смятении и в то же время удовлетворенно, радость с вызовом взмыла над грузом печали.

– Ну, не знаю. Только на самом-то деле я дружу с одним мальчиком. С тем самым как раз, что играет на альте. Он неплохой мальчик. То есть очень даже хороший, замечательный. Стивен его зовут. – Обеими ладонями она вытерла с глаз слезы. – Нет, правда, это просто удивительно. На самом деле я очень счастливая. – Засмеялась и прикрыла ладонями лицо. Спина ее вздрагивала.

Нимрам молча похлопал ее по плечу.

– Я потому решила вам сказать, – пояснила она, когда смогла говорить, – что вы ко мне так добры. Мне не хотелось, чтобы у вас…

– Ерунда, – сказал он. – Это относится к каждому из нас.

– Знаю, – ответила она и засмеялась сквозь слезы. – Это правда, правда! Как мой дядя Чарли говорит, он мамин старший брат, живет с нами, он говорит: самое интересное, что все животные на Ноевом ковчеге просто ополоумели от страха.

Нимрам рассмеялся.

– Он удивительный человек, – продолжала она. – Только все время кашляет. Он умирает от эмфиземы легких, а попробуйте скажите ему, чтобы он бросил курить трубку или чтобы показался врачам, дядя Чарли в такую ярость приходит, куда там! На самом-то деле он боится, что это дорого, а притворяется, будто презирает врачей. Стоит ему услышать слово «врач», и тут же начинается крик: «Лжепророки! Факиры! Спекулянты! Наживаются на своих лекарствах!» Голос у него такой оглушительный. Папа говорит, его надо вместо сторожевой собаки перед домом посадить, чтобы лаял, воров пугал.

Она смеялась.

У Нимрама заложило уши. Самолет пошел на снижение. Помолчав минуту, Нимрам сказал:

– Строго говоря, я тоже был с вами не совсем искренен. На самом деле я не бизнесмен.

Она заглянула ему в лицо с детским жадным любопытством.

– На самом деле я дирижер симфонического оркестра.

– Правда? – Она насупилась, приглядываясь, не лжет ли он: – Как ваша фамилия?

– Нимрам. Бенджамин Нимрам.

Она прищурила глаза и опять смущенно посмотрела в сторону. Нимрам видел, что она лихорадочно роется в памяти.

– По-моему, я ваше имя слышала, – проговорила она.

– Sic transit gloria mundi, [36]36
  Так проходит мирская слава (лат.).


[Закрыть]
– с шуточным сокрушением произнес Нимрам.

Она с улыбкой откинула волосы со лба.

– Я знаю, что это значит.

Зажегся сигнал «Не курить». Внизу, мерцая огнями, разворачивалась земля.

В зале аэропорта О’Хэйра он сразу разглядел в толчее жену – она стояла неподвижно и улыбалась, берет и пальто на ней были темно-красные, почти черные. Он заспешил к ней. Вот она его заметила – неподвижная картина вдруг нарушилась, будто ожило очень старое живописное полотно, – подняла руку, помахала, вернулась в настоящее время и шагнула ему навстречу. Он снял и сложил темные очки.

– Бен! – радостно воскликнула она, и они обнялись. – Милый, у тебя ужасный вид! – Она отступила на шаг, осмотрела его и снова обняла. – По телевизору передавали, что в Лос-Анджелесе была страшная гроза, такой не помнят. Я ужасно волновалась!

– Ну-ну, – он, успокаивая, прижал ее к себе. – Как тебе гостилось у мамы с папой?

– А вы-то как долетели? Болтало, должно быть, ужасно? А за Трикси приехали из питомника?

Он взял ее за руку, и они, шагая широко и в ногу, пошли на стоянку.

– С Трикси все чудесно, и долетели мы чудесно, и вообще все чудесно.

Она насмешливо запрокинула голову и спросила:

– Ты что, пьян, Бенджамин?

Они, не сбавляя хода, обошли чету пререкающихся стариков с палочками.

– Я познакомился с одной девушкой, – сказал он.

Она пытливо заглянула ему в глаза.

– Хорошенькая?

Спросила, поддразнивая, шутя; но что-то в ней по-ястребиному насторожилось. Этого следовало ожидать. Он до нее уже был два раза женат, и они с ним во всем такие разные, день и ночь. Откуда взяться уверенности? А он вспомнил, как ему тогда на минуту подумалось, что та девочка – Арлинина дочь. Рано или поздно, он знал, он непременно спросит ее об этом прямо; когда-нибудь, но не сейчас. «Ополоумели от страха», – повторил он про себя, и в углу его рта снова появилась суровая складочка. Ему представился Ноев ковчег как огромное, слепое, бессмысленное существо, испуганно пробирающееся ощупью в ту сторону, откуда повеяло Араратом.

– Чересчур юная, – ответил он. – Совсем еще, можно сказать, не от мира сего.

Они шагали очень быстро, как всегда, легко и плавно обгоняя остальных. Нимрам на ходу иногда оглядывался через плечо, надеясь увидеть Анну Кертис. Глупая мысль, он понимал, ведь она будет идти последняя из последних, весело болтая, хотелось ему верить, или же опять «напуская на себя трагизм». Красные полы Арлининого пальто развевались, на щеках пылал румянец.

Анна Кертис, ступив на землю, сразу же узнала от отца, кто был ее добрый сосед в самолете. И на следующий вечер, когда Нимрам с Чикагским симфоническим оркестром исполнял Пятую симфонию Малера, она присутствовала в зрительном зале, сидела с родителями во втором амфитеатре. Они опоздали и вошли в зал, когда кончилась «Музыка на воде», которой Нимрам открыл программу. Ее отец получил билеты только в последнюю минуту, а ехать из их района в город было далеко. Они пробрались на свои места, пока оркестранты на сцене пересаживались, добавлялись новые инструменты, а те, кто играл Генделя, со скрежетом сдвигали стулья к середине.

Она никогда еще не видела малеровского оркестра – девять валторн, ряд за рядом скрипки и виолончели, длинная шеренга сверкающих труб, ослепительных, как огни электросварки, за ней другая шеренга – тромбоны, два полукруга контрабасов, четыре арфы. Все так величественно, даже жутковато. Этот огромный оркестр заполнял просторную сцену от одного края до другого, точно черная птица, которая из-за своих гигантских размеров неспособна подняться в воздух, только раскинула крылья и воинственно выставила голову – залитое светом пустующее возвышение для дирижера. Когда наконец увеличенный оркестр был в сборе и все вновь пришедшие настроили свои инструменты, свет в зрительном зале померк, и вдруг словно по какому-то знаку, невидимому простым смертным, сидящие внизу начали хлопать в ладоши, следом за нижними захлопали и люди вокруг нее. Вот уже и она громко захлопала, и ее родители, гул аплодисментов звучал все громче, все слитнее, выманивая на свет дирижера. И он выскочил, словно барс, ликующий и грозный, сверкнул в улыбке зубами, на ходу взмахом длинных рук поднял на ноги весь оркестр. Обменивается рукопожатием с концертмейстером, взлетает на возвышение – свет отразился от его волос, – кланяется публике, широко раскинув руки, а потом выпрямляется и стоит, вздернув подбородок, словно упивается их радостью, их чудесным доверием. Но вот он отворачивается, распахивает партитуру – аплодисменты стихают, а он на миг замирает над партитурой, словно всматривается в показания сложнейших счетчиков и приборов. Вот поднял палочку; музыканты взялись за инструменты. Он расправил плечи, вытянул вперед руки ладонями вниз и замер, будто колдуя, завораживая свою армию музыкантов, и они застыли, перестали дышать, перестали жить – будто все, кто умер за долгие века человеческой истории, собрались и ждут невозможного. Но вот его правая рука шевельнулась – совсем чуть-чуть, почти играя, – ей в ответ прозвучал зов трубы, предостерегая и публику – ряды смутно белеющих лиц, уходящие во тьму, – и безмолвствующий, залитый светом оркестр. Теперь задвигалась его левая рука, и оркестр ожил, сначала неуверенно, но предвещая такое пробуждение, которое девочке даже не снилось. Началось что-то новое, вся широкая долина оркестра заговорила, спокойно, безмятежно, один большой размах музыки, блестящей и острой, как огромная коса, – Анна никогда в своей жизни не слышала такого широкого звучания, словно все человечество, кто жив и кто умер, собралось для общего натиска. Звук мчался по земле, набирая мощь, растя напряжение, полный неверия, даже страха, но и ярости, гнева, – и вдруг, так удивительно просто, оторвался и взлетел. Она взяла за руку отца, как накануне Бенджамин Нимрам держал за руку ее.

Мать наклонилась к ней, точно дерево на ветру.

– Ты уверена, что это он?

– Конечно, он!

За спиной у них укоризненно кашлянули.

© Издательство «Радуга», 1989 г., перевод на русский язык.
© И. М. Бернштейн, 1991 г., перевод на русский язык.

Ринг Ларднер
( США)
РИТМ

История эта немного аморальна, но таковы, я думаю, все правдивые истории. Речь в ней пойдет о Гарри Харте, искренность и простота которого стяжали ему любовь всех остальных членов «Клуба монахов» и всех разбитных красоток, которым довелось познакомиться с ним внутри или вне театрального бизнеса. Пишущие музыку обычно не очень склонны смотреть на себя критически, и Гарри был отрадным исключением из общего правила – до тех пор, пока «Апси Дейзи» не воцарилась на год в театре «Казино».

Вы могли бы составить себе представление о нем, подслушав однажды вечером в клубе разговор Гарри Харта с Сэмом Роузом, автором либретто «Сорочки Сони» и «Рубашки Рут», а также сотни текстов популярных песен. Они сидели вдвоем у стола около видавшего виды рояля.

– Ты знаешь, Сэм, – сказал Гарри, – я тут подумал: а не стать ли нам с тобой партнерами?

– А что произошло с Кейном?

– Между нами все кончено, – ответил Гарри. – Эта дамочка его погубила. По-моему, она вышла за Кейна замуж специально для того, чтобы сделать из него честного человека. Так или иначе, но он стал до того честным, что я не мог больше этого выносить. Сэм, ты ведь знаешь, какой я: живи и жить давай другим. Я не ставлю под вопрос ничью этику, или как там она называется, пока не ставят под вопрос мою. Все мы вертимся как можем – я так смотрю на это. И потом, мне доводилось слышать лучшие тексты, чем те, которые он написал к двум моим ритмичным пьесам в «Лотти» – ну, ты их знаешь; и вообще, между нами говоря, я считаю, что он обе их запорол. Спрос на них был, как на церковные гимны, не лучше, и понятно, что когда наши пути разошлись, перенести это мне оказалось вполне под силу. Но я расскажу тебе развязку – просто для того, чтобы показать, до чего человек может поглупеть. Ты помнишь нашу «Да-да, Евлалия»? Так вот, там в конце первого акта было место для отличного любовного дуэта, и у меня был для него мотивчик, который потом стал шлягером. Ты знаешь, что я не хвастаю, когда говорю это: я ведь не утверждаю, что он мой, но он был и остается шлягером. Я имею в виду «Поймай меня».

– Конечно, шлягер! – согласился Сэм.

– Но шлягер не из-за слов, – сказал Гарри.

– Ты прав, – кивнул Сэм.

– Так вот, когда я в первый раз сыграл ему этот мотив, он на нем прямо помешался, и я дал ему ноты ведущей партии, и он показал их своей жене. Похоже, что она играет немного на фортепьяно, и она сыграла эту мелодию и сказала ему, что я свистнул ее из какой-то оперы; она думала, что из «Джоконды», но не была уверена. На другой день Кейн стал мне об этом говорить, и я сказал ему, что это не «Джоконда»; это была «Линда ди Шамуни» Доницетти. Так он заявил, что ему, видите ли, кажется нечестным работать над мелодией, которую у кого-то сперли! Тогда я говорю: «Не поздно ли начинаешь щепетильничать?» А он говорит: «Может быть, но лучше поздно, чем никогда». А я ему: «Слушай, Бенни, это твоя жена говорит, не ты». А он: «Давай не будем ее сюда вмешивать», а я: «Кому-кому, а мне меньше всех хотелось бы ее вмешивать». А потом говорю: «Бенни, ты должен признать, это потрясная мелодия», и он сказал да – он признал это. Тогда я говорю: «Ну, а теперь скажи мне: многие ли из дубаков, которые ходят на наши шоу, когда-нибудь слышали или услышат „Линду ди Шамуни“? Когда наша труппа получает от меня эту мелодию, я оказываю благодеяние миллиону людей; я даю им возможность услышать прекрасную музыкальную пьесу, которую иначе они бы ни за что на свете не услышали. Мало того: они услышат эту музыку в улучшенном виде – потому что я ее улучшил». А Бенни мне: «Первые четыре такта – те же самые, и на этом ты погоришь».

Тогда я говорю: «Вот что, Бенни: до настоящего времени ты никогда не критиковал мою музыку, а я никогда не критиковал твои слова к ней. Но теперь ты упрекаешь меня в том, что я ворую мелодии. Я этого не отрицаю, но посмотрел бы я, как бы ты заработал себе на жизнь, да еще смог бы жениться, не делай я этого. Но ладно, об этом говорить не будем. На днях я ездил к сестре, там была какая-то певица, сопрано, и она спела что-то вроде „Люблю тебя, люблю тебя, – мне сердце говорит“. Великолепная песня – она лет так двадцать, тридцать назад прогремела».

Бенни на это: «Ну и что?» И я ему сказал: «А то, что мне припоминаются четыре или пять твоих текстов, где встречается фраза „Люблю тебя“, и готов поспорить, что слова „сердце“, „мне“, „говорит“ ты использовал не меньше двух раз в каждой из песен, написанных тобою с начала твоей блестящей карьеры поэта-песенника. Так скажи, пожалуйста, ты сам придумал эти слова или от кого-нибудь их слышал?» Вот что я сказал ему, и он сразу заткнулся. Но его этика все равно не давала ему покоя, и стало ясно, что после «Евлалии» мы друг с другом распрощаемся. И как я уже сказал, текст его мою доницеттиевскую пьеску отнюдь не украсил; он бы угробил ее – если бы ее можно было угробить!

– Итак? – сказал Сэм.

– Итак, – сказал Гарри, – вчера Конрад Грин прислал мне телеграмму с просьбой прийти побеседовать, и сегодня я у него был. Он так туп, что считает меня лучше Фримля. Оказывается, у него есть либретто Джека Прендергаста, и он хочет, чтобы мы с Кейном им занялись. Я ему на это говорю, что с Кейном работать не стану, и тогда он сказал, чтобы я взял кого хочу. Поэтому я тебе позвонил.

– Звучит неплохо, – сказал Сэм. – Как либретто?

– Я его только пролистал, но, по-моему, с ним все нормально. Сюжет «Золушки», и если к нему еще твои слова да мою музыку – уж тут мы наверняка удивим публику новинкой.

– Есть у тебя новые мелодии?

– Есть? – расхохотался Харт. – Да они из меня прут! – Он сел к роялю. – Послушай, например, эту ритмичную пьеску. Считай меня кем хочешь, если это не шлягер!

Он сыграл ее сначала в фа-диез мажоре, сыграл виртуозно. Особенно хорош был запоминающийся рефрен, который правая рука играла как вальс, а левая – на две четверти.

– Она и пониже хороша, – сказал он, и сыграл ее снова, так же уверенно, в си-бемоль мажоре – тональности, одно упоминание о которой наводит страх на среднего пианиста.

– Да это… – Сэм Роуз был в диком восторге. – Что это такое?

– Не узнаешь?

– Песня волжских бурлаков?

– Нет, – сказал Харт. – Это из партии Аиды – когда она узнает, что тот тип отправляется на войну. И ни один из тех, кто ходит на наши шоу, этого не заметит, кроме, разве что, Димса Тейлора и Альмы Глак.

– Она так хороша, – сказал Сэм, – что просто уму непостижимо, как она до сих пор не стала шлягером.

– Только потому, что Верди не знал ритма! – воскликнул Харт.

Давайте вернемся немного назад и понаблюдаем за нашим героем в гостях у Баксов на Лонг-Айленде. В тот вечер там собралось несколько мальчиков и девочек, и все они пришли в восторг, когда услышали, что ожидается сам Гарри Харт. Он едва успел попробовать свой первый коктейль, как они пристали к нему, чтобы он им сыграл.

– Что-нибудь из вашего собственного! – упрашивала потрясенная им Хелен Морзе.

– Если вы имеете в виду то, что сочинил я сам, – ответил он с располагающей откровенностью, – то это просто невозможно; то есть не то что невозможно, но это будет такая серятина, что хуже некуда. Однако мое имя стоит и под некоторыми великолепными вещами, и я сыграю вам одну-две из них.

И не заставляя себя больше упрашивать, он сыграл две ритмичные пьески и песнь любви, благодаря которым «Апси Дейзи» Конрада Грина стала гвоздем сезона. И он уже начал играть что-то другое, чего кружок его слушателей не мог узнать, когда услыхал, как хозяйка дома представляет кому-то мистера Рудольфа Фримля.

– Спокойной ночи! – воскликнул Харт. – Пусть играет тот, кто умеет играть! – и с этими словами он уступил свое место у рояля вновь прибывшему и ретировался в дальний угол комнаты.

– Надеюсь, Фримль не слышал меня, – доверительно сказал он мисс Силлоу, – ведь я играл его вещь, а выдавал ее за свою.

Или вот: он на футболе вместе с Ритой Марлоу из «Голдвин-Мейер». Какой-то студенческий оркестр играл «Да, сэр! Это моя бэби!»

– Уолтер Дональдсон – вот парень, который может писать шлягеры! – с восхищением сказал Харт.

– Как будто ты не можешь! – отозвалась его приятельница.

– Куда мне до него! – скромно ответил ее спутник.

Немного позже Рита сказала ему, что в публике, должно быть, его узнали: многие пялят на них глаза.

– Давай не будем обманывать себя, девочка, – сказал он. – Они пялятся на тебя, а не на меня.

Еще позже, по дороге со стадиона, он сказал ей, что в банке у него больше двадцати пяти тысяч долларов, и пока мода на него не прошла, он рассчитывает на средний годовой доход минимум в сорок тысяч.

– Пока у меня не кончатся интересные мотивчики – я на коне, – сказал Гарри, – и я не вижу, почему бы им кончиться, со всеми этими старыми мастерами, у которых их миллионы. Я рассказываю тебе про свое финансовое положение, потому что… думаю, ты и сама знаешь почему.

Рита знала, и по общему мнению, разделявшемуся ими самими, они с Гарри были помолвлены.

Когда «Апси Дейзи» шла уже третий месяц и песенки из нее все вокруг пели, играли и насвистывали почти до одурения, Харта открыл Спенсер Дил. Что он пионер нового американского джаза, что его ритмы совершат переворот в нашей музыке – эти и многие другие вещи сообщались в статье на четыре тысячи слов под заголовком «Гарри Харт – провозвестник», которую Дил напечатал в «Уэбстерз уикли» – еженедельнике для интеллектуалов. И Гарри прямо-таки проглотил эту статью, хотя чуть не подавился некоторыми словами.

Интересные люди посещали гостиную Пегги Лич в воскресные дни после полудня. Макс Рейнгардт бывал там, Рейнольд Верренрат бывал там. И Яша Хейфец, и Джерица, и Майкл Арлен, и Ноэл Кауард, и Дадли Мэлоун. И Чарли Чаплин, и Джин Танни. Да, квартира Пегги в воскресные дни была салоном, очагом культуры.

И именно к Пегги привел Харта Спенсер Дил через несколько недель после появления статьи в «Уэбстерз уикли». Представляя его, Дил объявил, что Харт работает над «голубой» симфонией, после которой ультраритмы и почти диссонансы Джорджа Гершвина покажутся церковными песнопениями.

– О, – воскликнула хорошенькая Майра Хэмптон, – он, конечно, сыграет нам что-нибудь из нее?

– Сыграет, сыграет, – раздраженно передразнил ее Харт. – Хоть бы подумали, что и мне когда-нибудь отдохнуть надо! Вчера вечером, на приеме у Браунов, все пристали ко мне и не хотели ничего знать, когда я отказывался, и в конце концов я сыграл для них, сыграл так паршиво, как только мог, чтобы их проучить. Но до них Даже не дошло, что было паршиво! Вы чем зарабатываете себе на жизнь?

– Я актриса, – смущенно призналась молодая леди.

– Ну и понравилось бы вам, если бы каждый раз, как вы где-нибудь появитесь, вас просили бы играть?

– Да, – ответила она, но его уж и след простыл.

Похоже было, что Гарри ищет уединения; вид у него был обиженный, и сел в стороне от гостей. Он принял виски-соду, предложенные хозяйкой, он не нашел нужным поблагодарить ее. Ничуть не обескураженная, она подвела к нему синьора Парелли из «Метрополитен».

– Мистер Харт, – сказала она, – это мистер Парелли, один из дирижеров «Метрополитен».

– Д-дэ?

– Быть может, когда-нибудь мистеру Парелли придется дирижировать какой-нибудь из ваших опер.

– Надеюсь, – сказал вежливый Парелли.

– Надеюсь? – презрительно фыркнул Харт. – Уже если я и напишу оперу, то сам буду ею и дирижировать, и уж во всяком случае не доверю ее иностранцу.

В результате последней войны способность людей переносить невзгоды значительно возросла, и минут через двадцать гости Пегги начали вести себя так, как будто, несмотря на отказ Гарри играть, они решили жить дальше. Более того: один из них, Рой Лэттимер, исполненный шотландской отваги, но отнюдь не переполненный музыкальными способностями, сел к роялю и начал играть сам.

Начал – и кончил, потому что он не успел сыграть и четырех тактов, как Харт с другого конца комнаты кинулся к нему и спихнул его с табурета.

– Надеюсь, вы не считаете себя пианистом! – негодующе воскликнул Харт, произнося последнее слово так, что его можно было понять как название человека, который разводит или продает пионы. И два часа кряду, два часа, в течение которых все, кроме Спенсера Дила и несчастной хозяйки, демонстративно его покинули, Гарри играл, играл и играл. И среди того, что он играл, не было ничего, написанного Керном, Гершвином, Стивеном Джонсом или Айшемом Джонсом, Сэмьюэлсом, Юмансом, Фримлем, Стэмпером, Турсом, Берлином, Тьернеем, Хаббелом, Хайном или Гитц-Райсом.

Именно в этот период его жизни Харту случилось однажды идти от Сорок пятой улицы по Пятой авеню в ресторан «Плаза». Он заметил, что почти все встречные провожают его пристальными взглядами, и вспомнил, что в прошлое воскресенье две газеты напечатали его портрет. Не иначе как сходство оказалось больше, чем он думал.

В ту зиму Нью-Йорк отапливался мягким углем, и когда Харт очутился в туалетной комнате «Плазы», он обнаружил на левой стороне верхней губы сажу. Как будто у него были усы, и он решил их сбрить, и передумал, когда парикмахер уже наполовину сделал свое дело.

Рита Марлоу – вот с кем условился Гарри о встрече в «Плазе». Он оттягивал эту встречу так долго, как только мог. Будь у нее хоть капля гордости или здравого смысла, она бы уже все поняла. С какой стати должен он тратить свое время на второразрядную киноактрису, когда он водит дружбу с такими женщинами, как Элинор Дил и Тельма Уоррен, и когда его обещали представить миссис Уоллес Джерард? Девушке следует понять, что если ее приятель, который выезжал с нею по три-четыре раза в неделю и названивал ей каждое утро, вечер и в промежуток между утром и вечером, – ей следует понять, что если он больше не звонит ей и перестал с нею выезжать, и даже не хочет разговаривать, когда она звонит сама, – тут может быть только одна причина. Однако эта особа хочет во что бы то ни стало с тобою встретиться и, вероятно, устроить сцену. Что ж, она будет ее иметь. Хотя нет, не будет. Хамить совсем ни к чему. Просто надо тихо и спокойно дать ей почувствовать, что с прошлым покончено, и поскорее поставить на этом крест.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю