355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах » Текст книги (страница 26)
Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:07

Текст книги "Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах"


Автор книги: Уильям Моэм


Соавторы: Патрик Зюскинд,Герман Гессе,Джон Бойнтон Пристли,Бернард Джордж Шоу,Джон Апдайк,Карел Чапек,Теофиль Готье,Джеймс Болдуин,Дзюнъитиро Танидзаки,Август Юхан Стриндберг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)

Приписанный к Пятой симфонии, с которой ничего не делают ни вальюм, ни героин, ни опиум, заложник старика Ван Людвига, я собираюсь на последние деньги в Лозанну – менять кровь. Старый трюк, быть может, сработает.

© Дмитрий Савицкий, 1986 г.

Карел Чапек
( Чехословакия)
ИСТОРИЯ ДИРИЖЕРА КАЛИНЫ

– Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, – сказал Добеш, – особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека; как пятнадцать – двадцать лет назад. И вот, как раз когда я с лета брал мяч, мой собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda eguina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Только ночью началась боль! К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь – больно, чихнешь – больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим. Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем пошевелить не могу. Только охаю да кряхчу – так больно.

Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минутку. Удивительно, как бесконечно тянется время, когда не можешь сделать ни одного движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей… Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.

Был, наверно, второй час ночи, как вдруг я услышал, что кто-то со всех ног мчится по улице. А за ним вдогонку человек шесть, и раздаются крики: «Я тебе задам», «Я тебе покажу», «Ишь, сволочь ты этакая», «Паршивец» – и тому подобное. Как раз под моими окнами они его догнали, и началась потасовка – слышно, как бьют ногами, лупят по физиономии, кряхтят, хрипят… В комнату доносятся глухие удары, словно бьют палкой по голове. И никаких криков. Черт возьми, это никуда не годится – шестеро колотят одного, словно это мешок с сеном. Хотел я встать и крикнуть им, что это свинство. Но тут же взревел от боли. Проклятие! Не могу пошевелиться! Ужасная вещь бессилие! Я скрежетал зубами и мычал от злости. Вдруг что-то со мной произошло, я вскочил с кровати, схватил палку и помчался вниз по лестнице. Выбежал на улицу – ничего не вижу. Наткнулся на какого-то парня и давай его дубасить палкой. Остальные – бежать, я этого балбеса лупцую, ах, как лупцую, никого в жизни еще так не лупцевал. Только потом я заметил, что у меня от боли текут слезы. По лестнице я подымался не меньше часа, пока добрался до постели, но зато утром мог не только двигаться, но и ходить… Просто чудо…

– Хотел бы я знать, – задумчиво добавил Добеш, – кого я дубасил? Кого-нибудь из той шестерки или того, за кем они гнались? Во всяком случае один на один – это честная драка.

– Да, беспомощность – страшная вещь, – согласился дирижер и композитор Калина, качая головой. – Я однажды это испытал. Дело было в Ливерпуле, меня туда пригласили дирижировать оркестром. Английского языка я совершенно не знаю, но мы, музыканты, всегда понимаем друг друга, особенно когда на помощь приходит дирижерская палочка. Постучишь по пульту, крикнешь что-нибудь, повращаешь глазами, взмахнешь рукой – значит начать все сначала… Таким способом удается выразить даже самые тонкие нюансы: например, покажу руками вот так, и всякий понимает, что это мистический взлет души, избавление ее от всех тягот и житейской скорби…

Так вот, приехал я в Ливерпуль. Меня уже ждали на вокзале и отвезли в гостиницу отдохнуть. Я принял ванну, пошел посмотреть город и… заблудился.

Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. У реки человеку слышна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум – барабаны и литавры, трубы, горны и прочая медь, а с другой – река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река – не знаю, как она называется, – бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, буксиры, пакетботы, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли и толстопузые смолистые баржи, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские лайнеры. «Океан, наверное, где-нибудь тут за углом», – сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два – вижу только сараи, склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом… Вы заметили, что когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах?

Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком-то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки – должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности. Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заснул от грусти.

Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселись ко мне спиной и тихо заговорили. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат. Но так как я на их языке знал только слова «отель» и «шиллинг», то остался сидеть молча.

Сперва они говорили очень staccato. [38]38
  Отрывисто (итал.).


[Закрыть]
Потом мужчина начал тихо и медленно что-то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил. Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор – это виолончель. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato, [39]39
  Быстро, в свободном темпе (итал.).


[Закрыть]
в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу. Мне стало не по себе: этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивлялась ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода. Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы. Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой. Женщина беспомощно всхлипывала и стонала, но это уже было не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем. Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его тоне чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головой, так как он больше ни на чем не настаивал.

Они встали и разошлись в разные стороны.

Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонил кларнет к чему-то преступному. Я знал, кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел контрабас. Я все это слышал, а слышать – это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, тревога была в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах… Музыка – точная вещь, точнее речи! Кларнет был слишком простодушен, чтобы совершить что-нибудь самому. Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь – сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое…

Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему.

– Мистер, – кричу я, – здесь, в городе, замышляется убийство!

Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. «О Господи, – вспомнил я, – ведь он меня не понимает».

– Убийство! – кричу я ему, словно глухому, – Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка – сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь!

Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде «да, да».

– Мистер, – твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, – эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее!

Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить.

– О Господи! – воскликнул я. – Но ведь это немыслимо – ничего не сделать!

Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову.

– Глупец! – воскликнул я в отчаянии, – Ну так я сам ее найду.

Конечно это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки. Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Удивительный это был город, такой мертвый и страшный ночью… К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу.

Не помню, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но наконец отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты. Я купил одну и увидел крупный заголовок: «Murder», а под ним фотографию седовласой леди. По-моему, «murder» значит по-английски «убийство»…

© Т. М. Аксель, 1991 г., перевод на русский язык.

Герман Гессе
( Швейцария)
ФЛЕЙТА МЕЧТЫ

– Вот, – сказал отец, вручая мне маленькую костяную флейту. – Возьми ее и не забывай своего старого отца, когда будешь радовать людей в дальних странах. Играй на ней. Сейчас тебе самое время узнать мир и чему-то научиться. Я заказал эту флейту для тебя, потому что сам ты ничего делать не умеешь, кроме как петь и наигрывать красивые и добрые песенки, и мне жаль было бы, если бы пропал дар, которым тебя наградил Господь.

Мой добрый отец мало разбирался в музыке, он был ученым; он воображал, что стоит мне подуть в красивую флейточку, и все пойдет на лад само собой. Мне не хотелось разочаровывать его, я только поблагодарил, спрятал флейту и попрощался.

Наша долина знакома мне до большой мельницы; за ней, значит, открывался новый мир, и он мне очень даже понравился. Налетавшаяся досыта пчела устроилась у меня на рукаве. Я уносил ее с собой, чтобы попозже, сделав первый привал, сразу отправить посла с весточкой моим родным.

Леса и луга были моими спутниками, река деловито бежала рядом, и мир мало чем отличался от родины. Деревья и цветы, пшеничные колосья и кусты орешника заговаривали со мной, я пел с ними вместе их песни, а они понимали меня, как меня понимали дома; но вот очнулась моя пчелка, поднялась ползком до моего плеча, облетела два раза вокруг меня, сладко напевая что-то своим низким голосом, а потом полетела прямиком в сторону родины.

И тут из леса вышла юная девушка с корзинкой в руке и широкополой шляпе, затеняющей лицо, на светловолосой голове.

– Бог в помощь, – сказал я ей. – Ты куда держишь путь?

– Несу жнецам обед, – объяснила она, поравнявшись со мной. – А ты куда собрался?

– Иду в мир, отец послал меня. Он говорит, что я должен играть для людей на флейте, но я еще не умею играть по-настоящему, надо учиться.

– Так, значит. Ну, а что ты, вообще-то, умеешь? Что-то ты да умеешь?

– Ничего особенного. Песни петь умею.

– Какие же песни?

– Всякие, разные, понимаешь, для утра и для вечера, для всех деревьев, зверья и цветов. Сейчас я мог бы, к примеру, спеть песенку о молоденькой девушке, которая вышла из леса и несет обед жнецам.

– Ты? Можешь? Так спой же!

– Да, но как тебя зовут?

– Бригитта.

И я запел песню о красивой Бригитте в соломенной шляпе, и пел о том, что у нее в корзинке, как на нее заглядываются цветы, как голубые ветры перепрыгивают ей навстречу через ограды усадеб, и все, что полагается.

Она слушала внимательно и сказала потом, что песня хорошая. А когда я сказал, что голоден, она приподняла крышку корзинки и достала кусок хлеба. Когда я, откусив от ломтя, браво зашагал вперед, она заметила с укором:

– Незачем есть на ходу. Все в свое время, по очереди.

И мы сели в траву, и я ел мой хлеб, и она, обхватив руками колени, наблюдала. Когда я доел хлеб, она спросила:

– Не хочешь спеть для меня еще что-нибудь?

– Хотеть-то хочу. Но о чем?

– О девушке, от которой сбежал ее любимый, о том, как она грустит.

– Нет, про это не могу. Я не знаю, как оно бывает, да и зачем грустить? Мой отец велел мне петь песни скромные и милые. Я спою тебе о кукушке или о бабочке.

– А о любви ты ничего не знаешь? – спросила она чуть погодя.

– О любви? Как же, знаю, ведь это самое прекрасное!

И я без промедления запел о солнечном луче, который любит красный цветок мака, как он играет с ним и как счастлив, и о зяблице, ждущей своего зяблика, – когда он появляется, она делает вид, будто испугалась и отлетает в сторону. И еще пел о девушке с карими глазами и юноше, пришедшем невесть откуда, спевшем песню и получившем в награду за это кусок хлеба; а теперь хлеба ему не нужно, он хочет получить поцелуй от девушки, хочет глядеть в ее карие глаза, и он будет петь об этом. Не переставая, пока она не закроет его рот своими губами.

Тут Бригитта перегнулась и сомкнула свои губы с моими, и закрыла глаза, а когда вновь открыла их, я увидел в приблизившихся ко мне коричнево-золотых звездах свое отражение и несколько белых луговых цветов.

– Мир прекрасен, – сказал я. – Отец был прав. Давай я помогу тебе нести корзину, чтобы ты вовремя успела к своим жнецам.

Я взял ее корзину, и мы пошли дальше, она шла шаг в шаг со мной и ее радость звучала в лад с моей, а ветер что-то тихо нашептывал нам своей прохладой со склона горы; никогда прогулки не приносили мне подобного удовольствия. Некоторое время я храбро распевал одну песенку за другой, но потом умолк – сколько же вокруг всего, о чем можно петь, как много рассказывали мне негромкие голоса долины и гор, травы, листьев и кустов, всего сущего!

И я невольно подумал: если я смогу понять и спеть все эти тысячи песен мира, о травах и цветах, о людях и облаках, и обо всем ином, о лесах лиственных и вечно-зеленых, и обо всех зверях, и еще вдобавок все песни дальних морей и гор, песни звезд и лун – если все это нашло бы во мне отзвук и я смог бы это спеть, я был бы просто Господом Богом, а каждая новая песня должна была бы взлетать звездой на небо.

Но пока я шел и думал обо всем этом, не произнося ни звука от охватившего меня удивления (ведь никогда прежде ничего подобного мне на ум не приходило), Бригитта вдруг остановилась и взялась за ручку корзины.

– Теперь мне нужно наверх, – сказала она. – Там, на поле, наши люди. А ты куда пойдешь? Со мной?

– Нет, я не могу пойти с тобой. Мне велено идти в мир. Большое тебе спасибо, Бригитта, за хлеб и за поцелуй. Я тебя не забуду.

Она приняла из моих рук корзину, и ее глаза еще раз обратились к моим, и губы ее слились с моими, и поцелуй ее был столь нежным и добрым, что мне от полноты счастья едва не стало грустно. Я торопливо воскликнул: «Прощай!» – и быстро зашагал вниз по дорожке.

Девушка неспешно поднималась в гору, а потом остановилась под низкими кронами буков опушки леса и поглядела вниз, мне вслед. И я помахал ей шляпой – она кивнула еще раз и тихо исчезла в тени буков, как видение.

Я же спокойно продолжил свой путь, погрузившись в свои мысли, пока дорога не сделала резкого поворота.

Я оказался перед мельницей, а невдалеке от мельницы на воде покачивалось суденышко, на палубе которого я увидел одинокого человека. Он, казалось, только меня и ждал, потому что когда я снял шляпу, поздоровался и перебрался к нему, суденышко тут же побежало вниз по реке. Я сидел посредине судна, а он – позади, у руля, и когда я спросил, куда мы держим путь, он поднял голову и внимательно посмотрел на меня затуманенными серыми глазами.

– Куда пожелаешь, – произнес он, понизив голос, – Вниз по реке, или в море, или к большим городам – выбирай. Здесь все принадлежит мне.

– Всё принадлежит тебе? Так ты король?

– Возможно, – ответил он. – А ты, как я посмотрю, поэт? Тогда спой мне песню о путях-дорогах!

Я собрался с духом – вид мужчины, седого и серьезного, внушал мне почтение и страх; суденышко наше быстро и бесшумно бежало по реке. Я запел о реке, несущей суда, отражающей солнце и вскипающей у берегов, где весело заканчивает свои странствия.

Лицо мужчины оставалось непроницаемым, и когда я закончил, он слабо, словно во сне, кивнул. И к превеликому моему удивлению запел сам, и песня его была тоже о реке и о странствиях ее вод, но эта песня была проще и мощнее моей, и звучала совсем иначе.

Река, которую воспевал он, срывалась с гор, как разрушитель, мрачная и дикая; скрипя зубами, она стирала мельницы на своем пути, мосты, переброшенные через нее, она ненавидела любое судно, которое несла не себе, и в волнах своих и длинных косах речных водорослей с улыбкой раскачивала белые тела утопленников.

Все это мне не понравилось, но прозвучало настолько таинственно и красиво, что я окончательно смешался и пристыженно умолк. Если верно то, о чем поет этот пожилой, осанистый и мудрый певец своим глуховатым голосом, то все мои песни, выходит, были всего лишь нелепостью и детской забавой. Тогда, выходит, мир по сути своей не добр и не светел, как сердце Божье, а темен и мрачен, зол и обманчив, и когда леса шумят своей листвой, это, значит, не от радости, а от муки?

Мы плыли дальше, и тени удлинились; всякий раз, когда я запевал песню, она звучала все менее светло, а голос мой сделался тише, и всякий раз незнакомец отвечал мне песней, делавшей мир еще загадочнее и опаснее, а меня это заставляло страдать и грустить.

Душа моя изнывала, я сожалел уже, что не остался на берегу, в гостях у цветов и моей красивой Бригитты, и чтобы утешиться вопреки все сгущавшимся сумеркам, я, провожая последние отсветы заходящего солнца, громко запел песню о Бригитте и ее поцелуях.

Но тут совсем стемнело, и я умолк, а человек у руля запел, и пел он тоже о любви и любовной страсти, о карих и голубых очах, об алых влажных губах, и как же прекрасно и захватывающе было то, что он страстно пел над почерневшими водами реки! – но в его песне и любовь была темной и опасной, она превратилась в смертоносную тайну, от которой люди теряли рассудок, шли по жизни на ощупь, страдали, бедствовали, этой любовью они мучили и убивали друг друга.

Я слушал его и уставал от вливавшегося в меня чувства горечи, чудилось, что я уже годы странствую сквозь одни страдания и печали. Я ощущал, как тихий, леденящий поток грусти и душевной тоски, исходящей от незнакомца, прокрадывается к моему сердцу.

– Выходит, не жизнь – самое высокое и прекрасное, – воскликнул я запальчиво, – но смерть! Тогда прошу тебя, о горестный король, спой мне песню о смерти!

Человек у руля запел о смерти, и пел так прекрасно, что мне и сравнить было не с чем. Но и смерть была не самым прекрасным и высоким, и в ней нет утешенья. Смерть стала жизнью, а жизнь – смертью, и они сплетались друг с другом в вечной безумной любовной схватке, и это было последней истиной и смыслом мира, оттуда вырывался луч света, который мог оживить и украсить картину безрадостную, и оттуда же падала тень, набрасывавшаяся на все красивое и веселое и окутывающая все это тьмой. Но в темноте страсти разгорались искреннее и ярче, а любовь накалялась добела в эти темные ночи.

Я слушал его, весь уйдя в себя, и не было во мне другой воли, кроме воли незнакомца. Его взгляд остановился на мне, взгляд кроткий и какой-то грустно-добрый, его серые глаза излучали боль и красоту мира. Он улыбнулся мне, и тогда я, собравшись с силами, сказал ему в отчаянии:

– О, послушай, давай повернем вспять! Мне страшно здесь в ночи, я хочу обратно, туда, где найду Бригитту, или домой, к моему отцу.

Незнакомец поднялся и указал в ночную мглу – фонарь отчетливо освещал его худое и твердое лицо.

– Назад пути нет, – произнес он торжественно и дружелюбно. – Надо всегда идти вперед, если хочешь познать мир. А от девушки с карими глазами ты уже получил самое прекрасное, и чем дальше от нее ты уйдешь, тем более дивным и чудесным оно будет тебе казаться. Но все же поезжай, куда пожелаешь. Я уступаю тебе мое место у руля!

Безумно огорченный, я понимал, что он прав. С тоской думал я о Бригитте, об отчем крове, обо всем, что еще недавно было столь близким и светлым для меня, принадлежало мне – и вот оно мной утеряно. Теперь я должен стать на место незнакомца у руля. Так мне суждено.

Поэтому я молча встал и направился к рулю, а он, не говоря ни слова, пошел мне навстречу, и когда мы поравнялись, твердо взглянул мне в глаза и передал фонарь.

Но когда я стал у руля и поставил фонарь рядом с собой, я оказался один на судне – с тайным ужасом я убедился, что незнакомец исчез. И все же я не испугался, я это предчувствовал. Сейчас мне казалось, что чудесные прогулки, и Бригитта, и мой отец, и родные края – все это было только сном, а я, старый, умудренный горьким опытом, всегда, вечно плыл по этой ночной реке.

Я осознал, что звать незнакомца не смею, и познание истины словно оглушило меня.

Чтобы убедиться в том, о чем я уже догадывался, я перегнулся через борт к воде и поднял фонарь: из черного зеркала на меня смотрело серьезное и суровое лицо с серыми глазами, старое, всеведущее лицо – и это был я.

И поскольку пути назад нет, я продолжил свой путь по темным водам ночной реки.

© Е. П. Факторович, 1991 г., перевод на русский язык.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю