Текст книги "Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах"
Автор книги: Уильям Моэм
Соавторы: Патрик Зюскинд,Герман Гессе,Джон Бойнтон Пристли,Бернард Джордж Шоу,Джон Апдайк,Карел Чапек,Теофиль Готье,Джеймс Болдуин,Дзюнъитиро Танидзаки,Август Юхан Стриндберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Несколько дней спустя Оресте отозвал меня в сторону и предупредил, что все готово к отъезду: чемоданы – в машине, счета оплачены. Если мне не под силу, он может написать за меня записку. Я был слишком потрясен, чтобы спорить. Мы с Анной легли спать, но я не сомкнул глаз всю ночь, руками я беспрестанно тер лоб, словно хотел разгладить морщины. Примерно в шесть утра я услышал шорохи в соседней комнате. Немного погодя Оресте легонько стукнул в дверь. Я не отозвался.
– Слышишь? – спросила Анна. – Тебя зовет приятель…
– Анна! – прошептал я.
– У меня в Канаде подруга, так она мне иногда пишет… – голос ее звучал словно издалека. Она помолчала. – У меня вечернее платье есть, цвета герани… А ты и не видел… Оно мне идет…
– Анна! – беспомощно повторял я.
– Счастливого пути, Аурелио!
Я автоматически, словно сам не свой, оделся, мои руки будто выполняли чью-то чужую волю. Мы отправились в путь. Валериано, сидя за рулем, время от времени поглядывал на меня, и вдруг опустил мне на плечо свободную руку.
С этого дня что-то во мне окаменело. Мы все так же выступали в театрах и кабаре, но я словно потерял самого себя. Иногда, правда, бурная жизнерадостность Оресте заражала меня. Мы продолжали встречаться с девушками, спать днем и бодрствовать ночью. Совершали тысячи безрассудств, но с остервенением, стиснув зубы, не было в нас прежней легкости. Что-то тяжелое, жесткое, словно панцирь, который никак не сбросишь, сковало нас.
Оресте становился все более сумасбродным. На него порой что-то накатывало. Однажды он внезапно оборвал куплеты на полуслове и стал виртуозно и смачно поносить зрителей кабаре. Никто не сомневался, что все так и задумано. Зрители развеселились и наградили нас восторженными аплодисментами. Я спросил, что с ним происходит, он ухмыльнулся и скорчил гримасу, напоминавшую маску.
Оресте стал развлекаться в одиночку. Если мы пытались присоединиться к нему, он замахивался на нас тростью, словно отпугивал собак. Как-то мы услышали, что он кричит в своей комнате, и прибежали прямо в пижамах посмотреть, что с ним. Он корчился в постели, прижав руки к животу, на губах у него выступила пена.
– Что с тобой, Оресте? – испугался я.
– Несварение желудка! Черт меня дернул съесть этого дурацкого омара! Теперь живот раздирает, как щипцами!
– Хочешь, дам тебе какую-нибудь таблетку? Может, вызвать врача?
– Не надо. Проваливайте!
Мы вернулись к себе. У Валериано дрожали губы, он никак не мог попасть ключом в замочную скважину, это он-то, у которого золотые руки, а не только голос, нет такого, чего не умели бы его руки. Целую неделю мы с нарастающей тревогой наблюдали за Оресте, старались понять причину его странного поведения. Каким-то чудом мы еще давали концерты. Но публика чувствовала, что мы уже не те, что ансамбль «Три мушкетера» дал трещину, аплодировали нам вяло.
Однажды Оресте прервал выступление, как в прошлый раз, и стремительно ушел за кулисы. Я объявил, что он плохо себя чувствует, и пошел за ним. Как и в прошлый раз, он держался за живот, на губах у него выступила зеленоватая пена. Я спросил, что с ним.
– Неужели все еще не понимаете, олухи? – лицо его исказилось в гримасе.
– Что же мы должны понимать?
– Рак желудка у меня. Сматывайтесь! Спасайте шкуру! Я провонял мертвечиной!
С большим трудом нам удалось довезти его до больницы. Главврач сказал, что Оресте уже бывал у него, вздохнул и покачал головой. Земля словно выскользнула у меня из-под ног. Мне казалось – наш мир обрушился, как театральная декорация из размалеванного полотна, картона и гипса. На следующий день мы пришли навестить Оресте, но медсестра преградила нам путь и не пустила в палату. Мы настаивали.
– Бесполезно, – объяснила она, – его там нет.
– Куда же его перенесли?
– В часовню, во дворе.
– Как? Он уже…
Она кивнула. Я почувствовал себя усталым, опустошенным. Скользнув взглядом по зеркалу, я внезапно обнаружил, что у меня полно седых волос, а лицо в морщинах. Предательская, коварная усталость подточила меня. Валериано ходил за мной, как тень. У меня было желание сказать ему, чтобы он отстал, ушел, не могу я руководить им, я сам с собой не знаю, что делать.
– Мир вовсе не выдуманная сказка и не театр теней. Мы сами – тени, – сказал я ему. – Не веришь?
Валериано кивнул, но, думаю, меня не понял. Мы снова начали концертировать. Пели «Любу», «Рыжую Ежку» и все в том же роде. Мы оставались духовно близки друг другу, – столько лет вместе… А голос Валериано до сих пор восхищал меня, потрясал до глубины души.
Мы бродяжничали в обратном направлении, возвращались в города, где уже бывали, останавливались в тех же гостиницах, пели в тех же кабаре. Время от времени мне вручали письма матери, написанные шесть, а то и девять лет назад. В одном из них она жаловалась на легкое недомогание, пустяк, одышку ночами. Наверное, от одиночества или от старости.
– Тебе не хотелось бы вернуться домой? – спросил я у Валериано.
– Мне не к кому. Это у тебя – мать.
Мы направились в мое селенье, по мере приближения туда я чувствовал себя все более призрачным. Годы, словно лавина из песка и камней, обрушились на меня. Я приглядывался к Валериано: все то же детское выражение лица, голубые глаза, длинные ресницы, но и у него появились седые волосы и морщины вокруг глаз; стоило присмотреться и видно, что он уже немолодой мужчина. Наверное, он так и не повзрослел, а сразу перешагнул из детства на порог старости.
Я, по существу, не удивился, узнав от односельчан, что матери уже нет в живых. Вероятно, я это давно предчувствовал. Ее последние письма словно были написаны с того света. Я вошел в дом, штукатурка облупилась, осыпалась, побеги сорняков пробились в щелях, между камнями. Серые пятна плесени расползлись по всем стенам. Ни следа мебели, двери и оконные рамы начали рассыхаться. Посреди кухни сохранился старый каменный очаг.
– Тебе некуда идти? – спросил я у Валериано.
Он кивнул.
– Оставайся со мной. Давай немного приберем.
Я сходил в лес, принес охапку хвороста. Без особого труда мы развели огонь. Когда он разгорелся, мы протянули к нему руки, и каждый увидел в глазах другого отблески огня. Мы, не сговариваясь, даже не переглянувшись, одновременно запели. Сначала вполголоса… мы пели «Рыжую Ежку». По печальному лицу постаревшего мальчика Валериано я понял, что больше у нас ничего не осталось.
© 1979, Torino, S. Е. I.© Е. Ю. Молочковская, 1991 г., перевод на русский язык.
Джон Апдайк
( США)
ПЛАНЕТА ЦЕЛОМУДРЕННЫХ
Под конец 1999 года исследователи космоса обнаружили, что внутри теплого, бурлящего, наполовину жидкого огромного Юпитера кружится симпатичнейшая маленькая планетка с аргоновыми небесами и сверкающими морями, где перекатываются волны расплавленного бериллия. Первые же земляне, прибывшие на берега этого нового мира, были шокированы наготой его обитателей, не знавших, по-видимому, что такое стыдливость. Но мало того, что обитатели планеты ходили нагими (кстати, тела их, цилиндрические, слегка согнутые и сверху донизу бородавчатые, похожи на маринованные огурцы жемчужно-серого цвета, а передвигаются обитатели на шести конечностях, каждая из которых толщиной с зубочистку, и есть еще нечто вроде седьмой, только с кисточкой на конце, которая помогает нервной деятельности), – у них, судя по всему, не было половой дифференциации! Невероятно, но факт! Размножение, как выяснилось, происходит посредством совсем другого, нежели у нас, процесса, самих обитателей Минервы (именно так окрестил планету увлекавшийся античностью служащий Китайско-Американского Космического Агентства) ни в малейшей степени не волнует. По-видимому, в любой точке пористого грунта из перемешанных асбеста и никеля, на которую обитатели планеты наступят определенный минимум раз (правильнее сказать, не наступят, а ткнут, ибо следы минервианцев напоминают ямки от лыжных палок, втыкаемых в затвердевший снег), начинает медленно расти новое огурцеподобное. Не имеющее ни родословной, ни желания продолжать род, оно, достигнув по истечении трех минервианских лет (то есть пяти земных недель) нормальной величины, стряхивает с корней никель и начинает плодотворно работать в сельском хозяйстве, промышленности, торговле или государственном управлении, на первый и достаточно поверхностный взгляд занимающих на Минерве, как и на Земле, главное место в жизни.
Эротические интересы первооткрывателей (а затем, когда был создан аппарат, позволяющий дышать аргоном, также и дипломатов, ученых и поселенцев-коммерсантов с нашей планеты) вызвали у минервианцев изумление и совсем не были ими поняты. Имевшие вначале место попытки изнасилования оказались не более успешными, чем позднейшие попытки со стороны некоторых малообеспеченных местных жителей предложить себя гостям с Земли в качестве проституток. Невозможность установить приносящие удовлетворение контакты не помешала, однако, землянам, разлученным со своей родиной, влюбляться в минервианцев, отчего возникали всякие обычные для таких случаев пустяки – сонеты, бессонные ночи, длинные-предлинные письма, приступы ревности и бурные сновидения. Маленькие огурцевидные существа, хотя ни одно из них не смогло утолить продемонстрированные землянами странные желания, были озадачены: каким образом описанное пришельцами кратковременное, чисто механическое событие (не лишенное, кстати, сходства, отметили местные ученые, со случайной подготовкой грунта для прорастания новой особи на собственной их планете) может приводить к таким огромным затратам нервной энергии: «Именно ради любви мы и живем, – заверили их. – Наши космические корабли, наши небоскребы, наши биржи – всего лишь результаты отклонения этого инстинкта от его цели. Мы заставляем служить любви нашу одежду, нашу пищу, наше искусство, наши средства передвижения, даже наши войны. Любовь новорожденный землянин вбирает в себя первым же сосательным движением, и этой же самой страстью отуманен последний его вздох. Все остальное – фальшь, обман и способы заморочить себе голову».
В поселениях землян появились особи доселе не наблюдавшегося на Минерве подвида. Фигуры у них были рельефнее, тела мягче, агрессивность – более сложная, нрав – более спокойный, а самодовольство – более выраженное, чем у другого подвида; минервианцы, после великолепного впечатления, оставленного первыми землянами с их сверкающими металлическими панцирями, так и не сумели преодолеть отвращения к особям второго подвида, казавшимся им бескостными, пахучими и паразитичными. Эти последние возносили могуществу любви хвалы даже еще более страстные: «Ради одного настоящего ее мгновенья можно пожертвовать жизнью. Дайте нам любовь или дайте нам смерть. Наша личная гибель – ничто рядом с известным всевластьем Эроса. Любовь движет звездами – тем, чего вы никогда не видели. Движет птицами (их вы не знаете тоже) и побуждает их петь». Минервианцы были ошеломлены: они под своими вихрящимися и светящимися аргоновыми небесами не могли себе представить силы, ничего вообще более абсолютного, чем смерть (она в их языке обозначалась тем же словом, что и «молчание»).
Ответив на заданные им вопросы, особи второго подвида землян начинали, столь типичным для них и столь неприятным образом, задавать вопросы сами. «А вы? – спрашивали они своих нагих маленьких собеседников. – Что движет вами? Расскажите. Не может быть, чтобы не было чего-то глубоко зарытого, или выходит, что Фрейд был оракулом местного значения. Расскажите нам, что вы видите во сне, когда ваши шесть глаз закрыты?» И тут бородавчатый, рубчатый, бесцветный эпидерм минервианцев медленно окрашивался в сине-зеленый цвет, и они начинали сперва хихикать, потом шуршать, как грядка с артишоками, и на тоненьких негнущихся ножках убегали прочь, и снова вылезали из своих нор с запутанными ходами лишь под покровом ночи – ночи, приход и уход которой своей частотой и стремительностью напоминали землянам миганье дефектной лампы.
Первый шаг к разгадке был сделан благодаря сонетам, которые безнадежно влюбленные космонавты декламировали огурцевидным предметам своих чувств. Хотя слова, как их ни переведи, для вышеупомянутых предметов оказывались полной бессмыслицей, сама декламация не только привлекла пристальное внимание минервианцев, но, похоже, даже их волновала. Те, кто изучал бортовые журналы первых экспедиций, тоже отметили: до того, как физическая неосуществимость проституции была доказана, претендовавшие на роль куртизанок в некоторых случаях исторгали из своих глубин робкое тихое пение, напоминавшее речь на каком-то тональном, вроде китайского, языке. Когда же оснащенные телевизионными камерами роботы землян были миниатюризованы и смогли передвигаться по извилистым ходам минервианских нор, на некоторых из передававшихся нечетких, прыгающих (помехи из-за никеля были ужасающие) изображениях оказались какие-то стержни или палки, размещенные параллельно по их убывающей длине, а также другие стержни, возможно, полые, расширяющиеся на одном конце или с продольным рядом отверстий. Разумеется, это были более грубые, чем на Земле, музыкальные инструменты, изобретенные самими минервианцами и напоминавшие земные ксилофоны, трубы и флейты. Спрятаны они были в глубине нор, в таких местах, где их не могли увидеть свежевыросшие особи; там же оказались протоарфы, квазискрипки и какие-то явно ударные по своему назначению конструкции. Когда же ползающих по норам роботов-телевизионщиков оснастили микрофонами, оказалось, что не только в частных жилищах, но и в торговых комплексах звучит постоянно, хотя и приглушенно, музыка – понятие, обозначавшееся у минервианцев тем же словом, что и «жизнь».
Исходя из этих открытий, группа психиатров Китайско-Американского Космического Агентства убедила некоторое количество минервианцев подвергнуться психоанализу. С одной стороны, минервианские сновидения, переполненные такими символами, как лестницы, клапаны, синусоидальные кривые и полированные внутри полые предметы, с другой – наблюдавшаяся у анализируемых под седативными средствами деформация речи в направлении большей мелодичности, и, наконец, случай минервианца (психиатры между собой, в память о знаменитой больной Фрейда, называли его Дорой), которого мучило навязчивое стремление «гудеть», подводили, как и информация, полученная мини-роботами, к одному заключению: бесполые минервианцы на их планете, окруженной толщей жидкого водорода, живут ради музыки, хотя представление о музыке у них самое примитивное.
В последовавшем затем на Минерве торговом буме за одну песню давали не одну тонну никеля. За шпионаж в пользу Земли с местным жителем расплачивались пластмассовой губной гармоникой; кабинет министров или правление корпорации можно было купить одним только обещанием показать диаграмму позиций пальцев при игре на кларнете или проигрываньем старой, на семьдесят восемь оборотов пластинки с записью джазовой композиции «Прогулка ондатры». Когда по радио впервые на планете транслировали симфонию (это была брамсовская Четвертая, ми минор), минервианцы, услышав, как после струнных тему повел гобой, забились в экстазе, и, не сжалься над ними звукооператор, не сними с пластинки иглу и не поставь вместо Брамса «Американский патруль» в аранжировке Фреда Вэринга, им всем наверняка пришел бы конец. В те времена многие среди минервианцев, внезапно лишенных музыкальной невинности, умерли от чрезмерно большой дозы музыки, а еще многие опубликовали статьи-исповеди, создали радикальные политические партии и занялись (иногда с разочаровывающими результатами) групповым прослушиванием музыки.
То, что музыка значила для минервианцев, было за пределами понимания землян. Скучная мешанина из глухого буханья, тонкого писка и колокольного звона, искусство настолько лишенное выдумки, что даже самые лучшие места этой музыки Моцарт мог бы сочинить между двумя ударами кием во время игры в бильярд, она, их музыка, для жителей Минервы была, возможно, вибрацией, заключающей в себе все вибрации, была разрешением самых глубоких экзистенциальных конфликтов, психологическим преодолением дисгармонии (было высказано и такое предположение) между электрической непроводимостью их асбестовой «земли» и высокой проводимостью их аргонового неба. В музыкальности минервианцев, даже после того как ее подвергли всей мыслимой эксплуатации и эгоистически расширили, оставалось что-то холодное и вычурное. В запутанном древнем минервианском мифе содержится в связи с музыкой глухой намек на какие-то запреты. В минервианском Раю музыка звучит несмотря на отсутствие каких бы то ни было музыкальных инструментов, она как бы слышна и не слышна. А когда минервианец на склоне лет оглядывается на прожитую жизнь, вспоминается ему прежде всего музыка, та, которую он слышал, и та, которую он играл.
Первые же минервианцы, доставленные нашими космическими кораблями на Землю (одиссея, сама по себе заслуживающая быть воспетой; полет наружу сквозь тысячи миль супа из жидкого водорода, образующего толстый череп Юпитера; прорыв в открытый космос и впервые увиденные ими звезды, черная пропасть Вселенной; уменьшающиеся, если оглянешься назад, полосы газа и вихрящееся красное пятно Юпитера; падение по параболе сквозь солнечную систему, когда минервианцы, зачарованные яркой Венерой, решили было, что это и есть место их назначения, родина тех, кто к ним вторгся, именно она, а не покрытый на две трети водой коричневый шар, простершийся, все увеличиваясь, под ними и смягчивший, словно подушка, их падение), были буквально шокированы публичностью и повсеместностью музыки. Сочась из стен в залы ресторанов, влетая на невидимых волнах в приземляющиеся самолеты и разбивающиеся в авариях автомобили, звеня с колоколен, грохоча на военных плацах, мурлыча мелодично в квартирах, перемещаясь по улицам в маленьких ящичках в руках у землян, нарушая даже тишину пустыни и леса, где люди, не вылезая из своих машин, смотрят фривольные музыкальные кинокомедии, музыка сперва ошеломила их, потом привела в восторг, затем стала вызывать отвращение и наконец им наскучила. Гости с Минервы вынули из ушей затычки, оберегавшие их от чересчур острого наслаждения; пресытившись, чувства их притупились; способность слышать была утрачена. Минервианцы открыли для себя бессилие.
© J. Updike, 1983.© Ростислав Рыбкин, 1991 г. перевод на русский язык.
Джон Берри
( США)
СЛУШАТЕЛЬ
Жил в Швеции маленький чех-скрипач по имени Рудольф. Музыкант он был не из лучших, и некоторые друзья считали, что это – из-за его непоседливости; другие же думали, что оттого он и непоседлив, что из него не вышел хороший музыкант.
Сам ли он хотел того или нужда заставляла, но он постоянно мотался один на маленьком паруснике вдоль, побережья Скандинавии, останавливаясь в маленьких портовых селениях и выступая с концертами.
Если он находил аккомпаниатора, – хорошо; если нет, то исполнял те произведения для скрипки, которые аккомпанемента не требовали. А когда фортепьяно было необходимо, он мысленно представлял себе этот инструмент и исполнял целые сонаты для скрипки и фортепьяно без всякого фортепьяно.
Случилось ему доплыть и до самой Исландии. Он стал объезжать ее, останавливаясь то в одном селении, то в другом.
Однажды, когда Рудольф плыл вдоль полупустынного берега по направлению к следующему поселку, он увидел, как с северо-востока несется грозная темень облаков. Надвигался шторм.
В это время Рудольф огибал опасный мыс, открытый ветрам. Путник посмотрел на карту: до ближайшей гавани оставалось добрых полдня ходу. Он начал уже тревожиться, как вдруг увидел маяк, стоявший на крохотном скалистом островке, примерно в миле от берега.
У основания маяка была глубокая бухточка, защищенная от ветра утесом. Поднявшись на волне, он с трудом проскочил в нее и притянул лодку за железное кольцо к скале. Ступеньки, вырубленные в камне, вели наверх, к башне.
На скале стоял человек. Его фигура выделялась на фоне несшихся по небу облаков.
– Добро пожаловать, – сказал человек. Его могучий голос заглушал шум уже бушующих волн.
Быстро темнело. Сторож маяка отвел гостя по винтовой лестнице на третий этаж, в жилое помещение, и стал готовиться к шторму. Ему еще надо было наладить на башне огромный фонарь, свет которого, усиливавшийся рефлекторами, виден был далеко вокруг. Затворы то заслоняли его, то открывали через равные промежутки времени.
Сторож был огромного роста старик с седой бородой, ниспадавшей ему на грудь. Спокойный, медлительный, как медведь, он легко управлялся со своим маленьким хозяйством, не делая ни одного лишнего движения. Говорил он мало. Казалось, что не слова, а нечто другое имеет для него истинную ценность, но даже и это «нечто» не может вывести его из равновесия.
Поднявшись этажом выше, они пришли на кухню и поужинали картофелем, селедкой, сыром, черным хлебом и горячим чаем. Потом сидели, молча посматривая друг на друга.
Над ними было служебное помещение, а еще выше – огромный светильник, посылавший судам чудесные безмолвные сигналы. Снаружи бушевал шторм; волны яростно бились о стены башни.
Рудольф протянул сторожу кисет с табаком, но тут же почему-то смутился. Старик ласково улыбнулся и покачал головой с видом человека, хорошо понявшего и оценившего этот жест гостя и вместе с тем как бы извиняющегося за то, что ему ничего больше не надо. И он продолжал сидеть, тихий, задумчивый, опустив на расставленные колени натруженные руки.
Рудольфу казалось, что от сознания старика не ускользает ни один звук разыгравшейся бури; но эти звуки так ему привычны, что он может о них не думать. Для него они так же естественны, как биение сердца.
Точно таким же было и его отношение к гостю: он вежливо слушал его, но рассеянно отвечал на вопросы и одновременно как бы чувствовал незримую связь с ним, так связан материк с островом, так связаны между собой под толщей океана острова.
Мало-помалу Рудольф выведал у старика отрывочные сведения о его жизни. Он родился восемьдесят три года назад в этой же самой башне, где его отец служил сторожем. Его мать (единственная женщина, которую он видел) научила его читать Библию, и с тех пор он ежедневно читал ее. Других книг у него не было. Рудольф, увлеченный музыкой, тоже не очень-то много читал, но он все-таки жил в городах и знал кое-что. Он взял футляр и вытащил свою любимую скрипку.
– Что вы с ней делаете, сударь? – спросил старик.
Сначала Рудольф подумал, что сторож смеется, но, увидев его лицо, понял, что это не так. Да и интересуется-то он не инструментом, а самим музыкантом и его «работой».
Раньше Рудольф не мог представить себе человека, не знающего, что такое скрипка. Но теперь, встретив его, он совсем не был склонен над ним смеяться. Наоборот, он чувствовал себя перед ним маленьким и ничтожным.
– Я делаю с ней музыку, – смущенно ответил он.
– Музыку, – медленно повторил старик. – Слыхать-то я про нее слыхал, а видеть не приходилось.
– Но музыку не видят, ее слышат.
– Вот как! – почтительно сказал сторож.
Он и это воспринял как само собой разумеющееся. Что ж, бывает. Во всяком труде есть что-нибудь удивительное. Все в мире вечно и все непрестанно меняется.
Большие серые глаза старика смотрели на маленького скрипача с глубоким уважением.
Рев шторма, доносившийся из-за стен башни, обстановка маяка, вид старика – все это как-то взволновало Рудольфа, вызвало у него необоримое чувство сострадания, любви и восторга. Ему вдруг захотелось сделать для этого человека что-нибудь необыкновенное. И он взял скрипку и под аккомпанемент ветра начал играть «Крейцерову сонату» Бетховена…
Никогда еще Рудольф не играл с таким вдохновением и мастерством. А в это время ветер и волны, словно гигантские руки, обрушивали свои удары на башню. На ее вершине пламенел светильник, и мрак непрерывно чередовался со светом.
Вот прозвучала последняя нота, и Рудольф, тяжело дыша, уронил голову на грудь. Над островом многоголосо ревел океан.
Пока музыкант играл, старик сидел не шевелясь. Он напряженно слушал, склонив голову и положив большие загрубелые руки на колени. Некоторое время он молчал. Потом поднял глаза, медленно развел руками, кивнул головой и сказал:
– Да-а, все это правда.
© К. А. Чугунов, 1991 г., перевод на русский язык.