355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Гэсс » Картезианская соната » Текст книги (страница 17)
Картезианская соната
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Картезианская соната"


Автор книги: Уильям Гэсс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

В таком настроении я его еще не видел: он полностью отдался мелочному раздражению, позволил себе банальные, пошлые жалобы. Но взгляд Пеннера по-прежнему был устремлен куда-то вдаль.

– Все эти фальсифицированные продукты, – пробормотал он, – которые нам предлагает глупая реклама, обещания, лотереи и ставки… все это – дела дураков… и всегда… Оскорбляет не то или иное высказывание в наш адрес. Оскорбительна вся атмосфера нашей жизни. Одна капля ливня не сделает. А вот постоянный поток… Водопад лжи. Со всех сторон. Бьет по всем чувствам. Как можно ему сопротивляться?

Хотя Пеннер и страдал, живя в обществе оскорблений и позора, в те дни он был для меня подлинным кладезем знаний. Гнаться за любой работенкой ему больше не приходилось; он вернулся к учебе и изучал поэзию, планируя защитить, если получится, магистерскую по окончании окружного колледжа.

– Как вы думаете, что творилось с Прустом? – спросил он у меня однажды в насмешливо-возвышенном тоне. – Какое преступление он совершил, настолько серьезное, что для маскировки потребовались все эти тома болтовни и самобичевания?

Вид у меня наверняка был ошарашенный… Потому что я и впрямь был ошарашен.

– Пруст исповедовался своему письменному столу, а не священнику. Он знал, что роман утешит его, а искусство простит.

– Исповедь! – Пеннер словно подставил грудь для удара. – Исповедь… Она может быть сладчайшей местью. Искренность и откровенность. Просто прелесть, как искренность помогает скрывать мерзейшие намерения! Раз уж речь зашла о Прусте, то следует вспомнить и Андре Жида. Что он делает, этот прохвост? Он обнаруживает у себя гомосексуальные наклонности. Как многие другие французы, он едет к мусульманам Северной Африки, чтобы проверить правильность диагноза. Зная, как сильно его тянет к мальчикам, Жид тем не менее женится на своей кузине Мадлен. И что дальше? Проходит какое-то время, достаточное, чтобы накопилась горечь, и он пишет «Коридона» и исповедуется всему миру в своих так называемых муках. Но кто, собственно, вышел в мученики?

Лютер Пеннер произнес с театральным подвыванием:

– Женщина… жена… женщина… жена… Ах, Жид и его протестантская совесть. Ограниченный человек не может восхищаться книгой Пруста, потому что в ней малышей, грубо говоря, опускают старшие ребята. У Пруста кого ни возьми – везде извращенцы от власти и боли. Просто чудесный мир, а? Погодите, я вам приведу пример получше. Жид снова сбегает в Африку со своим четырнадцатилетним сожителем Марком… Марком Аллегре. Как его жена может это понять? А легко. У Жида причинное место ударяет в мозги, оно велит ему разделять похоть и любовь, и, сделав это, он может преподнести свою любовь, чистую, как надушенные пальцы, своей кузине, мадам Жид, а распутство направить на бедрышки Марка.

При всей пестроте своей биографии Лютер великолепно справлялся с учебой. Преподавателей он впечатлял. Он выполнял задания, не отставал, ухитрялся обходить все острые углы. Ну, почти все. Был момент, когда ему пришлось дать задний ход и он чуть не потерял все, чего достиг.

– Клод Хоч… – однажды поведал мне Пеннер. – Клод Хоч, этот мой никем не наставленный наставник… Знаете, что он сказал мне? Нет, прежде послушайте, что он сделал! Я принес ему свою работу, понимаете? И все время простоял у его стола. Простоял, вы поняли? Меня не пригласили присесть! Хоч раскладывал пасьянс… он как раз собирался уложить шестерку на семерку, а потом бросил вскользь, как бы по поводу моей работы, ну, это не важно… В общем, Хоч мне в лицо говорит, будто Хопкинс – Джерард Мэнли Хопкинс, знаете, священник, – гомик. Он мне заявляет, что Хопкинс – гомик! Этот тип… да у него самого имя звучит, как будто кто-то глотку прочищает… И еще перебил меня на полуфразе. Я говорил о том, что усматриваю в ломаном ритме своего рода месть, понимаете, за стихосложение прошлого, восстание против правильных размеров. А он буквально после этих слов заявляет, что Хопкинс – гомик, можете себе представить?! Ну что ж, помощь пришла свыше. Посреди разговора, сразу после того, как он ляпнул про гомосексуализм Хопкинса, ему приспичило выйти, естественную надобность, как он выразился, следует удовлетворять, и он кладет… шлепает черную пятерку на красную шестерку, встает и проходит мимо меня, будто я невидимка… невидимка… будто у меня нет чувств, нет души… Ну, я воспользовался его же афоризмом и тоже решил удовлетворить естественную надобность. Помочился в ящик его письменного стола. Не жалеючи. Просто выдвинул ящик до упора и полил все его скрепки и кнопки, карандаши и бумажки, и марки тоже. Потом закрыл ящик, застегнул ширинку и смылся. И я сказал себе: эта мелкая пакость – за Хопкинса. И я ликовал. Но теперь я понял… постиг… Теперь мне стыдно, потому что я позволил себе впасть в детство, не сдержал самых низменных стремлений.

Лютер принялся оплакивать огрубелость своей души, отступившей, стыдно сказать, в почки.

Я не видел его около месяца. За этот месяц в окружном колледже много чего случилось. Клод Хоч не сразу обнаружил выходку Пеннера, но в конце концов учуял запах. Видимо, ему пришлось восстановить в памяти те часы, которые разделяли период нормальной и сухой упорядоченности ящика от состояния мокрого и вонючего хаоса (возможно, он даже сумел оценить милую шаловливость этого акта), чтобы наметить нескольких вероятных виновников – тех, у кого была возможность и, быть может, мотив, а также злобные характеры. Тут напрашивался метод последовательных приближений. Однако провести очную ставку с подозреваемыми или предать огласке дурную новость оказалось не так-то легко, учитывая неблаговидный и постыдный характер события. Такое же замешательство, препятствующее мести, какое некогда вынудило заткнуться Сифа. Поэтому был издан приказ, в котором невинным советовали, неустойчивых предупреждали, а святотатцу, совершившему некий неуточненный, но жалкий акт дешевой и пошлой бравады, грозили разоблачением, бесчестьем и изгнанием. Поведение Лютера Пеннера, как я уже указывал выше, всегда было столь пассивным, робким и раболепным, столь скромным и уничижительным, что это многих даже смущало (на что, разумеется, он и рассчитывал); таким образом, Хочу было трудно поверить, что у Лютера найдется та вульгарная смекалка, необходимая, по его мнению, для подобного деяния. Однако Пеннер был на том месте в то время, и потому Хоч пригласил Лютера для приватного разговора. Лютер отметил с удовлетворением, что карт на столе не наблюдалось. Ящик отсутствовал – надо полагать, его отправили греться на солнышке и дышать воздухом с целью оздоровления. Ему стало интересно, сколько выделенной им мочи пропало бесполезно, а сколько впиталось, вызвав ржавение скрепок и набухание бумаг.

Лютер сказал мне, что это была истинная месть, редкая удача: слушать, как обидчик изворачивается, конструируя малодушную фразу с намеками, уклончивыми формулировками, чтобы ненароком не обидеть, и ненавидит самого себя за такую осмотрительность и осторожность, в то время как Лютер строил из себя почтительного идиота и выказывал полную готовность пополам с искренним непониманием. Когда беседа подошла к концу, Лютер заметил с лукавым смешком, что, явившись по приглашению профессора Хоча, надеялся услышать от него извинения за то замечание по поводу Джерарда Мэнли Хопкинса. Пеннер гордо признался, что просто не смог удержаться. Теперь Хоч все знал. Знал, кто и почему. Но ничего не мог поделать, как пришпиленный булавкой жук.

Когда месяц траура прошел, Лютер ухватил меня за воротник в кафетерии колледжа и, загнав в угол, целый час рассуждал о литературных случаях мести, но не столько о тех, что встречаются в кино, театре и романах как основа сюжета, сколько о более жизненных: как писательницы описывают своих бывших мужей и любовников в художественных произведениях, насаживая их на вертел, выставляя на всеобщее посмешище, рассчитываясь за старые обиды, сравнивая счет в прямом и переносном смысле.

– Мне кажется, – заметил я, – что, скажем, поэзия для таких целей малопригодна и употребляется редко.

– Вы ошибаетесь! – горячо возразил Пеннер. – Зачем далеко ходить, припомните-ка свежий пример: «Дельфин», сонеты Лоуэлла, где он цитирует отрывки из реальных писем своей жены. Дети раздражают родителей тем, что не слушаются, творят глупости и попадаются. Поэты поступают точно так же. Дилан Томас был на это мастак. Он довел Кэйтлин до того, что она перестала возмущаться, когда он падал пьяный на улице, и сочувствовала, когда его рвало, и только умоляла его падать и блевать так, чтобы она могла слышать, и видеть, и обонять это, и страдать. А на читателей и почитателей ему было чихать с высокого этажа. Лоуэлл поведал всему миру о своей английской любовнице-аристократке, а его жена, наверно, в это время потягивала виски из его заначки. Он бесстыдно гонялся за женщинами, как будто звание поэта давало ему право свести всю свою сущность к пенису.

У Лоуэлла полно циничных строк и непристойных эпитетов, и он выставляет их напоказ, как любимого пони. В том числе обращенные к Стэнли Куницу. Вы знаете, кто такой Стэнли Куниц? Нет? А ведь должны были учить! Ну так вот, он тоже поэт. И Куниц пишет Лоуэллу, что некоторые его стихи отвратительны. Они, мол, бессердечны и жестоки. А Лоуэлл-то, разумеется, претендовал, как и все, на высокую моральность. И как же поступил этот милый человек? Он решает посвятить свою новую книгу Куницу – ну конечно, не «Дельфина», не этот компот из исповедей и признаний, посвященный по праву леди Каролине, нет, другой сборник, «Историю»; этот маневр достоин изучения и подражания. Куниц принял посвящение с вежливым удовольствием, поблагодарил и, как я полагаю, притих, разоруженный, как нация, проигравшая войну. «Кал.», как говорят, это сокращение от имени «Калигула», но может быть и от «Кальвин». Вот кто, пожалуй, был моим истинным предшественником. Хотя странно: как Кальвин может предшествовать Лютеру?

Лютер сиял. Он купался в океане доказательств. Было ясно, что язык его, хотя порой, казалось, и не поддерживал чувства, но соответствовал его восхищению дерьмовой с моральной точки зрения жестокостью Жида и артистическим лицемерием Лоуэлла.

– И кто этот Марк? – спросил Лютер. – Этот Аллегре? Он – сын кальвинистского пастора, одно время бывшего наставником Жида, подумать только! И посаженого отца на его свадьбе! И Жид развратил мальчика. Талантливый, замечательный Жид. А Лоуэлл… Лоуэлл… опять-таки «Кал.»… чудесно!

Пеннер схватил меня за руку. Финальный аккорд! Его прикосновение потрясло меня. Лютер такими вещами не баловался. А он продолжал увлеченно:

– Что же дальше? Кто следующий? Жена Жида сожгла все его драгоценные письма, обращенные к ней, письма, в которых он возвращается через годы юности к тем летним дням, когда они впервые встретились, еще как родственники. В них – вся его духовная, возвышенная, исключающая прикосновение любовь к ней. Жид неделю плакал, узнав, как она ему отомстила. – Пеннер захлопал в ладоши. – Замечательная история, да? Конечно, это вам не Медичи и не Борджиа, но для малого формата великолепно.

Я улыбнулся вполне искренне, хотя позабавил меня скорее не рассказанный случай, а то, как самозабвенно гримасничал Пеннер.

– И Пруст тоже, – продолжал Пеннер. – Пруст взялся оправдать свои чудачества перед друзьями-чудаками и чудным миром: свою страсть к доносам, свой снобизм и садизм, болезни и боязни, зависимость и зависть.

Ложечка для кофе, на этот раз из нержавейки, описала в воздухе круг. Мне припомнились игрушечные самолетики моего детства. И чувства, и полет были такими же самыми.

Я хочу привлечь внимание к этому эпизоду и замечаниям Лютера Пеннера потому, что они свидетельствуют о несправедливости тех, кто обвинял моего друга в женоненавистничестве. Много, много раз слышал я от него похвалы женщинам. Он был на их стороне. Екатерина Медичи, Медея, Шарлотта Корде… И сплетни о его извращенчестве, несомненно, далеки от истины. Он недолюбливал голубых. Но при этом был убежден, что каждый гомосексуалист мстит кому-то из родителей, а то и обоим. «Мальчик-гей уложил яйца своего отца в корзинку и несет бабушке в ожидании серого волка», – так он выражался.

Он с жаром говорил о вдовах, которые цензуровали письма своих умерших мужей, тем самым вводя в заблуждение будущих читателей; и о тех, кто изымал документы, разорял лаборатории, сжигал бумаги или кромсал картины и скульптуры. Но восхищался он этими особами лишь потому, что их поступки доказывали его излюбленные постулаты. Он любил цитировать неблагодарных детей президентов или других важных шишек, которые утверждали, что мамы-папы сломали их характеры и загубили карьеры. Возможно, беда заключается в наших способах воспитания, но в нашем обществе от детей, похоже, просто требуют, чтобы они разочаровывали родителей, отказывались жить в соответствии с их чаяниями, устраивая жизнь по собственному разумению или создавая собственные ценности и идеи.

– Так много Чаттертонов, так много Ромео и Джульетт, – говорил Пеннер. – В нашем обществе молодежь тянет к самоубийству. Ежедневно десятки их реализуют эту тягу. Но с точки зрения мести – это просто великолепно.

Пеннер сделал жест, смысл которого до меня не дошел, и позволил своей ложечке просто полежать и поблестеть. Он обращался к столу, словно загипнотизированный этим блеском:

– Нужно много думать, мечтать об этом, чтобы ощутить, какое это удовольствие – смерть. Составить план… – Репертуар жестов у Лютера был ограничен. Ему пришлось вновь браться за ложечку. – Бразильская почитательница Элизабет Бишоп, Лота, прилетает через полмира в Нью-Йорк, чтобы принять смертельную дозу наркотика в квартире Элизабет. Теряет сознание прямо на пороге. Затем, как и следовало ожидать, умирает, не только заставив Бишоп ощутить боль потери и чувство вины, но и вызвав сплетни в кругу ее друзей. – Пеннер поднял глаза, посмотрел мне в лицо и словно приклеился взглядом. – Чисто сработано, ничего не скажешь!

В тот период мы стали почти регулярно встречаться в разных кафе и время от времени обедали вместе в каком-нибудь скромном итальянском бистро. Но он отказывался есть тефтели, потому что никогда нельзя предугадать, что в них закатано. Под предлогом перемешивания натертого сыра тщательно исследовал поданные макароны. Прежде чем приступить к еде, вилкой приподнимал листья салата. Он делал это украдкой, но все же делал. «Не люблю, – говорил он, – когда мою еду «шпигуют», или «начиняют», или «фаршируют». Я всерьез подумывал, не ввести ли Пеннера в круг моих друзей, поскольку он явно был одинок и искал слушателей, но он отказался наотрез в первый же раз, когда я его пригласил: «Не хочу усложнять наши отношения». Я не вполне понял, что он имел в виду, и почему его появление в моей компании что-то должно осложнить. Но Пеннер был погружен в свой замысел и не желал отвлекаться. Он писал «Нескромное предложение».

После упоминавшейся уже статьи «Моральное Я носит белые одежды» это было второе и последнее из сочинений Пеннера, предназначенных для обнародования и опубликованных. Все прочее, написанное им, осталось в дневниках и письмах. Он явно вдохновлялся идеями Свифта, но из наших бесед я знаю, что властителем его дум был Данте, величайший мастер литературной мести, и особенно потрясла его та песнь «Ада», где описывается, как льстецы и доносчики плавают в яме, наполненной нечистотами.

– Одно дело БЫТЬ Урией Типом, – говорил Пеннер, – совсем другое – играть роль так тщательно, чтобы вас принимали за Гипа, потому что незаслуженная лесть – оскорбительна, и особенно приятно, когда объект скромно – ха! – ха! – скромно принимает ее как нечто должное.

Я узнал, что успехи Лютера в колледже во многом были обусловлены его угодничеством. Профессор Хоч, отнюдь не из числа его поклонников, сказал мне: «У него нос длинный, как у Пиноккио, в любую щель пролезет».

Я больше не жалел о том, что Лютер отказался знакомиться с моими друзьями, потому что наш кружок часто собирался у меня дома, и мне не хотелось, чтобы он пачкал мою зубную щетку или перемешивал таблетки в аптечных пузырьках (миссис Сауэрс утверждала, что, будучи ее жильцом, он это делал постоянно). Не хотелось также терять мои хрустальные бокалы из-за того, что Лютер поставит их не на место (он сам признавался, что проделывал это при случае в других домах, если вечеринка прошла неважно). Представьте себе: проводив гостей и перемыв посуду, вы расставляете ее по местам, и вот тогда становится очевидно наличие пустого места в ряду с хрусталем. Исчез бокал, самым загадочным образом. Поразмыслив, вы предполагаете, что бокал кто-то разбил и не признался, а может, его и вовсе похитили. Во власти этих тревог вы пробудете до тех пор, пока не наткнетесь на пропажу; бокал был укрыт так хитроумно, что найти его можно лишь случайно, и озадаченная жертва, под влиянием гипотез, порожденных подозрительностью, прекращает поиски очень быстро, и терзается сомнениями, кто же из гостей – а ведь это друзья! – совершил этот поступок. Когда же потеря находится, возникает вновь озадаченность и недоумение: как это фужер оказался среди рюмок? Те уголки сознания, где кроются наши основные заботы, – отличное поле для тонкой мести. Главная тайна тайных отмщений заключается в создании неуверенности и неопределенности.

По поводу мести, заключающейся в нарушении устойчивого порядка, я могу привести случай, подробное описание которого нашел в дневниках, хотя, как ни странно, Пеннер никогда не заговаривал о том, что назвал «имплантацией» или «часовым механизмом мести». Это – излюбленный прием секретарей и бухгалтеров. Для этих людей нет ничего естественнее, чем медленно вторгаться во владения босса, подтачивая его власть, выполняя за него все больше и больше дел, но исключительно собственными методами, так что со временем весь бизнес или весь офис оказываются оплетены паутиной секретарши. Никто, кроме нее, не знает, где что лежит, никто не может зарегистрировать входящие, оформить заказ, пока она не ознакомится и не соблаговолит согласиться. И когда фирма решает уволить секретаршу или счетовода, вскоре она оказывается парализованной. Регистрация квитанций, система хранения папок, списки адресов, все-все, в том числе и табельные записи с указанием сверхурочных – расположено согласно шифрам, известным лишь уволенному. Оказывается, без этой секретарши – как без рук. Доходы и убытки, приход и расход, брутто и нетто, выплаты и задолженности – все превратилось в китайскую грамоту. Да, эта серая мышка знала, как стать незаменимой.

Примерно в это же время, словно предчувствуя грядущие беды, я начал составлять список людей, которых мне следовало бы опросить, чтобы дополнить отчет, который вы в данный момент читаете.

– Я стал размышлять о проблеме наказания и о сути возмездия, которым грозит преступникам общество, – сообщил Лютер зловещим тоном. Мы сидели в кафетерии колледжа. – Я думаю, что тут уместно выражение «дурак на дураке сидит и дураком погоняет», потому что мы благодаря длительной практике вполне преуспели как в выставлении дураками самих себя, так и в соответствующем отношении ко всем прочим, а потому и заслуживаем тех оскорблений, которые сыплются на нас как град. – Пеннер сделал паузу и сказал резко: – Какого размера? Какого размера должен быть этот град? С рисовое зерно? С горошину? С луковицу под уксусом? С порцию жареной говядины? Или с запеченный картофель? – Вместо стандартного «голубиного яйца» Лютер издевательски заимствовал сравнения из висящего на стене меню. Меня кафетерий раздражал. Он был из тех ненавистных помещений, где изобилие пластика так усиливает свет, что глаза болят, и где невозможно спрятаться от галдежа.

Пеннер показал мне на своем запястье, где обычно носят часы, синяк, уже переходящий из фиолетовой фазы в желтую.

– Подарок от Сью.

– Сьюзи? Библиотекарши колледжа?

– Да. Этой толстомордой, толстопузой, толсто все.

– Но как это ей удалось? Она уронила вам на руку словарь? Или с размаху пристукнула своим штампом?

Пеннер очень сердито зыркнул на меня.

– Сьюзи-Пузи сочла нужным поучить меня произношению. С легкой улыбочкой на безразмерной физиономии, да еще губу оттопырила, она стала объяснять мне, что значит в и дение – собственное в и дение призрачного вид е ния. Мне! Я попытался заткнуть уши, и вот результат: оне соизволили мне даровать этот синяк. Но если бы я отнял руки и слушал ее как следует, могу представить, как у меня болели бы уши.

– Что-то не понимаю, – вставил я. – Синяк?

Пеннер потряс головой, как собака отряхивается от воды.

– Я называю… Знаете же, как она высокомерно оттопыривает губищу… Я эту ее оттопыренную губу называю «гублин». Не от «гоблина», хотя от гоблина в ней тоже что-то есть, а от «блин»… это нынешнее универсальное выражение… Блин в свином рыле… – Лютер хохотнул, но безо всяких признаков доброго настроения. – В общем, наш обмен мнениями – Пузи и мой – был, блин, так перегружен иронией, что ее хватило бы на хорошую цистерну.

Я приложил ладонь к уху. Лютера этот жест, похоже, покоробил, но ведь в кафетерии было шумно – шумно, хоть и уныло, толпились галдящие подростки, стучали стульями, грюкали подносами. Пеннер всего этого не замечал.

– Сьюзи-Пузи, блин… Сьюзи-Пузи – нараспев протянул он, игнорируя студентов, сидевших вокруг; дразнилка уносила его обратно в детство, заодно затягивая и меня. – Сьюзи-Пузи жаловалась мне на начальника – этого типа, как его, Серкин? Феркин? или Форкин? – и все сыпала подробностями, как этот Серкин-Феркин-Форкин плохо с ней обращается, и я не утерпел, конечно, это была злая шутка, но я посоветовал ей попросту положить на него, а она взглянула на меня, засмеялась – не моей шутке, а моему невежеству, – и стала объяснять мне разницу между «положить» и «положиться», блинский блин! Это было ужасно… А я-то сделал ей честь, предположив, что она поймет мое остроумие и ответит соответственно. Просто ужасно, когда с тобой так говорят… ужасно… когда сам подставляешься под такой блин. Неужели все толстяки такие? За любую соломинку хватаются, лишь бы показать свое превосходство?

И Лютер счастливо рассмеялся:

– Однако все обернулось к лучшему.

– К лучшему? Как это?

– Я вдруг увидел решение.

– Решение чего?

– …Точнее, решение оформилось не сразу, но я представил себе… Я подумал: вы будете очень забавно смотреться в колодках, мисс Сьюзи, только колодки я себе представил с отверстиями для ее буферов, а не для головы. Да, и я рассмеялся, представив себе эту картинку. От души рассмеялся. Вот уж блин так блин, всем блинам блин!

Однако я упустил нить его рассуждений. Меня озадачила причина его обиды. Или я что-то неверно расслышал, или он выпустил ключ ко всей истории?

– Китайцы такие штуки практикуют во множестве.

– Что-что? Простите, я не понял – какие?

Пеннер стал терять терпение. Моя недогадливость его злила.

– Публичное унижение. Они часто водят по улицам тех, кого собираются казнить. Или прилюдно сдирают знаки различия. Стоило бы и нам вернуться к этому.

– Простите, к чему вернуться? – переспросил я. Однако он, не удостоив меня ответа, встал, сгреб со стола свои книги и удалился с видом обиженного достоинства.

Прошло несколько недель. Не было ни писем, ни звонков, ни даже случайных встреч. Я тоже не черкнул ему ни строчки, не поднял телефонной трубки. Мы отдалились и разделились, как два полюса.

Именно в те дни я всерьез взялся за серьезное расследование, показавшее, что мои опасения насчет зубной щетки были вполне обоснованы, потому что Лютера, в бытность его подростком в скаутском лагере, обвиняли в том, что он пачкал их буквально пачками. Тогдашний скаутский вожатый рассказал мне, что Лютер притворялся, будто вожатый склонил его к сожительству, и вполне избавиться от этого пятна на репутации бедняге так и не удалось. Лютер, по его утверждению, был чудовищем. Я спросил, много ли он устраивал розыгрышей, скажем, связывал шнурки чьих-то туфель или ставил таз с водой у кровати спящего. «Нет, – ответил бывший вожатый, – но он явился в лагерь больной ветрянкой, окунул зубные щетки других мальчиков в туалет, а однажды ночью устроил в палатке начальника такое представление театра теней, что превзошел бесстыдную библейскую Саломею. А все потому, что вожатый не признал успехов Лютера в скаутских умениях. «Да кому бы в голову взбрело насиловать эту акулу?» – возмущался обесчещенный вожатый».

Однако я остаюсь при мнении, что секс тут ни при чем. Лютер Пеннер был бесполым, как артикль среднего рода. Я думаю, обвинения в осквернении зубных щеток было вполне достаточно, чтобы побудить его к отмщению. Лютер мог при случае быть таким же ядовитым реформатором, как и его тезка Мартин.

Я выяснил также, что со мной Лютер проявил выдержку, поскольку бывший вожатый сообщил, что он долго получал по почте конверты, в которых не было ничего, кроме вырезанных из газет фотографий мальчиков в плавках. Штемпель на конвертах был местный, а адрес написан расплывшимися чернилами.

История с орфографией в изложении мисс Сьюзи несколько отличалась от версии, которую Пеннер внушал мне. (Я употребляю оборот «внушал мне» сознательно, потому что так это и ощутил: внушал мне.) Она якобы ответила на его остроту и засмеялась, правда, может быть, слишком воспитанно, но никаких жалоб на Лоркина себе не позволяла, – тот, конечно, сущий сухарь, но все-таки человек порядочный. «Мистер Пеннер любит щеголять изысканностью речи, – сказала мисс Сьюзи, – цитирует латинские изречения, французских и немецких поэтов. Но эти несколько строк на каждом из языков – это все, что он знает, вот уж действительно, «где же прошлогодний снег», как у Вийона. Я решила пошутить, по-своему, и процитировала следующий рефрен: «autant en emporte ly vens» (я ведь тоже немножечко учила французский, как-никак стихотворение не из тех позабытых-позаброшенных, эту строчку нынче слышишь то и дело, носится, так сказать, в воздухе). И тут он глянул на меня, как снеговик – лицо у него заледенело, жалко было смотреть, знаете, точно морковка и два уголька, и сразу заторопился уходить, будто вспомнил, что опаздывает куда-то».

Мисс Сьюзи подтвердила подозрение, появившееся у меня незадолго перед тем: Лютер Пеннер запоминал наизусть строчки и изречения из самых разных текстов на самых разных языках, фразы и крылатые словечки, которые, по его мнению, могли пригодиться для его рассуждений о мести, но в самих языках и соответствующих литературах был жалким невеждой.

Потом мисс Сьюзи стала находить шоколадные конфеты, отличные калорийные конфеты в рубиновой, золотой и зеленой фольге, по одной штуке, то на своем письменном столе, то у телефона, в плетеной кошелке, в которой она носила домой книги, на дне вазы с цветами, украшавшей ее каморку; они дразнились, выглядывая из пачки сигарет, что ее особенно огорчало, поскольку курила она в надежде таким образом сбросить вес. При том, что все они – кроме одной, выуженной из застоявшейся в вазе воды, – выглядели так соблазнительно, она не решилась съесть ни одной: кто знает, зачем их подбросили? А вдруг они порченые? Вдруг в них впрыснули какую-нибудь отраву? И потому конфеты, как драгоценные камешки, лежали в пепельнице неделями, пока не теряли товарного вида настолько, что мисс Сьюзи, вздыхая, выбрасывала их в бак с использованными бумажными полотенцами в женском туалете.

Листки с памфлетом «Нескромное предложение» появились на контроле в супермаркетах и аптеках, на лотках книжных магазинов столь же внезапно и неожиданно, как обнаруживаются по утрам поганки, выросшие во дворе или в саду. Поначалу на них не обратили внимания. Но нашлось несколько любопытных, которые его прочли. Впечатление было ударное. Раздались вопли возмущения, смех, подозрения. Листки конфисковывали и уносили, но было поздно, написанное слово стало гласом толпы, и вскоре памфлет стал вожделенной целью поисков для тех, кто жить не может без шока и скандалов. Памфлет был коряво напечатан на самой дешевой бумаге, того же скромного формата, что и брошюрки, извещающие о продаже домов и сдаче комнат внаем. Часть листков была желтой, как будто их загодя пропитали серой.

В памфлете содержалось предложение разгрузить тюрьмы и, таким образом, сэкономить на их содержании, а заодно и создать эффективное средство для профилактики преступлений, средство, которое позволит обществу (и пострадавшему) осуществлять возмездие в достаточных пределах, избегая при этом варварства и исключая возможность предания невиновных телесным наказаниям и смертной казни.

Лютер Пеннер предлагал содержать преступников под строгим надзором в сооружениях, которые он называл не очень благозвучно – «отливные ямы». Предусматривались ямы-одиночки – наподобие трубы – и общие, более просторные, вмещающие до шести человек. По конструкции они представляют собою утопленные в почву писсуары, то есть снабжены хорошей системой дренажа, а сверху закрыты решеткой, сквозь которую любой гражданин, чувствуя расположение духа – либо пузыря (характерная для Пеннера острота), – мог бы отлить на заслужившего это негодяя внизу. Главные сооружения необходимо разместить в парках, аэропортах, на стадионах, где можно ожидать частого и обильного мочеиспускания и где (по предположению Пеннера) вопли обливаемых мочой заглушит рев авиационных двигателей или толпы болельщиков.

Для тех, кто предпочитает отливать в интимной обстановке (а Пеннер, я думаю, проницательно предположил, что многие мужчины, подростки и уж наверняка панки всех мастей с превеликим удовольствием стали бы облегчаться публично), предлагалось над соответствующими отверстиями разбить палатки, наподобие старинных купальных кабинок. Пеннера явно не заботили детали, которые любой бюрократ проработал бы за день. «Я придам писсуарам могущество власти!» – восклицал он, поднимая руку с проповедническим пылом. Лютер ораторствовал в уличном кафе, единственном в городе, в окружении последователей (многочисленность которых удивила меня) и шумными противниками; он явно наслаждался всем происходящим. «В зависимости от времени года заключенные будут содержаться в ямах либо голыми, либо слегка одетыми в мешковину, – отвечал он кому-то в толпе. – По истечении срока наказания их вымоют антисептическими средствами, обольют из шлангов и оботрут, как автомобили в мойке, а потом выпустят, причем этот акт, равно как и осуждение, будет сопровождаться публичной церемонией».

Следующий вопрос был: а как заключенных будут кормить? «Невкусно, – заверил он, и толпа захохотала, даже те, кто явно принадлежал к оппозиции. – Время от времени яму будут промывать, так же, как и обычные туалеты, чтобы устранить вонь, неприятную для прохожих». Ну а если всякие мерзкие людишки будут спускать в яму помои и экскременты? «Почему бы и нет, – ответил Пеннер. – Это еще лучше». А захотят ли женщины участвовать в том, что кто-то уже обозначил как «праздник мочеиспускания»? Пеннер ответил с улыбкой, но серьезно, что для женщины, к примеру, изнасилованной или той, у которой украли сумочку, написать на голову непосредственному виновнику ее беды доставит большее удовольствие, чем половой акт. Снова раздался шквал хохота, а Пеннер стоял, раскрасневшийся, запыхавшийся и редкостно довольный собой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю