355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Гэсс » Картезианская соната » Текст книги (страница 13)
Картезианская соната
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:45

Текст книги "Картезианская соната"


Автор книги: Уильям Гэсс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

«Сострадание должно зарождаться дома», – говорил Крузо, напрочь лишенный общения с людьми на необитаемом острове, как и Эмма. Иногда Эмма пыталась пожалеть себя, но у нее так мало осталось и себя, и энергии, что тратить ее по такому поводу не хотелось. Да, она не сумела оставить по себе память в мире, жизнь ее была бесполезна, безрадостна; но ради справедливости следовало подвергаться жизни. Лось выходит из лесу и останавливается посреди дороги. Когда приходит автобус, он приближается, чтобы обнюхать горячий капот. «Громадный, безрогий, высокий как церковь, уютный как дом…» Верно, есть так много всего, что ей не довелось увидеть, в том числе и лося, но она сумела представить эту большую тяжелую голову, склоненную к горячему капоту автобуса, на дороге, проходящей через лес, ночью, и постичь высокое достоинство, заключенное во всех вещах. «Во всех вещах». Она знала это, обнимая уютное голое тело Элизабет Бишоп посреди своей комнаты. Безрогий… Бесхитростный… Без волос на лобке…

как раздавленная мошка,

Лето в Айове всегда долгое, жаркое, пыльное и изобилующее мухами. Муравьи и мухи… Давным-давно, до того, как они заразились безразличием, мать настаивала на том, чтобы обедали обязательно на белой льняной скатерти. Даже дешевые стаканы сверкали, и белые фаянсовые тарелки блестели, и ложки с вилками, вовсе не серебряные, поблескивали, ощущая под собой отбеленную, накрахмаленную ткань, среди разлива голубых теней и бледно-серых изгибов. Мухи тем не менее влетали сквозь щели плохо закрепленных и дырявых ставен пусть не тучами, но жужжащими стаями. Еще за завтраком было сносно: ну отгонишь двух-трех от овсянки. Хотя, возможно, именно тогда зародилось у Эммы отвращение к пище. Мухи… «Это изюм к овсянке», – говорил отец, отгоняя их ложкой. «Они любят сладкое», – говорила мать. Так оно и было. А еще они любили хлебные крошки и пытались на них садиться.

То не были оводы, плодящиеся в навозе, гроза скота, а простые зеленые мухи, плодовитые и неугомонные в мирном солнечном свете. Улетали они лишь после того, как Эмма выносила скатерть на заднее крыльцо и вытряхивала. Им нравилось все, не только сахар – соль, хлебные крошки, крупа, джем, любые объедки, и Эмма стала испытывать омерзение к ним, к их глухому жужжанию, к коротким лапкам, к их многочисленности и бесстрашной алчности.

Высокое достоинство заключено во всех вещах. Фу, только не в мухах, не в тараканах, не в отцах, не в листьях одуванчика.

«Природа – то, что видим мы глазами: холм – полдень – лось – затмение – шмели. О нет, природа – это небеса». Ни слова о мухах. Была песенка о мухе, был стишок о старушке, проглотившей муху, бог весть зачем, но в настоящих стихах Эмме не попадались даже упоминания о мухах. Мисс Мур писала про лошадей, скунсов, ящериц, но не про мух. У Эмили Дикинсон в недлинном перечне числились птица трупиал, море, гром, сверчок, однако никаких муравьев, комаров и уж тем более мух. Понятно, почему. Ей хотелось доказать, что природа – это небеса, это Гармония, это Поэзия, а Эмма вынуждена была признать впоследствии, учитывая существование мух и прочего, что поэзия бывает несколько далекой от действительности. Ее благие намерения также пасовали перед феноменом мухи. Могла ли она уважать существо, способное откладывать яйца в ранах? Они переносили болезни с большей регулярностью, чем почтальон – почту, они жили на объедках, на падали, на конском навозе, в грязи. Как и воробьи, и голуби. Фу, фу…

Однако разве сама она не питалась объедками?

Богомол складывает свои передние ножки, как карманный нож, и съедает осу, муху, стрекозу в один присест. Он вскидывается, чтобы запугать добычу и заставить ее застыть на месте, оценивает взглядом расстояние и угол, а потом наносит удар так быстро, что не успеваешь разглядеть челюсти, лапы, усеянные шипами, с хваткой средневековой «железной девы».

Природа мирилась с крысами и мышами, колючками шиповника и укусами насекомых, коровьими лепешками и ядовитыми травами, с отрубленными куриными головами и тучами мелких рыжих муравьев на обрубке, пропитанном кровью. Мирилась с тельцами расплющенных мух, сброшенными в бумажный мешочек.

Хлопушка, очень эффективный инструмент, состояла из бельевой веревки и оконной ставни с прикрепленной полоской ткани. Эмма наконец-то нашла себе занятие по вкусу и достигла в нем совершенства. Ей удавалось иногда прихлопнуть муху прямо на лету, впечатать в стенку и там пришибить окончательно. Однако эти твари были чертовски умны, они чуяли приближение инструмента, хотя он и двигался бесшумно. Они знали, что сейчас последует удар, и всегда взлетали чуть раньше, чем хлопушка зацепляла их крылья.

Эмма убивала их во множестве на кухонном столе и смахивала трупики в бумажный мешочек краем хлопушки. Порой она задумывалась над тем, что нет специального слова, обозначающего трупик пришибленной хлопушкой мухи. Отец любил, взмахнув рукой над скатертью, ловить муху в кулак, на лице его появлялась и постепенно расплывалась улыбка, как круги по воде от брошенного камня. «А ну-ка, дай свой мешок!» – говорил он, и, когда Эмма подавала мешок, сбрасывал туда свою добычу. Иногда, с той же улыбкой, он подносил кулак к ее уху, чтобы дать послушать жужжание, но Эмма убегала из комнаты с воплем ужаса, и гогот отца преследовал ее, как муха.

После еды Эмма убирала со стола и выжидала немножко, пока мухи не устраивались на скатерти, усеянной крошками хлеба и сахара, в кажущейся безопасности. Мама сыпала сахар в чай, не считая ложек, она ухитрялась подсластить даже отвары, которые муж готовил для нее. Мухи опускались на стол бесшумно, как сажа. Они храбро расхаживали на своих тоненьких лапках, вытянув хоботок. Отец с удовольствием объяснял, что они выделяют слюну, которой размягчают пищу, чтобы потом всосать.

Эмме нравилось убивать по две зараз. После каждого хлопка остальные взлетали и носились испуганнными зигзагами, выжидая, когда можно будет снова сесть и продолжить трапезу. Судьба сородичей их не волновала, урок не запоминался, хотя почти все они прерывали свои занятия, даже если удар обрушивался далеко от места их кормежки.

Мухи как будто все время держались компаниями, но на самом деле не поддерживали дружеских контактов и не знали чувства общности. Жужжание покалеченной соплеменницы не вызывало у них волнения. Появление чужой – большой мясной мухи – встречалось с полнейшим равнодушием. Эмма пристраивалась на углу стола, что давало ей возможность бить в любом направлении, издавая негромкое, но прочувствованное восклицание: «Есть! И еще есть!»

О, как она ненавидела этих тварей – возможно, из-за того, что они относились к миру, как люди относились к ней самой. А вообще-то кровожадность была не в ее природе. Однако отец одобрял ее рвение и мать вроде бы не возражала, если не считать…

след, сожаленья достойный,

…мелких бурых пятнышек, остающихся после избиения на скатерти. Пятнышки накапливались, пока мать не могла уже стерпеть и напоминала Эмме, как трудно отстирывать все это, и как дорого стоит отбеливатель, и как противен ей мешок с бесчисленным множеством мух, ей постоянно чудится, что они там шуршат, у нее от этого мурашки бегут по коже. Эмма удивлялась, откуда у матери могут взяться мурашки, а позже, когда мать совсем разболелась и ее часто тошнило, Эмма думала, что это, наверно, мурашки ее одолели.

После каждой мухи, отправленной в мешочек, обязательно оставался след, красный, как приносящий удачу паучок, но побольше. Еще и после ужина Эмма записывала на свой счет дюжину попаданий, а то и больше.

Откуда они летели? С компостной кучи? Отец убеждал ее, что никаких доказательств этого нет. Мать качала головой. Может, где-то что-то сдохло? Отец ничего подобного не видал, хотя тщательно осмотрел весь участок. А может, издалека, из лесу? Мать качала головой. Эмма думала про себя: ежели появление мух – чудо, значит, Господь Бог напрасно расточает свои способности. Наоборот, говорил отец, Бог обеспечивает тебе занятие.

Была в характере Эммы и черта, заставлявшая подсчитывать и регистрировать, и другая, внушавшая отвращение к этому занятию.

Дни шли за днями, сменяясь столь монотонно, что все сливалось в одну полосу, и время не запаздывало и не спешило – просто не шло. И Эмма, хоть и не получала наград, все же переходила из класса в класс, и росла, превращаясь в тощее деревце, становясь все более бесполезной, так, словно бесполезность была ее заветной целью. Отец сокрушался: почему она, столь безжалостная к мухам, не хочет уничтожать вредителей в саду? Он вроде бы и не заметил, что она перестала убивать мух много месяцев, лет, неполученных наград тому назад. Эмме представлялось, что человеческое сознание держится целиком на инерции. В памяти, наверно, оставались не только крохотные красные точки. Там до сих пор вовсю хлопала хлопушка и бумажный мешочек устроился на кухонном стуле, как гость. А Эмма оставалась на недочитанной странице, даже когда все ее книги были закрыты.

облако

Вокруг обрубка ясеня выстроили сарай. Эмма слышала, как стучат молотки. Строили из бревен и горбыля, стенки кренились то на одну сторону, то на другую. Интересно, считал ли отец, сколько гвоздей истратил на сарай для ясеня? Знал ли он, далеко ли идти до почтового ящика, сколько до него ярдов? Теперь Эмма могла прятаться только в книги, и чтобы их добыть, она начала клеить и отсылать почтой свои памятные открытки, свои опоэтизированные подборки вещей, и получать за них по нескольку долларов. Целый капитал! Она тратила его, заказывая сборники поэзии в книжном магазине Айова-Сити. Ждала, когда прибудет сборник Элизабет Бишоп, и вот настал великий день: прибыли

СТИХОТВОРЕНИЯ

Север и Юг

Холодная весна

и заголовок был напечатан на листочке, похожем на лист гингко, светло-зеленого цвета, на стыке двух полей – одно белое, как северный снег, другое, синее, наверно, означало южные моря. На клапане обложки были напечатаны рекомендации: теплые слова Марианны Мур и Луизы Боган, и всякие обычные отзывы. Эмма раскрыла книгу и увидела стихотворение, как сокровище в сундуке, и захлопнула книгу и снова раскрыла, и так повторяла много раз. Она крепко держалась за томик обеими руками. Наконец книга раскрылась словно сама собой. «Памятник», страница 25. Да, она все запомнила, даже скобки у номера страницы: [25]. «Как можете вы памятник увидеть?» Она смогла. Она увидела. «Он выполнен из дерева, как ящик». Да, Эмма увидела его. Глаза ее невольно устремились во двор, где стоял сарай. Это было первое откровение.

Потом были и другие.

Она перевернула страницу и прочла заключительные строки: «Здесь кроется начало всех картин, скульптуры и поэмы, монумента. И все – из дерева». Все из ясеня. «Смотри же на него внимательно».

Отцу Эммы, видимо, было безразлично, узнает она или нет. Вероятно, он не счел нужным сообщить ей, что перехватывает, когда удается, ее почту, и входящую, и исходящую, ведь он делал это просто так. Он просто складывал все в стопку – квадратные конверты с наклеенными, пришитыми, выписанными чувствами и символами, немногочисленные письма от заказчиков, иногда с небольшими суммами внутри, заказы для книжных магазинов – все валялось вперемешку на дубовом столике в комнате, где он спал, потому что жена его болела и ее тошнило. Эмма разглядела все это однажды через приоткрытую дверь, все свои конверты, впрочем, с виду нетронутые и невскрытые, и в великом изумлении сказала вслух: «Вот почему я не получила Мэй Сартон!»

Она не пыталась вернуть их. Для нее они уже стали мертвыми останками прошлого. Они даже казались загадочными теперь, в ее нынешнем неопределенном состоянии духа, хотя прошло, кажется, всего несколько недель, как она сделала последнюю открытку: четыре твердых зеленых стручка гороха в веночке из крапчатых листьев магонии, как бы испятнанных огнем и йодом. Как во сне, Эмма прошагала сто с лишним ярдов до того места, где почтовый ящик торчал из травы на обочине дороги, и, открыв его, уставилась в пустоту. Она крепко вцепилась в крышку, будто та могла улететь, и всматривалась в пустой жестяной ящик; ее более интересовало место, где произошла конфискация, чем так называемая контрабанда. Пусто. Эта пустота была оцинкована. Ццц-иии-нкк. Наконец-то Эмма выяснила кое-что непреложно: отец изводил мать отравой.

Ладно, не ее это дело.

Она тщательно закрыла почтовый ящик, чтобы его пустота не просочилась наружу.

И действительно, мать дождалась покоя через неделю. Отец завернул тело в простыни с ее кровати, потом в одеяло, и уложил навзничь, так и не разогнув ее коленей, в деревянный упаковочный ящик. Засыпал щедро все щели нафталином. «Это нам больше не понадобится», – сказал он, заколачивая крышку кровельными гвоздями. Он спустил ящик с крыльца и перетащил в фургон, ругаясь, потому что ящик оказался более тяжелым, чем он ожидал, и неухватистым, – к счастью, у фургона была низкая подвеска и широкая дверца, и он сумел засунуть туда один конец, а потом приподнять другой и, наконец, втолкнуть ящик полностью. Ему не пришло в голову позвать дочь на помощь. В смысле помощи Эмма была безнадежна. «На сегодня хватит, – сказал он. – Мне еще нужно присмотреть хорошее место».

Вернувшись в дом, он перемыл всю посуду, даже кастрюли. Это он с горя, решила Эмма, иного объяснения нет.

Наутро она разглядела фигуру отца далеко в поле, с лопатой. Он копал медленно – видно, давно начал и устал.

В голове у Эммы не было ни одной мысли – пусто, как в почтовом ящике. Незачем было ни стоять, ни сидеть, ни ходить.

«Ну, я и наработался нынче», – сказал он.

И Марианна Мур, и Элизабет Бишоп умерли. И Эдит Ситвел тоже. Элизабет Бишоп всего-навсего отдала концы у себя на кухне. И никто об этом не знал. За все стихи ей не дали отсрочки и на час.

«Нужно прикинуть, как ее опустить, – сказал отец. – Просто сбросить нельзя, ящик может раскрыться. Завтра займемся этим».

Отец нашел яйцо и съел на завтрак. Эмма забралась в глубь фургона и ехала между гробом и гладильной доской. Трактор тащил фургон по вспаханному участку, его сильно трясло. Потом едва выбрались с заболоченного луга. Когда тряска уменьшилась, горизонт перестал прыгать перед глазами. Эмме вспомнился фильм с Рэндолфом Скоттом. Отец выбрал ничем не примечательный уголок под деревьями. Земля была уложена аккуратными валиками вдоль ямы. Эмма заглянула вниз. «Холод, тьма, глубина и совершенная прозрачность».

Отец развернул фургон и подогнал к краю ямы. Потом приподнял гроб ломиком и подставил под него гладильную доску. Как всегда, он и не подумал позвать Эмму на помощь. Он придерживал гроб, пока тот сползал из фургона на гладильную доску. Эмма поняла, что это была сложная механическая задача. Затем он наклонил доску над могилой, и гроб снова пополз вниз. В последний момент отец рывком выдернул доску, и гроб стал как следует на предназначенное ему место. От оцинкованных головок гвоздей слабо отражался свет.

«Полагается что-то сказать, – обратился к ней отец. – Давай ты!»

Поэзия ничего не искупает, подумала Эмма. Святость ничего не искупает. Вечер не искупает дня, а только завершает его.

Отец ждал, держа пригоршню земли, чтобы первым бросить в могилу.

Моя мама была маленькая, тонкая и горестная. Ее никто не мог развеселить. Платье, бокал вина, жареный цыпленок были ей безразличны. Она двигалась по дому без надежды, в безвоздушном пространстве. Лицо ее было замкнуто, как орех, как раковина осторожной устрицы. Всего один раз я видела ее улыбку, и она не украсила ее лицо, как трещина не красит тарелку. Чем она провинилась, что ей перепало так мало в этом мире? Она шила мне одежду, но подрубала криво.

Пока Эмма молчала, собираясь с мыслями, пытаясь найти какие-то другие слова, отец бросил вниз свою горсть земли и пошел за лопатой. Он орудовал лопатой медленно, как будто у него болела спина. Земля вынутая возвращалась в лоно земли. Утро было пасмурное, а могила – холодная и темная, но глубина ее мало-помалу уменьшалась. Долго проблескивали шляпки гвоздей – как глаза зверя из пещеры. Слой за слоем: простыня, одеяло, нафталиновые шарики, доска, земля, земля, земля. «Нехорошо, что мы все так по-простому сделали, – сказал отец, – надо бы получше, да оно и так, в общем, сойдет». Эмма поняла, что ему были безразличны любые слова, какие она могла сказать, он их все равно не стал бы слушать. Слова лишь служили еще одним слоем защиты – от чего?

Они не молились. Эмма терпеть не могла псалмы. В них нет ничего личного, и петь их полагается по указке. То утро было… пожалуйста, откройте страницу [25]. Могила заполнилась, и сверху образовался холмик, земля на нем подсохла и казалась более податливой. На обратном пути Эмма опять сидела рядом с гладильной доской, перепачканной и поцарапанной. Теперь в фургоне было пусто, и доска ерзала и билась о борта. Эмма прошлась до почтового ящика и заглянула внутрь. Наверно, внутри гроба все точно так же, подумала она. Пусто, хотя и…

В последующие дни, недели, до конца месяца Эмма почти полностью порвала все нити привязанностей и готовилась развоплотиться. Она отказалась от пищи, от чувств, от отца. Он стал для нее призраком. Она сама стала ничьей тенью. Отец забросил работу на ферме, хотя часами простаивал в поле, как пугало. Это он с горя, решила Эмма, иного объяснения нет. Однако его горе ее не касалось. Она задумалась над тем, как освободиться еще и от стихов, но сообразила вдруг, что всегда была свободна, ибо никогда не преклонялась, не подчинялась чужой форме, не признавала символов.

Она дожидалась, когда мир, непрошеный, хлынет в нее, но до сих пор не дождалась начала прилива. А вдруг он не текучий, а жесткий, как картина в раме? Вдруг он, как муха, равнодушен к собственной смерти? Все равно. Она хотела освободиться от рефлексии. Она верила: смертная строка снизойдет к ней внезапно. «Упали мертвыми птицы, но кто на лету их видел?» Может, эта? Ничего, что она выдернута из сонета. Мухи могут попасть в стихотворение только в виде слова. «Черны были птичьи крылья, глаза навеки закрыты. И кто теперь отгадает, какой они были породы?» Каждая ночь стекала с небес, как дождь, и лилась по свесу крыши, и расстилалась по подоконнику. Отец шевелился где-то в доме. Пусть шевелится, а она послушает. «Быстро стекает, как с листьев роса». Звук к утру утихнет.

Мама под землей. Сколько там народу, почему бы и ей не… Отец ждет меня на соевом поле. Я должна принести ему лопату, такую же плоскую, как я. И почти такую же изношенную и жесткую. Могила мамы ничем не отмечена. Но ведь сколько других людей лежит безвестно в безымянных могилах. Можем ли мы услышать, как мама шевелится под всеми слоями покровов, пытаясь распрямить согнутые колени? Каково это – находиться в смерти с согнутым коленом? Он ни за что не поставит знак над могилой. Могильный холмик постепенно оплывет, сольется с почвой. Порастет сорными травами. Быть может, черная ежевика оплетет его, как в стихах у Бишоп. Шаги мои по мягкой земле беззвучны.

Эмма ударила отца лопатой между лопаток плашмя. Ударила изо всех сил, но вряд ли сил этих было достаточно для серьезного повреждения. Она услышала, как что-то ухнуло в его легких, и он упал ничком, лицом в землю. Эмма отбросила лопату как можно дальше, на несколько футов. Ну, подумала она, что ты теперь видишь? Или ты никогда не видел ничего, кроме грязи?

Эмма не думала, что удар, задуманный как знак протеста, может иметь роковые последствия. Она легко понеслась к дому, как отпущенный на волю воздушный шарик. Вот в чем разгадка: ярость искупает. Что еще? Вечер.

И вечер настал. Пали мертвые птицы. Его нашли в поле. Она не тосковала по нему ни минуты. Ни минуты не беспокоилась из-за того, что он рассердится и сорвет злобу на ней, такой нахальной девчонке, что ударила горюющего папочку по спине. Его нашли в поле, лежащим лицом в грязи после сильного дождя. Разрыв сердца. Многие любят кукурузу со сливками. Падали темные капли. Поле было все в колеях и лужах. Эмма всматривалась все пристальнее сквозь колечко шнурка, обмотанное ниткой. И чувствовала течение. Мир – жидкость. Я лишилась веса. Я одинока, ведь правда?

как облако

Эмма боялась Элизабет Бишоп. Эмма воображала, как Элизабет Бишоп лежит голая рядом со столь же голой Марианной Мур и как соприкасаются кончики их носов и соски; Эмма думала, что весь набор чувств, когда-либо испытанных обеими поэтессами в их одиноких и одухотворенных жизнях, сказывается при соприкосновении их тел, а именно, когда эти тела целуются. Сама Эмма была почти бесплотна, как эфир, когда-то люди дивились прозрачности ее кожи; казалось, что кости ее просвечивают, словно тень или силуэт дерева, лишенного листьев.

Некоторые сны забываются. Но теперь Эмма Бишоп припомнила их все со счастливой улыбкой. Собирать ягоды в лесу, смотреть на черные ягоды, свисающие с веточки, и думать: не бери их, они могут быть ядовитыми… волнующее слово… яд… для нас. Элизабет Бишоп говорила «заряженные деревья», словно они могут выстрелить, как ружье. Наконец-то… наконец… наконец, подумала она: «С чем сравнить мне цветок, увядая, рождающий семя?»

точка на месте, где скончалась муха.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю