Текст книги "Картезианская соната"
Автор книги: Уильям Гэсс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Мастер тайных отмщений
После долгих лет упражнений Лютер Пеннер достиг совершенства в искусстве тайных отмщений. Конечно, такая месть бледна и тонка; она кажется пошлой и слабой в сравнении с мускульными, размашистыми способами восстановления попранной чести, которые расцвечивают историю и делают ее читабельной. Зато тайная месть замышляется так затаенно и осуществляется столь ловко, что, изучив эту методику, паук научился бы ткать по-настоящему прочную паутину, а оса – жалить без промаха. Лютер Пеннер поставил перед собою возвышенную цель улучшить Природу и превзойти Провидение, и ради этого на протяжении уже упомянутых лет сделался мастером в искусстве, которое сам же и изобрел. Вполне осознавая свое могущество, он ничтоже сумняшеся обращался к самому себе в дневнике как «cher maitre et ami», поскольку все записи старательно излагал от третьего лица, придавая им безликую точность философского анализа. В этой формуле обращения не было аффектации: ведь он сам привык взирать на свое творческое «я» со стороны, с почтительным изумлением, как на персону, существующую вполне самостоятельно и располагающую богатым арсеналом средств. Будучи сам по себе человеком скромным и неприхотливым, он знал, что гений его не только создал и довел до совершенства новое искусство, но также постиг трансцендентальную сущность идеи отмщения и, подобно Декарту, усвоил ее благодаря возвышенному озарению, снизошедшему на него в один прекрасный день. Он понимал, что случай этот можно объяснить длительной подготовкой, ведь он всю жизнь изучал отмщение, – к тому моменту результатом его исследований был лишь каталог всевозможных историй об оскорбленной чести и соответствующем возмездии, – но, честно говоря, весьма сомнительно, чтобы эти знания как таковые породили революционную идею Чистого Отмщения en soi (что значит «в себе»); никогда бы без помощи Высших Сил он не постиг всей существенности тайны, не открыл субъективных причин приносимого тайной удовольствия, не понял до конца ее неизмеримой моральной силы. Ведь Чистое Отмщение дает в руки каждого обыкновенного мужчины, каждой женщины воистину чудовищное оружие, которое сразу уравновешивает силы слабого и угнетателя, а по прошествии времени непременно склонит чашу весов в более благородную сторону, ибо, хотя с виду такая месть бледна и вяловата, какие бы меры человек ни принимал, чтобы защититься от древних, активных форм мести, ничто не обезопасит его от невидимых ударов Л. Т. Пеннера; ни один человек, погрешивший против соседа своего, не сможет спать спокойно, и теперь я ощущаю уверенность, на какую не отваживался раньше, в том, что все наши самые благочестивые упования сбудутся, и благодаря Лютеру Пеннеру мы увидим торжество справедливости в несправедливой комедии жизни, и нищие духом наконец-то обретут наследство, давно им обещанное.
Цель моего труда – представить обществу этого скромного гения и изложить его доктрину, которая в будущем запечатлеет неизгладимо его имя в каждой душе. Я уверен, что как только мои заметки будут опубликованы и дневники Лютера Пеннера напечатают (а они откровенны, искренни и зелены, как луговая трава), то имя его поставят наравне с Коперником, некогда полностью перевернувшим наши представления о Вселенной. Никто не мечтал столь непрерывно, упорно и глубоко, как он. Подобно своему знаменитому тезке Лютеру, Пеннер мог бы реформировать всю нашу жизнь, а ведь необходимость реформации очевидна ныне, как никогда, потому что даже Природа, не говоря уж о Человеке, низко пала в наших глазах и лежит разбитая на куски, бессмысленной россыпью.
Лютера Пеннера это малоприятное состояние дел огорчало с самого раннего детства, и та проницательность, которой боги, по-видимому, втайне одаряют тех, кого предназначают для славных дел, позволила ему проникнуть в глубь «грязных душонок» его маленьких приятелей с потрясающей ясностью и силой, а отношения между ними породили в его сердце первую ноту будущей музыки, арии отмщения и воздаяния.
Чтобы читатель не вообразил, будто я выдумываю и привношу в ранние годы Пеннера свойства, проявившиеся значительно позднее, я процитирую здесь отрывки из его дневников – первые, еще неуклюжие каракули. Он начал записывать события своей жизни очень рано и продолжал вплоть до безвременной кончины. И записи эти отличаются поразительной неизменностью содержания и тона на протяжении многих лет, хотя, разумеется, стиль их менялся по мере того, как Пеннер взрослел и набирался знаний. Дневники его зрелых (и последних) лет все больше посвящались философским размышлениям. Лютеру Пеннеру всегда хотелось узнать, «как» и «почему»…
Апрель, 1.Подарили на день рождения тележку. Колеса не красные.
Апрель, 18.Меня три раза вытолкнули из моей тележки. Из моей! тележки! Сегодня утром Миллисент сказала, что я… «мизи-пизи».
Май, 4.Что такое «мизи-пизи»? Миллисент продоложает обзывать меня. Почему? Она запачкала штаны. Я ей не сказал. Берегись, Миллисент!
Май, 25.Энди повырывал все цветы у миссис Патнем. Сюлли подставил мне подножку, когда я бежал. У меня до сих пор синяк на руке! Я плакал перед его папой. Крэйг завтра собирается на пикник. Надеюсь, что пойдет дождь. Марш – ябеда.
Май, 26.Вышло! Вышло! Дождь! Я слышу, как он стучит в окно. Хорошо! От-лич-но! Придется посидеть дома, но это не важно.
Май, 30.Миллисент меня толкала, много раз! Почему?
Июнь, 11.Мы ездили на ферму. Видел лошадей, коров, коровьи лепешки, кур. Гуси понравились меньше всего. Шипят и гогочут, точно как Миллисент! Несколько раз падал. По дороге домой папа загнал машину в кювет. Я заткнул себе рот носовым платком, чтобы не хохотать.
Июнь, 17.В соседний дом въехал жирный краснорожий парень. Стоял, зажав нос, на парадном крыльце. Почему?
Июнь, 19.Наверно, потому, что он знает, что это никому не нравится.
Лютер в детстве не отличался здоровьем, да и вырос слабым и робким, и, как сам он с огорчением вспоминает, вечно от него можно было слышать «да, согласен», «несомненно», «разумеется», «очень разумно», «истинная правда», «прекрасно», плюс при этом робкая, приниженная улыбочка, открывающая неровные зубы, – в конце концов коллеги стали относиться к нему с подозрением; его перестали назначать в комиссии или в помощники кому-либо, зато поручали такую работу, где над головой не нависало начальство, перед которым пришлось бы ходить на задних лапках, и где, поначалу с трудом, а позднее со все большим спокойствием и уверенностью он правил самодержавно собою, закаляя, как сталь, свою душу в горниле злобы и собирая разрозненные моменты прошлого в единую картину, мораль которой была просто-таки вопиющей; в те дни он припомнил, например, как еще малым ребенком на детской площадке неоднократно плевал на деревянную горку, чтобы враг, съезжая по ней, замочил себе штаны; будучи чуть постарше, бросал мух в стакан лимонада здоровенным спесивым девчонкам, а уже подростком, сняв грязные носки, вытирал ноги о столовое серебро своей тетки.
Каким бы очевидным ни казался этот принцип для нас, Пеннер не сразу открыл его, и лишь когда он расширил круг исследования, обогатив собственный опыт историческими сведениями, уже в конце долгого и трудного пути, истина предстала перед ним; особенно важной оказалось одно событие: вскоре после того, как ему вспомнился случай с серебром, имевший место в знойный августовский полдень (как приятно ковырять вилкой между пальцами ног, записано в его дневнике), он прочел в книге по истории Италии о знаменитом кардинале Ипполито д'Эсте, человеке поразительной прямоты и моральной целеустремленности. Проведав, что Анджела Борджиа предпочла ему его брата, дона Джулио, – эта болтливая распутница неосторожно призналась, что восхищается цветом глаз и ресницами своего Джулио больше, чем готовым к ее услугами телом Ипполито, – кардинал, когда ему довелось встретиться с братом на дороге (а тот ехал, горделиво красуясь, разодетый, но без серьезной свиты), указал на него своим слугам и вскричал: «Убейте этого человека и выколите ему глаза!» Об особой важности случая свидетельствует то, что Пеннер, прочтя все это, приложил палец к губам и затаил дыхание, как будто стараясь не выдать некий секрет. Ситуация очень живо описана в дневнике, а затем следует фраза: «Я внезапно осознал, что подлинное различие между тем, как я решил вытереться серебром тетушки Шпац, и свирепым приказом ревнивого кардинала заключается не в том, что мы хотели разного, а в том, что мы на разное отважились».
Семейство Пеннеров было ничем не примечательно, и трудно понять, как на такой скудной почве могло произрасти такое великое древо. Сам Пеннер только заметил в письме, которое послал мне в те печальные последние дни, что у отца его была привычка постоянно ругать вполголоса абсолютно все и вся вокруг, в частности, жену и сына, но также и скрипучие ступеньки, перекосившиеся двери, сломанные карандаши, протекшие батарейки, гнутые гвозди, пролитый кофе, пятна на рубашке, автомобильные гудки, газетные статьи, биржевые новости, частые простуды сына Лютера, сопровождаемые кашлем, насморком и чиханием, холодные закуски (бутерброды с копченой колбасой, шпинат под майонезом), остывший суп, холодную погоду, шлепанцы в такую погоду и пол спальни, когда не мог найти шлепанцы. Особенную ярость вызывали у него радиокомментаторы. «Кэлтенборн, каплун ты паршивый, что ты можешь знать об автомобилестроителях? – обращался он к радиоприемнику, но при этом прятался за развернутой газетой, словно оттуда за ним подглядывали. – Да ты, наверно, идиот, Scheisskopf, ежели возомнил, будто знаешь, что предпримут рабочие у Крайслера! (Отец Пеннера особенно ненавидел всякие профсоюзы.) Эти профсоюзники шипят, и извиваются, и проползают во всякую щель, потому как они – змеи, гады, – ворчал он несколько многословно, – и укусят всякого, кто попадется на пути!» (Тут он скрючивал пальцы наподобие когтей.) Один из комментариев Кэлтенборна вызвал у него такую реакцию: «Нужно иметь жирные тевтонские мозги, чтобы до такого додуматься! Плохи твои дела, Кэлти, мозги у тебя уже так размягчились, что и скрипеть-то не могут!» Отцовская ругань редко звучала в полный голос, но практически никогда и не утихала, аккомпанируя чертовски дурацкой утренней газете, чертовски дурацкой дыне, которую ложкой не уешь, чертовски дурацкому меду, текущему сквозь пальцы, чертовски черствым гренкам, расцарапавшим ему все небо.
Отец Лютера был человек мускулистый и массивный, отчего его постоянная робость выглядела еще непригляднее. А вот мамаша, хрупкая, с изысканными манерами, способна была в лицо обругать водопроводчиков за профнепригодность, вернуть в магазин некачественный товар, отчитать официанта за пережаренные котлеты. Зато укрывшись за надежными стенами автомобиля с поднятыми стеклами, за обложкой книги, в темноте зрительного зала, – вот там отец позволял себе комментировать вовсю, ибо он, Джером Пеннер, ни в чем не замешан, о нет, сэр, ничего противозаконного, он не позволяет себе вкушать от запретного плода, он заранее знает, что замышляет Джон Л. Льюис, что Бетт Дэвис развратна до мозга костей, а преподобный Кафлин – фашист!
Возможно – мы не имеем права пренебрегать таким простым объяснением, – что в пеннеровской концепции чистой мести отразилась привычка его отца проклинать все на свете тайно, а вслух только ругать картинку в кино и материть голос в радиоприемнике. Ведь известно, что отцовские привычки зачастую внедряются в психику сыновей в преображенной, символической форме.
Однако истинный источник вдохновения Пеннера, на мой взгляд, следует искать не в этих распространенных родительских изъянах, которые всем нам наносили душевные раны, но в наблюдениях над привычками его сверстников – партнеров по детским играм и соучеников, – откуда и проистекло разоблачение их «грязных душонок» и откровение, которое он сам в редкий момент горячей увлеченности назвал столь же важным, хотя и не таким благородным, как открытие Сократом души.
Мы должны отказаться, при всем нашем величайшем уважении, от декартовского, почти линейного способа рационального объяснения, потому что откровения редко являются плодом усилий разума, карабкающегося с одной конкретной и четко определенной ступеньки на другую, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, как карабкается пожарник, спасающий кого-то; скорее они нарастают более извилистым путем, как сливки в сепараторе: обезжиренное молоко опускается вниз, но одновременно бесчисленные капельки жира свободно всплывают вверх, каждая сама по себе, независимая, как монада Лейбница, пока наконец, почти незаметно, не сливаются в массу, покрывающую снятое молоко, и нам остается только снять сливки.
Когда юный Лютер Пеннер, пребывая еще в полном неведении о теории, протирал серебро своей тетки носками, вынутыми из теннисных туфель и только что снятыми со своих ног (применение самих ног для этой цели пришло ему в голову намного позже), он действовал из чистого энтузиазма, то есть не учел, что выходка может иметь последствия, способные огорчить его самого. Он должен был помнить, что тетка редко принимала гостей, и то исключительно родственников, из которых семейство Пеннеров было ближайшим и любимейшим, и потому существовала отличная от нуля вероятность, что столовое серебро, предоставленное в пользование Лютеру несколько месяцев спустя, лежало непотревоженное в своей обитой бархатом коробке, пока повседневные обязанности исполняли более простецкие приборы, а значит, предстояло мазать себе хлеб, как ему пришлось признать про себя, грязью с собственных пальцев.
Лютер Пеннер усвоил этот урок, наряду со многими другими, либо полученными на собственном опыте (как в данном случае), либо почерпнутыми из литературных источников. И каждый случай был одним из шариков жира, всплывающим вверх для соединения с другими. Он убедился, например, что упомянутая выше детская шалость, пусть импульсивная, была тем не менее адекватной, потому что тетя Энн просто свихнулась на чистоте. Она расхаживала по дому с тряпкой и неустанно протирала подоконники и сиденья стульев, оглаживала абажуры ламп и даже пыталась стирать солнечных зайчиков с оконных стекол, которых в ее доме было видимо-невидимо. Она так успешно развивала в себе эту добродетель, что та превратилась в порок; притом тетка была убеждена, что способствует воспитанию Лютера, заставляя его участвовать в мытье посуды после обеда и расстановке по местам приборов, в том числе и серебра (он оказывал эту услугу без всякой охоты, подчиняясь многозначительному взгляду матери). Лютеру запомнилось, что особенно он невзлюбил белоснежный передничек размером с носовой платок, который тетка завязывала на талии поверх строгих темных платьев собственного покроя, – защита скорее символическая, чем практическая, – и передничек этот придавал тетке вид горничной – сравнение это целиком основывалось на кинофильмах, поскольку в натуре Пеннер ни горничной, ни чего похожего не видывал.
Он понял также в должный час, насколько рискованное это занятие – ковырять ножами и вилками между пальцев ног, и как несладко бы ему пришлось, застань его кто за этим занятием в буфетной.
Наказание соответствовало бы преступлению. Этот древний принцип правосудия, правильно интерпретируемый, оказывался справедливым снова и снова. Даже если тетя Шпац чокнулась на борьбе с грязью и микробами, она все же не заслуживала учиненной Лютером низменной и нечистой шутки, поскольку никогда ни словом, ни взглядом, ни делом не обижала племянника, даже не называла его «племянником» и не проявляла обычного в их семействе презрения. Короче говоря, по причине своей юности и неразумия Лютер поступил несправедливо. Он подверг себя риску с различных сторон, проявил небрежность в обращении с силой, дарованной ему, и потому вляпался, так сказать, в грязь по колено.
Впоследствии Пеннер прочел книгу Джорджа Оруэлла «Париж и Лондон вдоль и поперек» и признал, что многие выходки поваров и официантов относительно клиентов принадлежали к тому же классу возмездий сомнительной чистоты, что и его фокус с носками: повара могли плюнуть в суп, обрабатывать мясо грязными руками, слизывать мясной сок своими сладострастными языками. Официанты поступали более низко, когда смазывали себе прическу заказанным соусом, потому что возмездие предполагает наличие соответствующего оскорбления чести, а какая честь могла быть у официантов, которым полагалось называть всех посетителей «сэр» и «мэм» и кланяться всякому, кто мог дать на чай? По воскресеньям официант, угощая жену и детей мороженым, мог быть высокомерен с обслугой, поскольку в воскресном костюме, в обществе детей, с Луизой, висящей у него на локте, как тросточка, он был клиентом, то есть господином; но на работе, в ресторанчике или кафе, он был ниже грязи на полу, зарабатывая подачки улыбками, пресмыкаясь, сгибаясь в поклонах, присасываясь к клиентам умильным голосом преданного слуги, и оказывался в положении даже не шлюхи – та все-таки сама по себе доставляет кому-то удовольствие, – а сутенера, который всего лишь подает гуся на стол.
«Следить за чистотой, – писал Оруэлл, а Пеннер запоминал, – это грязная работа».
Томас Гоббс утверждал, что нормальное состояние природы – это состояние войны, войны всех со всеми, и в некотором отношении это утверждение касалось также школьного двора. На переменах Пеннер убегал в дальний угол и пытался спрятаться за кустом или деревом, то одним, то другим, но обычно это не спасало, мучители шли по пятам, дразня, хихикая, угрожая, и наконец настигали его и осуществляли угрозы: щипали за руки, дергали за уши, распевая мерзкие песни вроде «Дай мне зад, дай мне рот, корень мой везде пройдет» и прочее в том же духе, а Лютер вжимался спиною в ствол дерева, хотя оно не помогало, потому что длинные руки Киба обхватывали его вместе со стволом, а тогда некий мерзавец, ангелок с виду, по имени Ларри (Лютер говорил им, что его имя – настоящее, церковное, а у них – Киб, Сиф, Ларри – названия болезней), пинал его в живот, пока наконец Лютер не сообразил сразу после звонка набрать в рот воды из фонтанчика и удержать до тех пор, пока его не ударили, и выплюнуть все, вместе со слюной, прямо в изумленное лицо Ларри; эта выдумка позволяла притвориться, будто его лишь непроизвольно стошнило и это вовсе не акт сознательной агрессии, а реакция на боль и испуг, а следовательно, не заслуживает наказания.
– И вовсе мое имя ни от какой болезни!
– Вот и нет, Сиф – от болезни, которую подхватывают, когда трахаются.
– А меня вовсе и не Сиф зовут.
– Ничего подобного, все так тебя зовут: Сиф, Сиф, Сиф! Ты весь покроешься прыщами, – пообещал ему Лютер, и это была уместная импровизация, потому что Сиф страдал от юношеских угрей. – И может, даже спятишь, когда прыщи доберутся до мозга! Киб – это сокращение, так же как Сиф, от слова «кибернетика», а это – болезнь яичек. Они распухают, как шары. И ничего с этим поделать нельзя.
– Э, ты это все выдумал!
– Я это в книжках читал. В книжках про разные гадости. Яички распухнут и лопнут. Понимаешь, эти киберы, они растут внутри, раздуваются, а потом – хлоп!
– Врешь!
– Растут – как картошка под землей.
– Врешь! – махнул рукой Киб, но прежней уверенности в нем уже не чувствовалось.
Когда вы мучили меня, я молился, чтобы Иисус вас простил. Так маленький Райнер, как пишет Рильке, сказал своим преследователям в военной школе. За что и заработал очередную трепку. Потому что подставление второй щеки есть первоклассное отмщение, приводящее врага в ярость.
– Ларри – это не болезнь!
– Как раз болезнь, называется ларригит. Кто заболеет, не может больше производить никаких звуков. Ни говорить, ни рыгать, ни хныкать, и суставы у тебя не будут трещать, и пукать не будешь. Не стонать, не шипеть и не бурчать, ты даже храпеть во сне уже не можешь – тело не издает ни единого звука, как будто тебя всего залили смазкой, и зубы не скрипят, когда ешь.
– Чепуха все это, у меня имя вовсе другое!
– Скажешь тоже. Ларри – ларригит, ничего не другое!
Ларри пожаловался своему папе, который категорически опроверг инсинуацию и высмеивал – долго и громко – собственного отпрыска за подобную глупость, что донельзя разозлило Ларри, и в следующий раз, когда Киб схватил Лютера, внезапно подойдя сзади, так что тот не успел добраться до дерева, Ларри пнул его разок в голень, дважды врезал коленом в пах и добавил еще три быстрых удара в живот. И случилось так, что избиение, проводимое Кибом, Сифом и Ларри, наконец-то было замечено одним из учителей, и всех четверых потащили к директору для дачи объяснений. У Киба не хватило духу пересказать данные о распухающих яичках столь важной особе, а поскольку его допрашивали первого, его стеснительность передалась и остальным; им представлялось, что промолчать – значит проявить мужество, а там будь что будет. Было же следующее: всем досталась одинаковая порка, в том числе и Лютеру, так как директор (некто Гораций Мак-Тмин) решил, что он каким-то своим поступком спровоцировал нападение.
Но в чем же была вина Лютера, чем заслужил Пеннер такое несправедливое обращение? Он вел возвышенную жизнь – вот в чем заключалось преступление. Таково было первое объяснение, пришедшее на ум Лютеру, но вскоре он вынужден был признать, что жизнь его отнюдь не отличается возвышенностью, наоборот, она весьма низменна. Именно это побуждало его к ухмылкам превосходства, именно поэтому он с наслаждением употреблял редкие словечки, вроде «обоюдоострый» или «алчность», а то еще «диапазон». Но щеголять знаниями с большим эффектом не удавалось – попробуй щегольни, когда торопливо бормочешь что-нибудь сквозь заслон густого кустарника. Пожалуй, правильнее всего было бы сформулировать так: Лютер Пеннер был возвышенной личностью, принужденной вести низменную жизнь. Вот в чем заключалось преступление.
На следующий день Пеннера, страдающего и телесно, и душевно, посетило первое видение. Он увидел белое пятно, размером с передничек тетки Энн, на груди Киба, прямо на рубашке, красной, как спелое яблоко. То есть на самом деле пятно выглядело розоватым, но Пеннеру казалось, будто он видит нечто белое, погруженное в или спрятанное за… а может, под… чем-то красным… красным, как спелое яблоко. Джон Локк доказывал, что при рождении человека разум его – tabula rasa, чистый лист, и опыт заполняет его записями, как мелок – грифельную доску; при всем нежелании перечить столь благородному, хотя и скучному мыслителю, следует заметить, что он ошибался, хотя и с наилучшими намерениями. Локк неверно указал орган духовного восприятия. Не разум чист при рождении человека, а душа, вместилище морали и нравственности, – бела, как гербовая бумага, отбелена, как кости в пустыне, и именно это и разглядел внезапно Лютер. Наверно, он очень странно глядел на Киба, потому что тот онемел, словно подхватил ларригит, и только уставился на него бессмысленным взглядом.
Пятно слегка колыхалось, как флажок. На его белом фоне виднелись мелкие кляксы, черные, как тушь, россыпь черных точек, словно просыпалась пыльца с ядовитого растения. Теперь мы знаем, что перед Лютером предстало грязноватое внутреннее «я» Киба, уже запятнанное темными делишками и тайными страхами. Мы рождаемся морально чистыми, понял Лютер Пеннер, но жизнь пачкает нас, и мы со временем темнеем, так что это «я», изначально лучезарное, придававшее чистоту коже и особый свет глазам, постепенно марают гнев, страх и гордыня, мелочность и низкие помыслы. Солнце внутри нас меркнет, нравственность постепенно угасает, и однажды ночь опустит свой занавес и мы окунемся в Грязь, которая в конце концов оставит нам стыда и угрызений не больше, чем чувствует белка, укравшая птенца из гнезда, и мы потеряем подчистую юмор и негодование, страсти и желания – вообще всякий душевный жар. Именно это называют «затмением души». Мы превратимся в духовных зомби. Как политики, столь циничные, что не утруждают себя циничным ощущением превосходства и даже не выказывают свойственной циникам издевки.
– Ты осквернил покров своей души! – вскричал Лютер, не сумев сдержаться. Никто не знал, что означают слова «осквернил» и «покров души», а потому никто и не оскорбился.
Однако осталось невыясненным и тогда, и ныне, что представляли собой те черные кляксы: нечто вроде темных звезд, постоянно присутствующих и лишь периодически закрываемых облаками, или душа постепенно занашивается, как рубашка, согласно первому впечатлению Пеннера, изрешечивается, как боевой стяг? В первом случае увиденное Лютером белое пятно означало туман лицемерия, скрывающего глубокую и неизменную низость, а в другом получалось, что мы зарабатываем дурные черты характера, подобно синякам в драке, а значит, остается возможность излечиться, очиститься.
Ничем, кроме оставшегося непонятым восклицания, не выдал Лютер своего потрясения, тем более что сам предпочитал усматривать в этом какой-то обман зрения, потому что зрелище сильно его встревожило. Поэт Блейк, будучи ребенком, видел ангелов на дереве, но совершил ошибку, признавшись в этом отцу, который тут же выпорол его за лживость. Родители Пеннера не стали бы бить сына, не такие они были люди. Но тяжелые брови отца взлетели бы, как пара испуганных птиц, и лицо приняло бы отсутствующее выражение. А мама стиснула бы губы плотно, как закрывают кошелек, и устремила бы на сына пронзительный взгляд, словно желая разглядеть, где именно в его организме угнездилась подобная глупость.
– Мне сказали, что сифилисом заражаются от сидений в туалете, – заявил Сиф, – и все ты наврал, Лютер.
Лютер тут же увидел душу Сифа в образе длинного шарфа, испачканного сажей, и челюсть у него отвисла, как бывает при сильных потрясениях, но Сиф неправильно истолковал его реакцию. «Ага, попался, Лютер, брехло паршивое!» Лютер не видел их насквозь, как знаменитый Супермен со своим моральным рентгеном – просто характеры всплывали из глубины на поверхность, как голодные карпы. Эти шарфы, рубашки, как их ни назови, пребывали в постоянном движении, будто флаги на ветру, флюгера в грозу, полотенца на веревке. Ничего похожего на призрачный театральный дым, и никакого этического эфира в них тоже не было. Сколько Лютер ни смотрел, всегда они выглядели как какое-то белье. Возможно, даже шелковое. Формы их и размеры были совершенно различны. Некоторые были все в морщинах, другие – прямоугольные, как комната, у Сифа – продолговатая. Лютер фиксировал все варианты. И наконец однажды, между «сознанием» Кларенса Пьюли, которое Лютер воспринял, спускаясь со школьной лестницы, как узор, вплетенный в его свитер, и душой Брауни Беркса, прижимавшего к груди книги (душа сияла сквозь обложки, будто солнечный зайчик), возникли два вопроса: а сколько же длятся эти видения? и можно ли разглядеть что-то у девочек?
Немалое огорчение доставил Лютеру Пеннеру тот факт, что, улавливая появление «грязных душонок» своих однокашников, он не имел ни малейшего понятия, как это у него получается: вот они видны, а вот – исчезли. Он предположил, что души взрослых слишком затемнены грехами, чтобы их разглядеть, или так уже отягощены злом, что не могут материализоваться (или дематериализоваться, кто его знает?); но как насчет девчонок? Ему не скоро пришло в голову, что на девчонок он вообще редко смотрел по причине наличия у них грудей, каковые заставляли его краснеть и отводить глаза. Короче, он смотрел не туда. Колени, спина, локти, даже лица не годились. Душа предпочитала главную пораженную зону.
Он решил рассмотреть Гильду, у которой грудей еще не было, по крайней мере пока еще не было. Он попытался на перемене спросить у нее что-то по алгебре (в этом она была дока), однако она старалась стать к нему боком. Возможно, нельзя было так прямо обращаться к ней. Так или иначе, эксперимент не удался. Да к тому же его стали дразнить, что водится с девчонкой. Гады, скоты! Свиньи! Сказать им, что они – три поросенка? Нет, три поросенка им нравятся…
Между тем Пеннер жил с раной в душе. Директор (упомянутый выше Гораций Мак-Тмин) обошелся с ним несправедливо, свалив в одну кучу с теми неотесанными болванами и наделив его, совершенно незаслуженно, равным с ними количеством ударов. Исправить ситуацию нельзя было. Лютер понимал, что будет по-прежнему влачить унылые дни, служа мишенью для всеобщих насмешек, пока не отомстит, ибо месть необходима там, где нет справедливого суда, а также в тех гадких обществах всеобщего равенства, где тихие добродетели слабых уважают лишь на словах.
У леди Фемиды, той, что с весами, завязаны глаза. Лютеру объясняли: это символ идеального безразличия правосудия к тому, кто ты есть: мужчина или женщина, богатый или бедный, черный или белый, индус или япошка. Не символическим, а реальным фактом было, однако, то, что правосудие уделяло максимум внимания именно тому, кто ты есть – оно жульничало, оно подсматривало – потому что ему требовалось точно знать, чей это ослик Иа-Иа, которому требуется пришпилить хвост. Пеннеру это представлялось правильным. То, кто ты есть, следовало учитывать. Только смотреть надо было не сверху, а изнутри. Характер следовало учитывать, ум, талант. А внешность вовсе не обязательно. И уж точно не богатство, происхождение, национальность или цвет кожи. И даже здоровье. Завязанные глаза леди, если по-честному, должны были означать то, что реально происходит: правосудие явится незаметно, неожиданно, воздаст тебе по заслугам, выставит на обозрение и только его и видели.
И наконец Лютер натянул на лицо самую смиренную мину, облачился в рубище кающегося грешника (так он самоуничижительно писал мне, выражая мнение уже взрослого человека) и украдкой пробрался в кабинет директора Мак-Тмина, дабы признаться в том, что те мальчики его побили, потому как он не хотел участвовать… точнее, способствовать… их плану, а собирались они выкрасть билеты для годовых экзаменов, запомнить или переписать вопросы и возвратить их незаметно, откуда взяли. Лютер намекнул, что шайка уже произвела пробные набеги, чтобы определить свои шансы на удачу. Несмотря на то что он сыграл свою роль (по мнению Лютера Пеннера) просто блестяще и заслуживал шквала аплодисментов, директор Мак-Пикуль проявил скепсис, видимо, чуя, что его обводят вокруг пальца. Однако следы чернил на пальцах Сифа, на рубашке Киба и под ногтями Ларри послужили убедительным признаком виновности, как только он на всякий случай приступил к расследованию. Улики были если и не налицо, то на кончиках пальцев.
А между тем Пеннер попросту окунул горсть мраморных шариков в водорастворимые чернила «Квинк», тогда весьма популярные, и уложил их для пущего соблазна в прозрачный кулечек, так что троица преследователей немедленно их возжелала и отняла у него; далее оставалось лишь выждать, когда шарики пометят воров и обеспечат им заслуженную награду. Наказание заключалось в отстранении от занятий на некоторый срок, чему троица могла бы лишь порадоваться, если бы не бурная реакция родителей. Впоследствии Мастер не особо гордился этим отмщением, поскольку организовано оно было поспешно и со многими ошибками, однако он понимал, что успех операции был обусловлен точным расчетом, во-первых, на предсказуемую лживость троицы, во-вторых, на склонности директора Мак-Пикуля вершить скорый суд и расправу и, наконец, в-третьих, на недоверии того же Тмина ко всем мальчишкам, включая и Пеннера, выработанном за двадцать лет профессиональной деятельности. Но план Лютера был подкреплен обстоятельствами, которых он даже не учитывал: а именно, тем, что то самое помещение плохо запиралось, и замысел, выдуманный Лютером, вполне мог быть осуществлен, что делало выдумку более достоверной; кроме того, троица кретинов неоднократно упражнялась в остроумии на тему: «как было бы хорошо каким-нибудь чудом добыть вопросики» (что, собственно, и послужило «зародышем» лютеровского плана), и потому им не удалось с должной решительностью все отрицать. Они действительно хотели добыть вопросы и сами помнили об этом. Они действительно строили планы, пусть только воображаемые, и об этом тоже помнили. В глубине души они понимали, что виновны.