Текст книги "Конвой"
Автор книги: Торстен Юнссон
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Не плачь, Лена.
Тогда она смотрит на него ясным взглядом, и когда он вглядывается, глаза ее – маленькие чистенькие окошки, и на каждом стоит цветущая пеларгония. Он вглядывается получше: это отражается в зрачках настольная лампа. Она отвечает:
– Не слышу, что ты говоришь. Слишком далеко. Но не оплакивай нас. Знаешь, Антоний, то, как ты думал о том, что с нами случилось: что это как бы сознательное зло против нас, когда мы были уже так близко и так и не добрались, – ты так не думай. Это по-детски и нереалистично. Я тебе кое-что расскажу, – добавляет Лена Гольдман, и глаза ее блестят, она переходит на шепот: – Знаешь, брак с Георгом был довольно однообразен, пока мы не стали участниками движения. Было как-то хорошо, несмотря на опасность, и все эти новые люди, и все лица, за которыми надо было уследить. И все весьма примечательно, очень много примечательного. Давай я тебе покажу.
Лена Гольдман достает хозяйственную сумку, которая стояла под столом, и Боровский наклоняется вперед, чтобы увидеть, что она делает. Из сумки она достает одну вещь за другой, показывая их под лампой:
– Карточка Честности, вот что я получила в подарок. Она никогда не выцветет, и если у тебя есть такая, то получишь доступ в самое неожиданное общество, к самым необычным людям. Зеркало Других: видишь, такой серебристый диск, который никогда не показывает тебя самого, и это неплохо отвлекает. Тут у меня Орден Компрометирующих Действий, О. К. Д.: смотри, какая на нем красивая картинка, сожженного корабля на синем фоне. А вот Хлебница Взаимопомощи, крышку немного заедает, но она никогда не пустеет. И Свистулька Приветливости, с мажорной мелодией. И маленький молитвенник для тех ночей, когда все же приходится поплакать. Разве не замечательные вещи? И так много помещается в маленькую сумку!
Она выпрямляется, и когда она стоит перед Боровским, он замечает, что то, что он принял за обычное черное платье, – скульптурный саван с бархатной чернотой в складках, и не без стыда понимает, что его не введут в заблуждение ее милые словечки, потому что в ней есть величие и оно будет принесено в жертву. Поэтому он не верит, когда она говорит:
– У меня в сумке есть еще кое-что, Плащ-Невидимка Надежных Друзей.
Он смотрит на нее с благодарностью за то, что она хочет таким образом преуменьшить себя и одеться в обычную одежду, пока она достает из сумки клетчатый шерстяной платок и по-деревенски заносит его над головой, готовясь опустить на макушку. И когда его рот растягивается в улыбке, как только он понимает ее мальчишескую дерзость, она опускает платок на лоб и разглаживает к вискам, и как только оба уголка встречаются на затылке, чтобы быть завязанными, она исчезает.
Боровский слышит, как складная столешница стучит в такт вибрации корабля и медленно проводит левой рукой по лбу. Он смотрит наверх, и часы на стене между светильниками показывают двадцать минут третьего.
На ковре лежит что-то блестящее. Он наклоняется, поднимает и на ладони подносит к свету настольной лампы. Это маленькая круглая медаль из латуни, с красно-голубым эмалевым изображением: горящий корабль на фоне голубого неба и голубого моря, разделенных металлической полоской. Вокруг оно украшено латунной каймой, рисунком напоминающей плетеные деревенские кружева.
Боровский поднимается с медалью в руках и негромко зовет:
– Жан. Жан Барель!
Он ждет пару минут, в салоне тихо. Он рассеянно стоит и смотрит на журнал, лежащий раскрытым на столе посреди салона, и читает: RITA HAYWORTH, the girl with you – know – what in her latest picture[105]105
Рита Хейворт, девушка, у которой есть сами знаете что, в новом фильме (англ.). Возможно, речь о журнале скорее 1944 г., когда выходит мюзикл «Cover girl» («Девушка с обложки»).
[Закрыть]. Девушка на фотографии напоминает ему мадам Гогенлебен.
Барель медленно появляется из коридора по левому борту. Он сонно трет глаза. Боровский говорит:
– Хочу тебе кое-что показать, Жан. Это орден, которого у тебя нет.
Барель сообщает:
– У меня есть Орден Подвязки.
Боровский говорит:
– А я покажу тебе орден, которого у тебя нет. Почти у всех на «Бараме» есть, кроме тебя. Это Орден Компрометирующих Действий. Его получают, сделав что-то, о чем неизбежно узнает враг. Получить его довольно легко – большинство здравомыслящих людей не замечают, когда делают последний маленький шаг и вступают на территорию ордена. Те, кто отчетливее прочих ощущают границу, – это как раз те, кто тщательно пытаются ее не пересечь. Они много об этом думают, и в носу у них постоянно воспалены слизистые. Когда получаешь орден, в носу тоже все налаживается.
Боровский необычно широким для него жестом протягивает медаль. Когда Барель на нее смотрит, на ней изображена парусная яхта, идущая по ветру через бледно-голубое море с надутым спинакером. Барель произносит:
– Это моя лодка.
Боровский говорит:
– Сожги ее. Хотя бы продай.
Барель завороженно смотрит на изображение, и когда он держит медаль в ладонях, она отбрасывает на его лицо бледный отсвет. Он говорит:
– Боровский, вы что, не понимаете: это корабль поэзии, его нельзя сжечь, чтобы получить кусок металла и вскоре быть забытым. Вы ужасны, Боровский. Я не дерусь на дуэлях, и все же выбирайте оружие. Но должен предупредить вас: презрение, сочувствие, бессердечие, ненависть – всеми этими видами оружия я часто пользуюсь на дуэлях с самим собой и отражаю их недурно. Убедитесь.
Барель берет себя кончиками пальцев за левое глазное яблоко – это ручка кинжала – и извлекает из глаза длинный клинок. Пальцами правой руки он придерживает круглую ручку и одновременно, улыбаясь, левой запихивает медаль в карман брюк. На нем синие шелковые брюки с отделанными бархатом карманами. Клинок блестит, и когда кончик его покидает глаз, веко снова опускается. Он говорит:
– Вы замечали, как часто поэты нашего десятилетия пишут об изувеченных глазных яблоках? Как видите, у них есть на то причины.
Говоря это, он втыкает узкий клинок в сердце, и тот входит туда так же легко, как выскользнул из глаза. Когда весь клинок оказывается внутри, он отпускает ручку и зрачок медленно поворачивается к Боровскому. Барель произносит:
– Посмотрите мне в глаз и попробуйте вынести решение. Вам нужно осознать, что с дерева падают лишь его собственные листья.
С деликатной улыбкой он вытаскивает кинжал из сердца и читает надпись, въевшуюся в сталь клинка, – читает правым глазом, наклонив голову:
– Оu sont les neiges d’antan?[106]106
Но где снега былых времен? (Франсуа Вийон. «Баллада о дамах былых времен», пер. Ф. Мендельсона).
[Закрыть]
И вопросительно смотрит на Боровского:
– Вы слышали это раньше?
Держа глазное яблоко кончиками пальцев, он отбивает в воздухе ритм стихотворения, бормоча под нос, и кончик кинжала двигается, поблескивая: Оu sont les neiges d’antan? Он продолжает:
– Звучит красиво в любых обстоятельствах. Мне нужно поскорее уйти и записать это, чтобы не забыть, когда проснусь.
Затем он втыкает клинок в глаз. Веко пару раз моргает. Он замечает:
– Как вам известно, джентльмен никогда не запихнет ножа в рот.
Он продуманно кланяется и, хлопая складками плаща, удаляется из салона, мурлыкая мелодию Оффенбаха. Боровский продолжает сидеть на стуле, слегка улыбаясь.
А потом наступает ночь, и время вахты постепенно подходит к концу.
Почти половина третьего. Электрическое освещение на борту немного нестабильно, не мигает, а дрожит, как почти незаметно дрожат его руки. Время от времени сильнее чувствуется вибрация машинного отделения, проходя сквозь судно, как озноб. Внизу, у котлов, работают люди; на командном мостике кто-то несет вахту. Все остальное тихо: не слышно шагов, тяжелого ночного дыхания. Боровский сидит, как сидел уже шесть раз за время путешествия, и ждет, пока пройдет время с двух до четырех часов. Он немного листает журнал, лежащий рядом, но наталкивается на пару разворотов, где на фотографиях безупречного качества – светлые фигуры на темном фоне – видно, как американские пехотинцы тренируются душить противника проволокой в темноте, а о таких вещах он осведомлен настолько подробно, что откладывает журнал. Раздумывает, не сходить ли за книгой, забытой в каюте, но оставляет эту идею.
Сидя совершенно без сна и смотря в потолок, он чувствует два небольших удара о судно, две небольших помехи. Они не исходят из машинного отделения и не совпадают с его ритмом, а ощущаются как огромная рука, рука размером с корабль, слегка ударяющая корпус ниже ватерлинии.
Взрывов не слышно.
Затем вибрации машин снова без помех проникают сквозь судно, и негромко хлопает сложенная столешница.
Внезапно все повторяется ближе: судно криво приподнимается, не высоко, не сильно, но неприятно отчетливо и целенаправленно, и опускается вновь. Потом слышится мягкий удар, как будто на растянутый пожарными тент падает тело. Раньше Боровский такого не слышал, но знает, что это: глубинные бомбы, не настолько далеко, чтобы не вызывать беспокойства.
Он встает, чтобы чем-то заняться: на вахте его задача – следить, чтобы все гражданские пассажиры выбрались из кают и поднялись наверх, если прозвучит тревога. Но он знает и то, что его за-дача – сохранять спокойствие, пока большой звонок громкого боя в салоне не начнет грохотать. Он стоит посреди салона и ждет, глядя на большой латунный молоток в нескольких миллиметрах от колокола, и подходит поближе, но тот совершенно неподвижен.
Пока он стоит и ждет, взрывается еще одна глубинная бомба. Теперь, когда он не сидит, кажется, что движение судна менее заметно, чем он думал; но звук такой же.
Как будто чтобы подготовиться к тому, что нужно будет сделать, он обходит коридоры. Они освещены голубым светом ночных ламп, и свет виден только в одном вентиляционном отверстии над дверями, в пятой каюте, у мистера Эзры. Сколько еще проснулись от этого, думает Боровский, и лежат в темноте в ожидании продолжения? Его шаги по ковру не слышны, и он проходит мимо трапов, через коридор по левому борту и возвращается в салон. Звонок висит на стене, не стуча в свой металлический щит.
Боровский проходит через шлюз затемнения на палубу, чтобы посмотреть. На нем спасательный жилет, и тяжелые черные занавески из бархатного вельвета цепляются за него, когда он проходит мимо.
Снаружи на палубе темнота, густая и влажно-соленая. Он нащупывает поручень и ощущает в руке его прохладную твердость. Затем становится видна корабельная волна, обрамленная светом и неизменная среди мягкой зыби, остро выгибающаяся на водной глади. Когда он поднимает голову, звезды лежат безмолвно, как потертая отделка на черной пробковой обшивке. Не слышно ничего, кроме стука машин «Барамы» и шума, с которым штевень режет море. Он стоит и смотрит в темноту.
Потом далеко на горизонте тихо и быстро взвивается оранжевый полукруг. Он быстро гаснет, все черно. «Барама» сильно дрожит. Проходит несколько секунд, пока Боровский стоит, держась за релинг, и вслушивается в море, и ждет, что услышит удары звонка внутри в салоне за плотной светонепроницаемой завесой.
Слышен взрыв, слабее, чем он ждал: громкий залп и потом вибрация, как от языка колокола.
Потом на том месте, где раскрывался оранжевый веер, виден свет, похожий на масляную лампу, которая занимается, недолго горит ясным пламенем и потом гаснет, как будто зашипел упавший фитиль.
Теперь слышны взрывы глубинных бомб, один за другим, на несколько сантиметров выталкивающие «Бараму» из воды.
Ничего не видно, и Боровский стоит, представляя себе, как они выстреливают по дуге с кормы корвета и плюхаются в воду, а потом на поверхности воды видны только их большие пенные шляпки.
Взрывы слышны с интервалом примерно в полминуты, потом чаще, теперь дольше тихо, потом единичный грохот, потом тишина.
Стрела корабельной волны, шумя, указывает вперед. Руки Боровского отпускают влажный поручень. Он проходит вперед и смотрит на мостик, но там нет никакого необычного движения и не слышно никаких голосов.
– Все закончилось? – спрашивает он в темноту, но никто его не слышит.
Он чувствует, что в воздухе холодно, и стужа проникает по спине под пухлый спасательный жилет. Через первую занавеску светового шлюза он входит в темноту, которая чернее и меньше темноты снаружи, нащупывает край внутренней занавески, и свет салона бьет ему в глаза.
Здесь внутри все тихо и по-прежнему, и он уходит к стулу в углу и сидит там как раньше. Когда он смотрит на звонок громкого боя, молоток уже не выглядит таким напряженным. Дежурить осталось еще час и пять минут.
Он немного сидит с закрытыми глазами; потом его окружает звук множества тихих шагов в комнате. Они раздаются непрерывно, как будто падают тяжелые дождевые капли, и он сидит неподвижно и ждет, пока соберутся те, кто ходит так тихо.
Когда он наконец открывает глаза, их много. На всех синяя форма или бушлаты. Они лежат на полу в позах, которые принадлежат отныне только им и никогда не изменятся. Изо рта тех, у кого не сомкнуты губы, тонкими струйками вытекает вода, растекающаяся по ковру темными пятнами. Некоторые еще шевелятся: они подтягивают ноги к телу как новорожденные и вскидывают руки, и лица у них искажены, губы растянуты к челюстям и щекам, под скулами твердые узлы.
Долговязый младший лейтенант из Британии, которого зовут то ли Паркер, то ли Паркинг, сидящий на стуле напротив, смотрит на Боровского и говорит:
– Вот то, о чем я много раз пытался рассказать, случилось снова. Вы не можете перестать про это спрашивать, а мы не можем рассказать про это, как есть. Я не буду пытаться это описать. Я ненавижу море, и когда мок и мерз две недели, то думаешь, что лучше бы пошел в летчики, хотя летать – самое противное занятие, которое я могу себе представить. Но все это в принципе ерунда: по-настоящему убивает, когда видишь, что твои товарищи лежат в море. Нам никогда не объяснить, каково это.
Доктор сидит один за столом поблизости и курит трубку. Он качает головой.
Теперь, когда они ничего не говорят, Боровскому слышно тихое поскрипывание мокрой одежды утонувших и бульканье воды, которая вытекает у них изо рта. Доктор говорит:
– Но все-таки смерть в воде чистая.
Боровский сидит тихо и слушает их спокойные голоса. Он хочет что-то спросить, но ему мешают движения среди лежащих – их коленей, сгибающихся к груди, рук, опускающихся на грудь крест-накрест, дыхания, с бульканьем выходящего наружу, и лица, утрачивающего выражение. Доктор повторяет:
– Смерть от воды – чистая.
Прежде чем Боровский слышит голос, он замечает, что за его стулом стоит О’Коннор:
– Когда горишь на море, то замечаешь, что это не очень-то чисто. Помню я немного, потому что жизни во мне было не намного больше, чем в этих ребятах в углу, но потом не кажется, что это было чисто.
Доктор говорит:
– Умереть глубоко в воде, это очищает, охлаждает кожу.
О’Коннор говорит:
– Не надо про чистоту. Со мной это было два раза. Чистым это не назовешь.
Паркер или Паркинг говорит:
– Я никогда не пробовал, но насколько мне известно, чисто – не самое подходящее слово.
Доктор посасывает трубку и смотрит на Боровского; он почти незаметно подмигивает левым глазом.
Паркер или Паркинг говорит:
– Нет никакого толку об этом говорить. Нет никакого толку на них смотреть. Бессмысленно их помнить. Если я переживу войну, то открою в Дорсетшире архитектурное бюро. У меня жена оттуда. Я никогда не стану встречаться с кем-то, кто был во флоте. Никогда не буду проектировать дом для кого-то, кто был во флоте. Никогда не стану разговаривать об этом. Никогда не расскажу об этом Эдит. Я не буду помнить о них.
Говоря, младший лейтенант сидит, отвернувшись от утонувших товарищей и не видит, как беспорядочно они разбросаны по полу, не видит этих маленьких шевелений: мускулов, начинающих расслабляться, тканей, теряющих эластичность. Доктор говорит:
– Со мной должно было случиться нечто подобное. Не буду утомлять вас этим, но смерть в воде… Мне никому не удастся помочь, даже в этот раз. Меня сбросит с разломанными досками палубы в море, я не успею сделать ничего, чтобы кому-то помочь, а потом все кончится. Не стану утомлять вас стариковскими рассказами, но смерть под водой очищает, дарит прохладу.
Паркер или Паркинг говорит:
– У меня получается не смотреть, но не получается не слышать, как капает вода.
О’Коннор говорит:
– Большинство может много чего выдержать, много чего перенести, но чего выдержать нельзя, так это слишком много думать про то, чего, как выяснилось, не выдерживаешь. Нам нужно помолчать. Хватит.
Паркер или Паркинг пожимает плечами:
– Не преувеличивайте. Эта ситуация не последняя, если доведется участвовать в продолжении. Не обращайте внимания на доктора. Он стар и действительно так думает, поэтому это неважно. Следите только, чтобы не вспоминать их.
Потом младший лейтенант смотрит на Боровского и спрашивает:
– Что ты чувствуешь, друг? Что с тобой случилось?
Боровский отвечает, слушая хлюпанье мокрой от морской воды одежды:
– У меня было так же, как с О’Коннором. Теперь, когда он стоит за мной, мы один и тот же человек: с нами случилось одно и то же. То же самое скоро случится и с вами. Нам выдали довольствие. Тебе немного не хватило.
Паркер или Паркинг отвечает:
– Большинство выдерживает больше, чем кажется.
Боровский видит руку О’Коннора у себя над головой, показывающую на утонувших товарищей, и слышит, как тот хрипло кричит:
– Хватит, хватит! Мы больше не можем.
Доктор незаметно улыбается Боровскому, но ничего не говорит. К слабому скрипу мокрой одежды присоединяется другой звук: свистящий звук медленного разложения и множества пузырьков, поднимающихся на поверхность и лопающихся.
За спиной у Боровского во всю глотку кричит О’Коннор:
– Хватит! Уберите их! Уберите их!
Доктор говорит:
– Я уже ничего не могу сделать, слишком поздно.
Паркер или Паркинг говорит:
– Я не стану их помнить. Уберите их.
Большая сухая волна поднимается сзади, из коридора, и уносит лежащих: они легкие, как спасательные жилеты, и не производят шума.
Пока Боровский следит за тем, как это происходит, младший лейтенант уже вышел из комнаты.
Боровский поворачивается на стуле, чтобы сказать О’Коннору то, что никак не удавалось, но за ним только тень от стула на стене. И стул доктора тоже опустел, а мокрые пятна на коричневом ковре быстро светлеют, как высыхает и белеет песок на пляже во время отлива. Без пяти три.
Внезапно дверь распахивается, и входит одетый в коричневую форму. Когда дверь открывается, оттуда доносится бормотание, непрестанное шепчущее бормотание обваренных ужасом, день и ночь наполняющее бараки.
Дверь снова захлопывается и становится тихо. Одетый в коричневую форму мужественно шагает в измазанных сапогах взад и вперед по ковру. Он останавливается перед Боровским и многозначительно улыбается, на его левой щеке, как плесень, шелушится экзема. Он говорит:
– Бумаги в порядке.
Боровский глухо отвечает:
– Нет нужды мне это говорить. Я это знал.
Одетый в коричневую форму жестко проводит по щеке и струпья падают на пол, как гигантская перхоть. Он говорит:
– Можете идти.
Боровский спрашивает:
– Нам нечего больше обсуждать? У вас больше нет для меня инструкций?
Одетый в коричневую форму отвечает:
– Мне нужно заниматься другими вопроса-ми; лагерь – большая проблема; задачи очень объемные; пост коменданта лагеря – невероятно ответственный. Можете идти. Через пять дней, в пятницу, приступайте к службе, оформление происходит по моему ведомству. Выход найдете.
Боровский спрашивает:
– Охрана меня выпустит? Мне не вернули мои бумаги.
Одетый в коричневую форму останавливается посреди комнаты, уставившись на Боровского. Экзема продолжает медленно распространяться вверх и уже ощупывает одним пальцем уголок глаза. Он кладет ладонь на щеку; теперь на ней множество кровоточащих кратеров около сантиметра шириной. Он кричит:
– Бумаги! Бумаги! Бумаги! Бумаги! Можете идти. Вас выпустят. У меня еще шесть сотен..
Тут одетый в коричневую форму прерывается и марширует к двери. Он плотно прижимает руку к щеке. Когда он распахивает дверь, шепоты и бормотания за ней собираются в единый вибрирующий цилиндрический крик, который наполняет Боровского от ног к грудной клетке и хочет вырваться: но не успевает он освободиться, как Боровский оглядывается в салоне и обнаруживает, что все как обычно: дрожь машин тихо пробирает корпус корабля, а он смотрит на неподвижный и бессмысленный звонок громкого боя на стене.
Боровскому осталось дежурить час и пять минут, и он обходит салон, передвигаясь по квадратам среди столов и стульев. Ночь длинна, впереди у него лето, и когда он ощупывает себя изнутри, то все сжимается от ран, которые продолжают затягиваться, они еще кровоточат, если потянуть кожу, но продолжают заживать.
Это очень тяжело для меня, думает он, но уже не ослепляет так, как раньше. Он медленно обходит салон по кругу и пытается ощутить, как себя чувствует. Посмотрим, как будет, когда война закончится, решает он и захлопывает учетную книгу, запихивая ее на полку потемней. Одно понятно наверняка: я не вернусь к тому, что уничтожено.
Потом он выходит на палубу, чтобы послушать и посмотреть, не произойдет ли чего-нибудь.
Темнота принимает его, снова угрожающая и тяжелая от влаги и значительности. Пока он еще ослеплен светом ламп внутри, чернота вокруг него ощущается наполненной стремящимся взад и вперед неуловимым движением, как воздух внутри легкого, и он чувствует, что мог бы быть в темноте где угодно, принесенный в дремоте, влекомый неизвестно куда: не зная, что может приблизиться и наброситься на него.
Он стоит, положив ладони на поручень, и черные стены медленно отступают. Он стоит, уставившись в точку на горизонте, где все произошло.
Корабельная волна изгибается с боков судна. Он стоит неподвижно и смотрит в темноту.
Внутри него над сердцем раскрывается оранжевый веер и горит, наполняя его тревогой.
1
Утром, когда стюард шел от каюты к каюте и объявлял подъем, погода немного улучшилась, так что стало видно, как поверхность моря медленно поднимается в кружке иллюминатора и потом снова медленно исчезает из виду. Светло-серые очертания соседнего судна ясно выделялись на фоне исчерна-синей стеклянной воды.
Радио в салоне трещало значительно разборчивее, чем за все последние дни: «Барама» приближалась к земле.
Внизу в столовой сквозь иллюминаторы пробивался солнечный свет, так что в свисающих со столов уголках белых скатертей залегли резкие тени. Спасательные жилеты лежали на полу и висели на спинках стульев, ярко-синие, и красные кошачьи глаза на левом плече отсвечивали ярко и бодро. У тарелок стояли высокие узкие стаканы с бледно-желтым грейпфрутовым соком, и когда солнечный свет падал через стекло, то отбрасывал на скатерти голубые и бледно-красные круги.
Иллюминаторы по левому борту, с солнечной стороны, открыли впервые за несколько дней, и латунь на рамах сверкала.
На тарелках появилась яичница с беконом, два маленьких пылающих желтых кружка в большом белом, и три зажаренных до коричневого цвета кусочка бекона, выложенных вокруг треугольником. Мистер Эзра непривычно выразительным лекторским голосом говорил:
– Почти всегда справедливо мнение, что уже с первого взгляда о человеке можно многое сказать. Внешний вид, но прежде всего – поведение, маленькие жесты и гримасы, человек не осознает, что кто-то их замечает. Самое верное впечатление получаешь, разумеется, если человек находится в срединном положении, когда видишь его в первый раз. – Он обильно намазал масло на поджаренный хлеб, и растаяв, оно заблестело на солнце, а затем впиталось в золотистую поверхность. – Еще кто-нибудь хочет взять слово? – спросил он.
– Слишком рано, давай кофе, Джеймс, – сказал Техас и помахал.
– Что за срединное положение? – спросила Кэтрин МакЛоклин.
– В жизни всегда то вверх, то вниз, – сказал Банана. – Это ведь не новость, так? Срединное положение занимаешь или на пути вверх, или на пути вниз. Тогда ты, как принято считать, обычный. Теперь все понятно или нужно это пояснить? Представьте себе волны.
– Представьте себе число, – сказал Техас, темноглазо уставившись на нее. – Умножьте на два. Потом возьмите четверть получившегося и сложите с половиной изначального числа. Результатом и будет среднее.
– You’re awfully tricky both of you this morning[107]107
Вы оба сегодня ужасающе загадочны (англ.).
[Закрыть], – сказала Кэтрин МакЛоклин. – А вы как? – обратилась она к поляку. – Не вспомните каких-нибудь школьных розыгрышей?
– Не думаю, – сказал он, наблюдая, что Тони и Кэтрин вчерашнего вечера – это что-то только для них двоих; и посмотрел на белый висок и мягко изогнутую бровь – там, где кисточка поднялась и оставила едва заметную тонкую линию.
– В то же время, – продолжал Банана, – людей не знаешь, пока не посмотрел на них достаточно долго. Именно повтор определяет окончательное впечатление: сначала, когда видишь, как люди снова и снова следуют той же схеме, возникает определенное ощущение их границ. Сами себя мы таким образом не видим: что делаем, мы не знаем, впечатления, что наши размышления совершенно новы и свежи творчески, у нас тоже нет. Поэтому-то, – сказал Банана Джо и выставил подбородок, чтобы всосать с вилки желток, – люди осознанные не верят в постоянство характера, а вот те, кто только смотрит на других и не пытается увидеть себя самих, они верят в неизменность.
– И что же тогда правильно? – спросила Кэтрин МакЛоклин.
– Кто угодно может измениться, – ответил Банана. – Кто угодно может выздороветь, и кто угодно может разъехаться по швам. Кто угодно может изменить объект имитации, это самое обычное дело.
– To hell with it, – сказал Техас. – I want my coffee[108]108
К черту все это. Я хочу кофе (англ.).
[Закрыть].
– Вот пример повтора, – сказал Банана Джо. – Наш друг из Техаса обладает как минимум постоянным характером. Но я не думаю, что господа действительно осознали мою теорию повторений. Следует установить границы вероятного в человеке. В дальнейшем возможны отклонения, но ими можно пренебречь. Это полностью соответствует современному естествознанию, рассматривающему причинно-следственные отношения как имеющие статистическую природу. Эта теория полностью обоснована научно.
– Никакие теории не научные, – сказал Техас. – Theories are entirely unscientific.
– Голос Америки, – сказал Банана Джо. – Напрямик, не задумываясь, ясно и решительно. Мальчишка из колледжа как гражданин мира.
– А как там у вас на Ямайке? – спросила Кэтрин МакЛоклин. – Какие вы там граждане мира?
– Точно так же, как в Европе, – сказал Эзра. – Раздражены, болтаем, успокаиваемся на минутку, изобретя теорию, в которую сами не верим. Только мистер Боровский умеет смолчать, но от этого он тоже веселее не становится. Не обращайте на меня внимания, – сказал Банана. – Печень ни к черту, по вечерам пью слишком много виски.
Он неожиданно встал, коротко кивнул, дрогнув щеками, повесил спасательный жилет на плечо и пошел к двери, широкое цилиндрическое тело с короткими ногами, оканчивающимися маленькими ступнями. По лестнице он поднялся ловко и быстро.
– Он в общем-то хороший человек, – сказала Кэтрин МакЛоклин. – Почему никто из нас не смог сказать ему, что он хороший человек? Теперь он сидит там наверху и думает, что не нравится нам.
– I don’t, no-how[109]109
Ни в коем разе (англ.).
[Закрыть], – ответил Техас.
– Его это не настолько интересует, – сказал поляк. – Что вы думаете. Что мы думаем.
– На этот счет вы точно ошибаетесь, мистер Боровский, – ответила девушка. – Практически всех волнует, что думают о них практически все. Это отличная рабочая гипотеза, которая срабатывает почти всегда.
Техас зло глянул на нее своими темными зрачками со стертыми контурами.
– I don’t care a damn[110]110
Меня это нихрена не волнует (англ.).
[Закрыть], – сказал он, схватил спасательный жилет и прошествовал в дверь.
– Да что сегодня со всеми? – спросила девушка.
– Со мной все как обычно, кроме того, что чуть-чуть лучше, – сказал Боровский.
– Тебе нужно побольше разговаривать, Тони, – негромко сказала она. – Мне хочется послушать, как ты разговариваешь.
– Я разговорчивей по вечерам, – сказал он и улыбнулся ей.
– Будь осторожен с тем, что говоришь, – сказала она. – Это может быть проверка.
Когда она посмотрела на него и улыбнулась мелкими белыми зубами и карими глазами, он почувствовал, как его собственная улыбка становится неуклюжей, а грудь наполняется воздухом, как будто он запыхался.
– Пошли наверх, если ты доел, – сказала она. – Мы почти последние.
На спокойных волнах лестница опустилась у них под ногами, а потом подняла их в салон, куда широкими дымчато-синими туннелями лился солнечный свет. Из радиоприемника тренькала музыка, как из игрушечного ксилофона с разболтавшимися пластинками. За ней, очевидно, последовали новости, но малоразборчивой кашей.
Они увидели, как по лестнице поднимается Еврин, и Кэтрин сказала:
– То слово, которое использовал Смит, я так долго ждала, чтобы кто-то сказал его вот так: no-how.
Еврин остановился рядом с ними и слушал, широкозубо, дружески улыбаясь.
– А что с ним? – спросил Боровский
– То, что оно не попадает в печать. Рассматривается как высшее проявление вульгарности и нарушение языковых норм. Я знала в Лондоне одного херстовского корреспондента, который рассказал, что редакции газет Херста в Нью-Йорке постоянно пытались вставить его в тексты, но это всегда обнаруживалось главным редактором. Лично Херст ввел на слово строжайший запрет. Испытывает к нему втайне любовь, но не решается ее продемонстрировать.
– Зэц интеррестинг, – сказал Еврин. – Херст биггест фашист ин Америка! Зэц мач интеррестинг, «но-хау».
– Surely[111]111
Конечно (англ.).
[Закрыть], – сказала Кэтрин.
Тут из приемника послышались какие-то разборчивые слова, и Еврин сказал:
– Now listen to Рашан advance, please. Она бьет в угол[112]112
Послушайте теперь о русском наступлении, пожалуйста (искаж. англ.). Далее Еврин пытается описать действия страны («она»), однако ему это не очень удается.
[Закрыть].
Из громкоговорителя доносилось:
…расширили брешь под Орлом. В ходе наступления за три дня убиты минимум 12 000 немцев. Конвой союзников, находящийся на пути на за-пад в Северной Атлантике, подвергся этой ночью нападению немецких подлодок. Одно судно потоплено. – Голос продолжал: – Геббельс пишет в «Рейхе»: «Мы не должны совершать ошибку и поддаваться влиянию психоза, с очевидными целями распространяемого противником и сводящегося исключительно к тому, что он начинает постепенно наступать».
Потом слова захлебнулись в нахлынувших помехах. В салоне было явственно слышно, как они тонули, потому что в помещении стало совершенно тихо. Все повернулись к громкоговорителю или беззвучно подошли к нему. Банана Джо извернулся в своем кресле, под ухом у него появились глубокие поперечные складки. Жена Еврина сидела с вязанием на коленях, следя за происходящим, недоступным ее пониманию в деталях. Плотная волна скрежета из громкоговорителя отступила, и теперь из него доносились саксофон и трубы.
– Мне показалось, я почувствовал что-то необычное ночью, – сказал швейцарец. – Возможно, это был наш конвой. – Он говорил громко и стоял навытяжку, до краев наполненный осознанием того значимого, что с ним, возможно, произошло.
– Странно это все, – сказал Банана. – Для чего рассказывать об этом в новостях?




![Книга Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями] автора Бенгт Янгфельдт](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-yazyk-est-bog.-zametki-ob-iosife-brodskom-s-illyustraciyami-236167.jpg)























