Текст книги "Конвой"
Автор книги: Торстен Юнссон
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
– Вы еще встречались с ней?
– Черта с два, – ответил О’Коннор. – И в каком-то смысле она права. Теперь я в Канаду, инструктором по гимнастике в часть. А после войны не знаю. Мы не разведены, но все кончено. Она не переменится, она не из таких. И теперь, когда этот рейс подойдет к концу, почувствуешь себя в большей безопасности, чем за все последние годы, но толку от этого никакого.
Безопасность, собирался сказать Боровский, если уж на то пошло, где-то не здесь, но какой смысл это обсуждать. Он сказал:
– Потихоньку все образуется.
– Да хрена там, – ответил О’Коннор, внезапно разозлившись. – Я же сказал, что знаю, что она не вернется, и чертовски правильно сделает.
– Я имел в виду, что нельзя сказать, какой будет жизнь через пару лет, – сказал поляк. – Для меня пять лет назад она была совершенно другой. С тех пор со мной много чего произошло такого, чего бы мне и в голову не пришло, а еще через пять лет…
– Да, – сказал О’Коннор. – Может статься. Но мне с этого радости мало. – Он помолчал и добавил: – У меня никого нет. Поймите: никого! Поймите вы: никого!
– У меня есть товарищи, оставшиеся в Польше.
– У меня есть товарищи, оставшиеся на дне моря. Скажите правду, – взорвался он. – У вас никого нет.
Боровский молчал. Затем сказал:
– Это правда. У меня никого нет.
О’Коннор вытянул ладонь под начавший моросить косой редкий дождь.
– Я одет как следует, еще останусь ненадолго. Но на вашем месте я бы пошел внутрь.
– Да, наверное, – ответил Боровский. – Приятно было поговорить, – добавил он.
– Немного прочищает, – сказал О’Коннор, и после недавней внезапной горячности его голос снова стал низким и медлительным. – Доброй ночи, завтра, наверное, будет еще один день.
Поляк пошел к лестнице и когда он прошел через плотный шлюз из полотнищ, свет ослепил его.
Он немного постоял в салоне, глядя на карточные столы: за одним Банана Джо, девушка – МакЛоклин – Техас и русский; за другим швейцарец, доктор, молодой англичанин и господин в серо-коричневом костюме; за третьим пять-шесть британских моряков вместе с обеими девицами из Лондона, на нем кучками лежали монетки. Отражатели, крепившиеся к плечам спасательных жилетов, красными глазами светились на полу.
Банана кивнул, но Боровский не пошел к столу. Когда глаза привыкли к свету, он отправился по коридору к своей каюте.
Потом он разделся, лег и подумал о человеке, сидевшем где-то над ним и копавшемся в мыслях среди темноты и частого дождя.
Каюты не закрывались на ночь, и он слышал тихие голоса и скрип деревянной лестницы; и сквозь все это пульсировал небыстрый стук машин. Это четвертый день на борту, впереди еще минимум две недели. У тебя, подумал он про человека, сидевшего перед ним в темноте, и у меня тоже.
Лампа медленно крутилась на подвесе взад и вперед, и он выключил ее, чтобы не видеть тени, поднимавшейся в ногах кровати и вновь каждый раз опускавшейся, так и не прыгнув.
Когда он лег на бок, положив ухо на подушку, то ближе и четче услышал, как плещется у борта судна вода; и медленными мерными наплывами она наплескала на него сон.
Тогда темная фигура бросилась на него и упала сверху во весь рост, мягкая, полубестелесная, затягивая цепь на его горле, душа, и в темноте он с колотящимся сердцем сел на кровати и разорвал то, что сдавливало шею. Прошло несколько темных мгновений, пока он увидел свет, пробивавшийся из коридора над занавеской, и деревянные кольца, на которых она висела, и кувшин с водой, слабо поблескивавший в подставке на стене.
Обход кают
1
Дама в черном платье, показавшаяся в столовой в первые дни, но потом исчезнувшая, относится к пассажирам из гражданских, большей частью остающихся в каютах. В списке пассажиров «Барамы» она значится как миссис Флоренс Дикон, натурализованная гражданка Великобритании, и ей, как и ее работодателю, возведение солидной буржуазной защитной стены, связанной с этим именем, стоило немалых усилий. Она – единственный пассажир на борту, запросивший при заказе билетов через контору Кука отдельную каюту, и когда она уединилась там, то следовала плану, который держала в резерве с самого начала. Причиной же этому послужила ошибка, главную роль в которой, сам того не зная, играл Боровский. В коллекции портретов сотрудников британской военной разведки, каковая однажды была продемонстрирована миссис Дикон, имелся темный снимок анфас: тяжелое выражение, пробор слева над высоко изогнутым углом гладких черных волос, с широкими скулами и худобой у челюстей, черные сверлящие глаза под густыми изогнутыми бровями и глубокая выемка на подбородке; и миссис Дикон, у которой была необычайно хорошая память на лица – скорее даже память на комбинации черт лица, чем на характер, работавшая почти как хорошая дешифровальная машина, – миссис Дикон ощутила, впервые заметив его в салоне после того, как «Барама» вышла из Кардиффа, что не вполне уверена в том, что он и владелец тех черт, изученных ею в качестве предупредительной меры, – не одно и то же лицо. Ее подозрения укрепила и манера поляка смотреть на людей: одновременно изучающая и отсутствующая, как будто он пытался увидеть их насквозь и классифицировать, не формируя собственного мнения; а миссис Дикон совершенно не стремилась к тому, чтобы ее классифицировали. Она пришла к выводу, что надежнее всего не показываться таким неуютным зрачкам сверх необходимого, а чтобы ее отступление в уединение каюты привлекло внимание на более низком уровне, став всем якобы совершенно понятным, она устроила в столовой довольно эффектную сцену. Пожаловалась на еду на борту и сделала это так, чтобы у слышавших возникло впечатление, что миссис Дикон просто не переносит моря – в чем всегда несложно убедить спутников, которые и сами не уверены в собственной пригодности к мореплаванию и поэтому с удовольствием отмечают, что кто-то на борту подготовлен еще хуже. Таким поведением она одновременно окружила себя изоляционным слоем нытья: зная, что другие пассажиры, знакомые с жизнью в Англии и других – разоренных войной – странах, наверняка считают питание на борту в высшей степени удовлетворительным, практически королевским, нельзя было совершить в глазах эти полуголодных людей большего святотатства, чем проблеять, что еда скверная. Пока этот план работал как по маслу с той лишь оговоркой, что она оказалась вынуждена сама сесть на скромную диету из галет и чая, хотя, собственно говоря, ела бы копченый язык, превосходного отварного лосося под майонезом, ростбиф и ветчину с не меньшим удовольствием, чем все прочие на борту «Барамы». В настоящее время она направлялась в городок к югу от Сан-Франциско, где ей предстояло продолжить свою деятельность, – городок поблизости от негармонично огромного судостроительного завода, возведенного американцами на Западном побережье с присущей им бесцеремонной и неметодичной спешкой, – и часто утешалась мыслями о «Пьере», «Эль Кебабе» и трех-четырех других недурных ресторанчиках в Фишерманс Уорф[21]21
Район города.
[Закрыть], хорошо знакомых ей по предыдущему визиту в Сан-Франциско. Ограниченная пространством каюты, предоставленная сво-им размышлениям и к тому же несколько вялая от скудной диеты, она часто дремала днем, и заснуть по вечерам ей бывало трудно. Теперь она все еще не спала, читая детективный роман Дэшила Хэммета, и вымысел казался ей весьма близким к той действительности, которая была ей знакома. Жесткий снаружи, но альтруистичный внутри тип людей, перекочевавший из большой литературы в то сталактическое чтиво, которое предпочитала она, также виделся ей своеобразно привлекательным и совпадал с ее совершенно необоснованным представлением о себе. Ее поразило тонкое знание человеческой натуры, обнаруженное в романе, за который она заплатила так мало; в эту ночь книга долго не давала ей уснуть.
2
На койке у двери, с лицом, залитым молочной белизной бледного света, проникавшего через щель между занавеской и дверным косяком, лежал Жан Барель, размышляя сперва о своем решении, а затем о технике рифмы, рекомендованной Араго-ном в предисловии к «Ножу в сердце». Он поговорил об этом с Артуром[22]22
Очевидно, имеется в виду писатель и журналист Артур Кёстлер, принадлежавший к кругу журнала «Horizon».
[Закрыть] в Лондоне, и Артур напишет статью и высмеет эту идею, разоблачит ее во всей ее вульгарности. Он был согласен с Артуром, это была не более чем новая упрощенная версия того, что давным давно много лучше сделали Оден и Спендер[23]23
Стивен Спендер (1909–1995) – британский поэт, прозаик и эссеист, редактор «Horizon».
[Закрыть], и сделали с куда большей страстью. Артур был на этот счет совершенно прав; но переварить его манеру говорить о чем-либо французском бывало непросто. Несложно понять, после того как тот побывал в Ле-Верне[24]24
Лагерь для интернированных во французских Пиренеях.
[Закрыть], но сложно не реагировать: la Patrie, la France, la bouillabaisse, le bidet[25]25
Родина, Франция, буайбес, биде (фр.).
[Закрыть] – он помнил этот тон. И делал вывод: Артуру это не нравилось. В психологической терминологии Артура не водилось слов, у которых не было бы хотя бы минимального дополнительного значения действия; когда он использовал слова, которые в обычном словоупотреблении означали нечто иное, то не понимал их. Но он ловко перемещался в этом урезанном пространстве, он честно нес последствия ситуаций так, как понимал их. Артур не захотел слушать, когда Жан пришел от врача и рассказал, что не уговорил его выдать справку о том, что ему можно заступить на действительную службу; и вопросом, неотступно преследовавшим Жана, оставалось, не был ли Артур в общем-то прав, не трусость ли привела к тому, что он не уговорил доктора. Разумеется, однажды Артур сказал, что нельзя ожидать, что все будут участвовать активно, никто не может требовать, чтобы Кристофер[26]26
Вероятно, имеется в виду Кристофер Ишервуд, англо-американский писатель, в частности написавший в соавторстве с Х. У. Оденом пьесу, которую в это время читает в своей каюте Боровский («На границе»). Отъезд Ишервуда в США в момент активного вступления Великобритании в борьбу был воспринят многими негативно.
[Закрыть] пошел добровольцем, – он сказал это до того, как на повестке дня оказалась ситуация с Жаном. Но тон был далеко не серде-чен, и если сравнить это с глубокой заинтересованностью Артура, с которой тот говорил об этом Хиллари[27]27
Имеется в виду Ричард Хиллари, начинающий писатель и летчик, погибший в начале 1943 г. Ему посвящено эссе Артура Кёстлера «В память о Ричарде Хиллари».
[Закрыть] и как он писал про него, как писал в «Горизонте» весной – почему тому непременно надо вновь подняться и летать, – то сказанное им о Кристофере казалось буквально презрительным. По сравнению с самим Артуром Хиллари был совершенно бездарен, но у Артура всегда хватало на того терпения, потому что он заметил, что в Хиллари это есть, есть эта потребность взлететь и разбиться. Я ни в малейшей степени не планирую взлетать и разбиваться, размышлял Жан Барель. Моя проблема не в этом. Проблема моя в том, что я хочу, что все оценили меня и то, как я действую. Возможно, я больше никогда не повстречаюсь с Артуром, только прочту его книги. Он – один из десяти – пятнадцати писателей, по-настоящему проживших современность, и ему не нравится, что я, молодой и талантливый, не следую тем же путем, каким шел он. Но что мне до этого, думал он, я никогда его больше не увижу, и его неодобрение окажется на таком большом расстоянии, что я его не почувствую. Это не волнует меня, думал он; мне стоит научиться не думать о том, какое впечатление я произвожу на всех, всегда. Нужно выбрать либо одно, либо другое, и он уже выбрал. Он выбрал в тот день, когда пошел к доктору Марселю в Лондоне, нет, еще раньше, когда заболел, потому что знал, что если бы он по-настоящему захотел, этого бы не произошло. Помни, думал он: тебе нужно отвечать за последствия незаметных действий, совершенных тобой давно. Посмотрите-ка на этого юного дурака, подумал он и, повернув в полутьме голову, посмотрел на соседа по каюте, этот тоже интересовался тем, какое впечатление на всех производит. Хотел произвести правильное впечатление – впечатление превосходства и невозмутимости, – а все его презирают. Здесь есть чему поучиться, подумал он и улыбнулся в темноте длинным и светлым мальчишеским волосам на подушке. Когда ты спишь, тебя воспринимают тем, что ты есть, – малозначительным поводом для раздражения. Но воспоминание о том, как по утрам англичанин ухитрялся наполнять всю каюту своим юношеским задором, превращавшим все вплоть до чистки зубов в полезное упражнение, в мобилизацию энергии, телесного здоровья и тщательно пестуемой спортивной формы, благодаря каковой триумфально достигаются впечатляющие результаты на соревнованиях, наполняло Жана Бареля легкой тревогой перед лицом завтрашнего дня. Если бы мне все же удалось проснуться рано утром, я бы оделся и ушел до того, как он успеет начать демонстрировать свои мускулы, но теперь, лежа и раздумывая так долго, я, естественно, просплю, пока стюард не высунется из дверей и не заорет.
Тед Бриджли спал. Перед тем, как заснуть, он думал о том, что сказал старикану-еврею Эзре, дровосеку с Ньюфаундленда, большевику по фамилии Еврин, и о том, что утром примет участие в гимнастике и покажет этой деревенщине О’Коннору, что справляется не хуже любого в форме. Его последние сознательные размышления купались в здоровых текучих солнечных лучах полного самодовольства, и по сравнению с ними сны его бывали освещены заметно темнее: бледным и таинственным светом взятого с собой фонаря, блуждающего по образам двусмысленного содержания: равновесие, путь которого лежит в бездну, орган, манящая ложбинкой втянутость которого обречена на превращение в желанную и все больше выступающую выпуклость, вызывающую чувство вины, идущий слегка в гору велосипедный трек, который тихо, мелкая на большой скорости, катился к нему и несмотря на все его усилия тащил его назад и вниз, и обыкновенные вещи вроде отпаренных брюк и короткого кончика рубашки, когда военное положение привело к нехватке текстильных изделий даже во сне. Так ночь сносила наскоро возведенные днем укрытия, часто она оставляла его совсем без рубашки, так что секрет его юности становился очевидным на Оксфорд-стрит. Если бы Бриджли успел бы как-то акклиматизироваться в Нью-Йорке, то список общественных мест, затронутых этими ночными разоблачениями, пополнился бы Таймс-сквер и самой оживленной частью Уолл-стрит, и к прочим добавилась бы и ситуация в одной конторе над многочисленными лестницами, где внезапно открылось окно и сквозняк неотвратимо повел его к нему и в него, так что он увидел ряды окон, сужавшиеся к основанию здания далеко внизу, и потоки маленьких автомобилей, ехавших навстречу друг другу; но в других существенных пунктах его визит в Америку не изменил бы основную интригу, варьировавшуюся в его снах.
3
Для Льва Григорьевича Еврина это путешествие из Лондона в Москву через два океана и два континента было величайшим в его жизни приключением. Оно тем более становилось примечательнее путешествия из Москвы – совершенного им до того, как орды фашистских варваров напали на Советский Союз, – что оказалось длиннее, и к тому же теперь он лучше понимал высказывания своих попутчиков. К этому добавлялось и еще кое-что: все годы в Лондоне он держался своих коллег по посольству, которое находилось, безусловно, в чужой стране с порочным политическим устройством, но теперь у него была возможность как бы инкогнито побеседовать с приверженцами капиталистического мировоззрения и в некоторой степени ознакомиться с их мышлением. Лев Григорьевич был человеком широких взглядов и хотя и был отлично осведомлен о процессах, приведших капиталистические общества к политическому империализму – или же, в случае с государствами более мелкими, хотя бы к империализму экономическому, – и ему было совершенно ясно, что человек в капиталистическом обществе мог выжить, лишь вернувшись к рвачеству и дав волю хищной натуре, его никогда не оставляли равнодушным улыбающееся лицо и доброе слово. Он встречал-ся с ними в Лондоне, и здесь, на борту «Барамы», они тоже имелись. Он понимал, что мистер Эзра – капиталист активный и выдающийся, и потому расспросить его интересно, но он в своем роде слишком скользкий и говорил шутливо даже о проблемах решающего значения; Еврин понял, что тот выбрал такой способ защиты от вторже-ния и разоблачающих вопросов. Человек из феодальной Польши тоже был интересен, но как-то равнодушен к существенным вещам: наверное, принимал весьма активное участие в борьбе с фашистскими ордами и, возможно, подустал. Очевидно, он никоим образом не запятнал себя работой на предателей-капиталистов, бросивших польский народ на растерзание, однако же было немало и таких поляков, которых предстояло образумить. Еврину стоит еще раз попробовать поговорить с ним и стряхнуть с него равнодушие, это пойдет ему на пользу. На судне попадались и другие дружелюбные, открытые лица, в первую очередь оба офицера-француза, сказавших решительное «нет» фашистскому режиму Петена и боровшихся на стороне народа, а теперь наверняка направлявшихся по новому заданию. С ними Еврин ча-сто обменивался дружеской улыбкой, встретив на палубе, – жаль только, что те не говорили по-английски или по-русски. Специалист по лесоводству с Ньюфаундленда тоже был, судя по всему, человеком славным и из народа, и в его обществе Еврин чувствовал себя как дома, хотя и не мог расшифровать многих его замечаний. Вот с такими людьми он бы с удовольствием побеседовал – и знал, что никому из тех, кто на его довольно скромной должности служил где-то в мире капитализма, не выпадает та возможность отправиться изучать разные народы, какая выпала ему. Путем наблюдения за обстановкой в других посольствах в Лондоне и Москве Еврин обнаружил, что капиталистические страны в целом нуждались в местных сотрудниках для таких второстепенных задач, какие выполнял он; но СССР предоставлял товарищам возможность путешествовать и видеть капиталистический мир. Это лишь один пример того, думал Еврин, что социалистический строй открыт окружающему миру, а капиталистические страны страшатся знакомства с социалистической реальностью. Исход войны откроет им глаза, размышлял Еврин; производственная мощь и непобедимая сплоченность социалистического общества покажут им правду. Это – единственный путь к подлинному миру после бесчеловечной войны фашистских орд с советским обществом.
Еврин немало узнал за эти четыре года; единственное, о чем он сожалел, – о том, что жена казалась безнадежно ограниченной интересами домашнего хозяйства. Евдокия не была современной советской женщиной; в существе ее сохранилось много крестьянской нелюдимости, и можно было, не имея в виду ничего дурного, смело сказать, что в Москве, в Ленинграде и в Лондоне было в его бабеночке[28]28
Юнссон так и пишет: baba и babenotjka – очевидно, у него был русскоязычный собеседник, объяснивший ему оттенки значения этих слов.
[Закрыть] что-то от настоящей бабы стародавних времен. Когда она в хлопчатобумажной ночной рубашке залезала на койку на борту этого иностранного судна, то с той же улыбкой и движениями могла бы с тем же успехом отправляться на полати в родной деревне. Теперь, во время путешествия, когда ей нечего было готовить, в каюте нельзя было убраться еще тщательней, а Катька сделалась сама себе хозяйкой, жена казалась еще более отсутствующей, чем обычно, и Лев Григорьевич сожалел об этом. Это ни в малейшей степени не затрагивало его глубокое уважение и его любовь к ней, которая лишь медленно выцветала, как краски доброго домотканого полотна; но он жалел, что она так спокойно проспит все это, и что она больше не ощущала той яркой радости, которую они пережили, впервые приехав в Москву. Все, что она чувствовала, она ввязывала в свой чулок, мягко и беззвучно скользило оно по серой шерсти в ее руках. Жаловаться на это, думал Лев Григорьевич, и тосковать по ярким побрякушкам юности – все равно что вести себя как ребенок в праздник, который не хочет полезных подарков; и в полутьме он улыбнулся своим мыслям и повернул голову, чтобы разглядеть ее седую, слегка поредевшую и тонкую косу, лежавшую на подушке в соседней койке.
4
Это случилось в большом парке, где все было как за городом, трава зеленая и высокая, не покрытая пылью, ласково касалась щиколоток, когда она повернула голову и лежала на спине, закрыв глаза и ощущая ее. Пока он не пришел, она долго ждала, так, что потяжелела от солнечного тепла и ей стало все равно, придет ли он на самом деле. И вот он был здесь, а ее больше волновали муравьи, ползающие по рукам, чем его присутствие. «Катька, – сказал он, – Катюшка, почему ты не можешь меня выслушать?» Именно об этом го-лосе она думала, пока была одна и думала о нем, но сказала: «Мне слишком мало лет, понимаешь, и к тому же очень долго ждать, пока кончится война». Ласточки, они летали над травой, выписывая такие рискованные и мягкие линии, какие оставляют только руки дирижера, и она сказала: «Уже известно, что мы уплываем на следующей неделе». Она с любопытством взглянула на него, чтобы увидеть, нет ли в его черных глазах ответа. Может быть, они потемнели или расширились; но он отвернулся. «В Москве, – сказала она, – мы больше не увидимся, потому что тебе, наверное, скоро на фронт». Она знала, что нет нужды говорить это, но если бы он только пришел раньше, если бы она не успела привыкнуть к траве и ласточкам, не успела бы так глубоко погрузиться в землю, лежа неподвижно и глядя на бесконечные летние облака: они выплывали из огромного ватного шара, где хранились спрессованными на горизонте, далеко за верхушками деревьев! По большой зеленой опушке парка ходили люди, сейчас там шли две женщины в светлых летних платьях, с маленькой девочкой, державшей их обеих за руки. Их длинные тени двигались по траве, такие узкие, измученные военными ночами, – почему они не подойдут, чтобы она поиграла с девочкой, подержала бы на коленях, подняла бы ее с болтающимися ногами высоко-высоко над собой, та крепко держалась бы за нее, маленькие ручки изучали бы ее лицо. Она села и посмотрела на девочку. Потом снова легла на спину: голова была такой тяжелой от лета, такой большой, как в детстве, когда у нее бывала температура. Колонна облаков словно танки, идущие по земле. «Почему ты не уходишь? – спросила она. – Ничего нет. Ничего не будет. Мы больше не увидимся». Пока она лежала неподвижно, ноги отяжелели, и ей хотелось стать взрослой, чтобы ноги стали стройными и женственными, не такими грубыми и девчачьими. Она пожалела, что сказала ему все это, когда он пришел, но не могла этого изменить, и поэтому ему нужно было уходить. Летние облака двигались над ней, как изодранные аэростаты. По ночам ей никогда не бывало страшно, только когда батареи зениток начинали сухо стучать в парке. Она закрыла глаза и лежала совсем тихо, слушая, как он встал, и заметив, как его тень легла на закрытые веки, а потом услышала, что он тихо уходит по траве и исчезает. Внезапно в ее сердце распахнулась прорубь одиночества, и оттуда хотела хлынуть черная вода, но она уперлась всем телом, прижав пятки и ладони к траве, и лежала неподвижно, не поворачивая голову и не глядя на него. Тень от облака наплыла на нее, прохладная. Далеко среди деревьев она увидела, как по траве скользит к ней солнечный свет, как будто медленно раскатывают золотой ковер, покрывая им черно-зеленую подложку. Когда мы снова приедем домой, думала она, будет белым-бело, наступит зима, та же самая война с другого конца, те же зенитки в московских парках, и прежде чем тень от облака успела ускользнуть от того места, где она лежала, она забыла, что нужно ждать солнечного тепла.
5
У-у, проклятая койка, – Банана Джо снова заворочался. Когда он лежал, вытянувшись на спине, она была ему коротка и провисала по центру, как гамак. Когда он ложился на бок, так, чтобы основной корпус покоился в яме, а живот – на горке, что само по себе было довольно ловко, становилось неудобно коленям, а плечо не влезало на северный склон. Кровать со всей очевидностью сформировалась человеком с брюшком, спавшим на животе. Тому она подходила, но обширное, пестовавшееся десятки лет ожирение требовало большего простора. Он спросил стюарда, нет ли другой кровати, но замена оказалась невозможна по причине войны. Don’t you know where is war on? – Yes I do and I still say it’s spinach and to hell with it[29]29
Вы разве не знаете, что идет война? – Знаю, и все равно это ерунда и к черту все это (англ.).
[Закрыть]. Каюта номер 14 в другом коридоре пустовала: двухместная, с двумя кроватями. Сегодня он там побывал и полежал в них на пробу; одна была подходящей, уж точно лучше этой. С кроватью потребуется помощь. Провернуть это можно прямо перед обедом, когда стюард занят в кухне как допсила на чистке картошки, а корабельные офицеры показываются редко: задача состоит в том, чтобы найти какого-нибудь крепкого парня, не отягощенного излишней моралью, размышлял Иосиф Эзра. Молодой человек из Техаса подойдет, завтра все сделаем. Проблема была не в том, что выпираешь за края, как стейк c голубой тарелки в Мехико Сити, а что лежишь, как тортилья на лопате, чертовски униженный до какого-то теста. Хотя бывает и похуже. Жаль этих флотских, которым платят такие гроши, подумал он. Рейс длится от двух до трех недель на такой скорости и по этому маршруту, а денег хватает на пару кружек пива в день добро если на неделю. Выходит препаршиво, учитывая тот факт, что у них тут в кой-то веки имеется пристойный бар. Надо устроить сбор среди гражданских пассажиров, но не сейчас, а то все деньги закончатся раньше времени. С недельку подождать. Так, посмотрим: восемь двухместных кают, итого шестнадцать, плюс восемь отдельных, двадцать четыре, минус библиотека, минус пустая двухместная, минус доктор в шестнадцатой, минус тевтонская молодежь, минус русская девочка, выходит семнадцать, минус дамы, пятнадцать. Если четырнадцать сдадут по десять шиллингов, а я – как человек с кредитом на борту и средствами в Канаде – шестьдесят, итого выйдет десять фунтов примерно на двадцать человек, офицеры-то и без нас справятся; это по десять шиллингов на человека. Пятьдесят кружек: должны остановиться, пока прибудем на берег. Так и сделаем, решил он, и при мысли о таком количестве пива ясно осознал, что ему не помешает встать и пойти отлить. То обстоятельство, что в процессе ему предстояло на время покинуть койку, довершило дело. Посидев немного на краешке постели, глядя, как тень от его головы медленно проползла несколько раз из угла ковра в центр каймы и обратно, он принял решение сделать это не у себя, а сходить в коридор. Ковер снаружи холодил ноги, и, вернувшись, он достал из чемодана бутылку виски и стаканчик. Он никогда не пил прямо из бутылки: здесь, по его пониманию, и пролегала граница между разумным, здоровым употреблением спиртного и алкоголизмом.
6
Жили-были в большом городе Берне мальчик Герман и девочка Эльза с мамой и папой. Однажды мальчик Герман сказал девочка Эльзе: «Я сейчас ужасно устаю на работе и сыт этим всем по горло, так что давай куда-нибудь съездим». «А мы можем это себе позволить?» – спросила девочка Эльза. «Конечно, можем, надо же себя иногда баловать», – ответил мальчик Герман. «У меня есть четыре франка, а остальное стащим из маминого кошелечка, который лежит в сумочке на полке в коридоре». «Красота, – сказала послушная Эльза. – А куда мы поедем?» – «Поедем в Монте-Карло, чтобы я поиграл в карточки и булетку[30]30
Герман, подслушивая разговоры родителей, о рулетке и картах имеет слабое представление и называет рулетку bulett, от фр. «boulette» и нем. «Bulette».
[Закрыть]», – сказал решительный Герман. «Ах, нет, – сказала девочка Эльза. – Там просто ужасный бедлам. Мне нужно туда, где я смогла бы познакомиться с интересными людьми, увидеть новые лица». «Вот в этот раз попрошу без этих историй, – сказал мальчик Герман. – Подумай о том, какое я занимаю положение». «Опять ты со своим положением, – сказала девочка Эльза. – Что-то пока оно не очень заметно. Тогда поедем к бабушке». «К этой вредной старухе», – сказал мальчик Герман. «Но у нее есть грядки с клубникой», – сказала Эльза, и тогда они поехали к бабушке. Сначала они шли пешком, потом сели в трамвай и проехали мимо фонтана, из которого била вода. «Сегодня почем?» – спросил мальчик Герман кондуктора. «Это зависит от того, как далеко изволите ехать», – ответил кондуктор, похожий на дядю советника фон Девлинграба, который написал в брюки, когда сидел на мамином стуле, на том, с зеленым шелком. «Без сдачи», – сказал мальчик Герман и протянул купюру, а потом они сидели и смотрели в окно, и смеялись, а потом пошли домой. Это было первое путешествие мальчика Германа и девочки Эльзы. Это было давно. Однажды мама сказала: «Через месяц мы поедем в Америку». «Вранье, потому что война и в Америку поэтому нельзя поехать», – сказал мудрый Герман. «Фу, как не стыдно говорить, что мама врет», – сказала воспитанная Эльза, которая знала, что у мамы в вазочке лежат шоколадки. И потом месяц прошел, и они поехали в Америку. Сначала на машине, а еще на самолете. Внутри он был как автобус, а потом они сразу стали в Англии. Там все разговаривали, но никто ничего не понимал. Все постоянно всё перестраивали, но успевали только всё снести. Один раз ночью мальчик Герман и девочка Эльза проснулись от грохота. В отеле жило много дядь в форме. Там была длинная лестница вниз на улицу, но сначала надо ехать в лифте. Мальчику Герману не понравилась капуста, и все на них посмотрели, и потом им пришлось есть в номере. Когда папа был в посольстве и делал заграничные дела, мама говорила по телефону, а потом уходила. Папа говорил, что просто дерьмо, что они никак не могут уехать, а мама отвечала, что особой спешки же нет. В Лондоне мальчику Герману исполнилось семь, но все было как обычно. Теперь он стал на три года старше девочки Эльзы, но через четыре месяца Эльзе исполнилось пять и тут он, понятное дело, снова стал старше только на два года. «Что ты будешь делать, когда вырастешь и приедешь в Америку?» – спросила девочка Эльза. «Я стану негром с черной писькой», – сказал мальчик Герман. «Ну, в этом ничего красивого нету», – сказала девочка Эльза. В кино они посмотрели, как повесили нескольких дядь, но это были немцы. Потом все полетели и постреляли, и тут открылась дверь и все выпрыгнули. Получилось как будто одуванчики в небе. Когда они вышли, шел дождь, и они спустились и поехали на лестницах, которые двигались сами. На лестницах были люди, и они стояли, когда ехали вверх, и шли, когда ехали вниз. Потом домой пришел папа и сказал, что они едут завтра. В тот день, когда они поехали, он сбрил усы и выглядел странно. Сам загорелый, а верхняя губа синяя. Сначала они поехали на поезде, и когда поезд приехал, там была тысяча миллионов человек, которые все хотели внутрь, но пока они доехали, почти никого не осталось. В поезде пахло как дома у бабушки, но не давали апельсинов. Потом они пошли на корабль и играли в поезд в коридорах. Там был толстый дяденька, который загораживал дорогу. Мальчик Герман и девочка Эльза спали в одной комнате, а мама и папа спали в комнате рядом. Вечером было светло и мама высунулась из двери и спросила: «Да чем вы тут заняты?» и тогда они испугались. Потом мама зашла и выключила свет, и заперла дверь, и мальчик Герман долго лежал и не спал, а потом встал и потрогал под простыней, но там у нее так ничего и не выросло. Так я и знал, подумал мальчик Герман. После обеда давали бутерброды и печенье к чаю, но маленькой Эльзе давали молоко, и они играли в дома-у-бабушки и уносили бутерброды в под-вал. Перед ужином мама сидела на палубе с одним дядей, а папа только спал. Каждый день корабль качался вверх-вниз. Один раз был туман.




![Книга Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями] автора Бенгт Янгфельдт](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-yazyk-est-bog.-zametki-ob-iosife-brodskom-s-illyustraciyami-236167.jpg)























