444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Торстен Юнссон » Конвой » Текст книги (страница 4)
Конвой
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 17:30

Текст книги "Конвой"


Автор книги: Торстен Юнссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

7

Гогенлебен, Эрнст, р. 1901, дипломат, канд. юр. н. с 24 г., на дип. службе с 29 г., атташе в Лиме 33–35 гг., секретарь пос-ва в Софии 35–39 гг., сотр. МИД в Берне с 40 г. Сын Карла Г. (см.), в браке (1935) c Хильдой Марией Шмидц (р. 08); дети: Герман (р. 36), Эльза (р. 38). Публикации: «Родина и судьба» (стихи, 1925), «Личная реальность» (стихи в прозе, 1926), «Воскресный день в Перу» (эссе, 1936). § Из приходов прошлого года 1800 франков пошли на психоаналитика для Хильды, хотя Эрнсту он, собственно, пригодился бы больше. Прочие расходы: хозяйство 2600, квартира 2400, карманные для Эрнста 900, отпуск 2600, прислуга восемь месяцев 1000, налоги и страховки 2600, Хильда разное 3400. Приходы: жалование Эрнст 15 000, от отца 2800. Остаток 00:00 (должно стать лучше в Вашингтоне с доплатой за дороговизну места службы) § «Подъезжая к великим руинам в Куско или посещая музеи в Лиме, невозможно не поразиться грандиозности древней индейской традиции, сохраненной народом инков. Легенда гласит, что предки племени вышли из пещер в горе, носящей поэтическое название „Дом Окон“ в регионе с не менее поэтическим названием „Дом Рассвета“. Возглавляли их четыре брата, все носившие титул Айара. Вождем являлся старший брат по имени Манко, бывший жрецом племенного божества Солнца. Эмблемой божества был фетиш в форме птицы, который хранили спрятанным в корзину. Данный фетиш служил оракулом и управлял миграциями поклонявшихся ему» (цит. по: Эрнст Гогенлебен, «Воскресный день в Перу») § «Старейшие традиции народа носят мифологический характер. Считается, что предки племени произошли из определенных пещер в горе („Тампу Токко“, „Дом окон“), расположенной в области, известной под названием „Паккари Тампу“ („Дом Рассвета“), и им предводительствовали четверо братьев, все носившие титул Айара. Вождем являлся старший брат по имени Манко, который был верховным жрецом племенного божества, Солнца, знаком которого был фетиш в форме птицы, скрытый в корзине. Данный фетиш служил оракулом и управлял миграциями тех, кто ему поклонялся» (цит. по: Инки, «Британская Энциклопедия», Томас Этел Джойс).

8

Наша потерянная юность, думает Боровский; только в другом смысле. Ему не хватает тех немногих лет проживания действительности, после которых тело перекашивается и, зудя, вытягивается к зрелости; до того, как отложения солей начали окружать готовую структуру и мешать ей меняться. Тогда ты еще знал, где ты – на дороге удивления. Помнишь зимний вечер в Кракове, в метель, когда ты бродил по улицам, глядя на несимметричный узор горящих и темных окон на фасадах, твое внезапное, пронизывающее насквозь изумление от того, что там жили люди, что они существовали, что одним из них был ты, пусть и одиноким. Вспомни, это не было чувство единения: оно приходит медленно и не прерывается внезапно. Это было изумление от того, что было так, как было; от того, что это было. Оно заполнило его целиком и полностью, как заполняет жидкость один из сообщающихся сосудов, бывший совершенно пустым от одиночества. То, что наполнило его, было не единением, а действительностью, уверенностью в обстоятельстве, после того, как тебя пронзило осознание того, что ты не можешь осознать причину этого обстоятельства. Боровский вспомнил прочитанную однажды историю о человеке, севшем на поезд в Берлине, чтобы поехать в Париж, – он приезжает в Париж и осознает удивительность этого обстоятельства: того, что он не приехал в Мадрид или в Грюневальд. Когда он был молод, до того, как с ним произошло все это, он эту историю понимал. Теперь он снова понимал ее, но с безразличием, которое хотел с себя стряхнуть. Он думал о том, что случилось с его отцом, семье известно точное время: 8 февраля 1902 года, днем, в его кабинете, заполненном полками, заставленными книгами в два ряда: такая ренессансная толщина давала ему чувство полной безопасности; и в тот день он, ранее не знавший страха, внезапно увидел великую тьму, столь же всепоглощающую, сколь всепроникающ бывает свет обыкновенных озарений. Он прожил еще много лет и умер совершенно естественной смертью, от кровоизлияния в мозг, но после того случая ничего уже не оставалось для него таким, как прежде, и он так и не смог преодолеть свое недоверие к бытию, свое убеждение, что все внезапно может оказаться изъедено термитами, может рухнуть и развеяться прахом. Он интересовался естественными науками, и когда несколькими годами позже дискуссия о теории относительности стала известна за предела-ми круга немецких и русских физиков, он следил за ней с таким интересом, что она заполнила все его время после выхода на пенсию с должности профессора лингвистики. Мысль о том, что подлинная природа вселенной недоступна человеческому воображению, показалась ему полностью соответствующей охватившей его уверенности, и он погрузился в осознание четырехмерного континуума, сидя с закрытыми глазами за письменным столом и поддерживая лоб рукой; ему казалось, что он ощущает, как его комната, и его книги, и сам он сведены к составным частям, не имея никаких свойств и никаких осознаваемых связей между собой. Я так и не смог уйти от того, что он пережил, думал Боровский: надо уйти от этого, сознавая это, и построить на этом новую надежность. Недолго, несколько лет в юности, я был убежден в том, что этому чувству надежности никогда не удастся меня провести. Часто – может быть, не каждый день, но часто – меня охватывало убеждение, что почти ничто не является тем, чем кажется, хотя и всегда кажется одинаковым, и именно это было великим чудом, на котором человек мог выстроить надежность ни на чем: ich hab’ mein Sach auf Nichts gestellt[31]31
  «Я все построил ни на чем» – из стихотворения Гёте «Vanitas! Vanitas vanitatum!» (в переводе А. Глобы: «Я сделал ставку на ничто»). Само по себе стихотворение Гете является пародией гимна Иоганна Леона «Ich’ hab’ mein’ Sach’ Gott heimgestellt» – «Я препоручил дело свое Господу».


[Закрыть]
. Я понял, что случилось с моим отцом, и мне казалось, что я это преодолел. Я знал, что ничего не знал об основе своего существования. Я построил все ни на чем, и пока знал, что сделал так, держалось оно лучше многих других построек, виденных мною. Потом я забыл, что мне это нужно: это и значит стать старше. Потом произошло все то, что произошло со мной, и я видел, как люди действуют так, как будто тьма уже бесповоротно поглотила всех нас, и однажды я увидел слишком много этого – и всё, из усталости возникло оно, и со мной случилось то же самое, что однажды случилось с моим отцом, а теперь мне нужно обратно, в мою юность. Я знаю это, я понимаю это; поэтому мне нужно туда отправиться. Для меня путешествие на «Бараме» – это путешествие обратно. Я не стремлюсь к тому, что это придет и внезапно наполнит меня, как тогда: сосуд атрофировался. Я стремлюсь только к тому, чтобы представить это снова и воображать, что это внутри меня. Пока я лежу здесь и хочу, чтобы это вернулось, само это желание меня немного успокаивает, и влага медленно поднимается по моим пересохшим волокнам (я могу так сказать, потому что меня никто не слышит). Увидеть, как обычный человек утрачивает всякое желание действовать так, как велит ему совесть, в то время, как она говорит, – такая же разрушительная атака на действительность, как та, которую пережил мой отец; если забываешь свою юность, это уничтожает тебя. Однажды ты узнал, что мораль так же построена на пустоте, как твое ощущение действительности, и что встретить в повседневной жизни формы нравственного поведения, встретить некую степень учтивости является в той же степени чудом, как и то, что действительность каждый день одна и та же и ей можно верить. Ты знал это тогда, и поэтому должен был оказаться лучше подготовлен к встрече с Ничем, с которым встретился я. Поэтому тебе нужно вернуть свою юность: чтобы начать строить ни на чем.

Так Боровский лежал и думал у себя в каюте. Это не давало ему уснуть, а засыпать ему не хотелось. Ему не нравилось приближаться к тому, что и так было слишком осязаемо и реально для него, но ощущение было такое, как будто он занят делом, как будто сидит, всю ночь готовясь к экзамену, и важно перебрать достаточно фактов, чтобы они потихоньку начали складываться в узор, который он пока не мог по-настоящему разобрать; и узор, проступающий, лишь когда достаточное количество фактов выучено и забыто, необходим для получения диплома, в то время как знание отдельных фактов неважно. Требовалось понимание. Тогда можно выйти обратно в жизнь.

9

Библиотеку, размещавшуюся в каюте прямо напротив каюты Боровского, по другую сторону лестницы, ведущей во владения пассажиров в форме, приобрели примерно тридцать лет назад, когда «Бараму» перестраивали из судна, предназначенного для перевозки пассажиров и грузов, в банановоз; было это прямо перед Первой мировой войной, в тот момент, когда импорту бананов, всерьез развернувшемуся около 1880 года, за несколько десятилетий удалось распространиться из Англии на континент. На борту «Барамы» библиотека совершила примерно 350 рейсов с Ямайки в Англию и вдобавок успела 38 раз сходить по маршруту Англия – Канада туда и обратно за время этой мировой войны и примерно пятьдесят – за время предыдущей, когда «Барама» также доставляла родине провизию. Библиотека хранилась в шкафу, и за все эти годы использовалась так нечасто, что единообразные черно-зеленые кожаные переплеты с золотыми прямоугольниками на корешках выглядели большей частью точно так же, как в тот момент, когда покинули книжный магазин в Лондоне. Некоторые слегка обтрепались, особенно тома Диккенса и Конан Дойла, в остальном же разница заключалась только в том, что обрезы пожелтели, а клей в корешках ссохся, так что книги неохотно открывались после столь долгого небрежения. Тома были пронумерованы от I до C и расставлены по алфавиту в соответствии с именами писателей, так что, встав между дверью и стеной перед высоким узким шкафом с 12 полками, каждая из которых вмещала восемь или девять томов, и проследив взглядом за словами в верхнем позолоченном прямоугольнике на корешках, можно было составить себе представление о читательских предпочтениях на рубеже столетий:

AUSTEN AUSTEN AUSTEN BELLAMY BOSWELL BRONTE BRONTE CARLYLE CARLYLE ________ CERVANTES CERVANTES CHAUCER DARWIN DICKENS DICKENS DICKENS DICKENS DICKENS DICKENS DICKENS DICKENS DOYLE DOYLE DOYLE DOYLE DOYLE DOYLE DUMAS DUMAS DUMAS DUMAS DUMAS DUMAS DUMAS DUMAS ELIOT ELIOT ELIOT EMERSON FIELDING __________ FLAUBERT GIBBON ________ GIBBON HARDY HAWTHORNE HUGO HUGO HUGO HUGO HUGO HUGO HUGO LAMB MAUPASSANT MAUPASSANT MAUPASSANT MEREDITH MEREDITH PEPYS POE PREVOST SCOTT SCOTT SCOTT SCOTT SCOTT SCOTT SCOTT SCOTT SHAKESPEARE SHAKESPEARE SHAKESPEARE SUE SUE SUE SWIFT THACKERAY THACKERAY THACKERAY THOREAU TOLSTOY TOLSTOY TOLSTOY TOLSTOY TROLLOPE TROLLOPE TROLLOPE TROLLOPE TWAIN TWAIN WALTON WILDE WILDE ZOLA ZOLA ____ ZOLA

В шкафу не хватало четырех томов. Доктор Хэлвич урывками читал Карлайла, и за три с половиной года, которые отслужил на «Бараме», добрался до третьего тома «Революции». Мистер Эзра читал Гиббона, издание с переведенными с латыни заметками. Одна из лондонских девиц читала Золя. Мисс МакЛоклин перечитывала Филдинга и дошла до главы, где несколько кавалеров волей случая оказываются в комнате миссис Уотерс[32]32
  Сцена из романа Филдинга «История Тома Джонса, найденыша».


[Закрыть]
. Молодой поэт из Франции побывал в библиотеке и пару раз осмотрел содержимое, но не стал ничего брать. Он немного постоял, читая надписи на корешках, и вышел, подумав: Остин Остин Остин Барель Барель Барель Барель Барель Барель Барель Беллами Босуэлл. Pourquoi non?[33]33
  Почему бы и нет? (фр.).


[Закрыть]
Я только начал.

10

Девицу звать Мэри, другую звать Энн, и бедра у Мэри – не втиснуться в двери, а Энн вот вообще без проблем. В остальном же обе две замечательны вполне. Мэри в пабе «Рим» бухала, ну, и Энн не отставала. Пам-па-ра-па-па… Пусть вечером в пабах угар, полис сторожит тротуар, пусть с парнем ты сходишь в кино, на выходе ясно одно: война это просто дерьмо… Па-ра-пам. Выходит, раз ты англичанка, тяни под бомбежками лямку, свой долг отдавая стране (пока не отплатишь вполне), пока не найдется предлог, который бы с этим помог – и классом чуть-чуть подороже, чтоб с совестью справиться тоже. Для девушки – раз плюнуть, боже… Па-ра-пам. Вот в дом атташе сэра Прая (что прибыл на днях в Вашингтон из Шанхая) потребны две девушки – как видим в «Таймс» – для стирки, уборки и выпечки пая. Всю зиму и так вплоть до мая. Па-ра-пам. Тотчас же ответ сочиняют они, и видят в мечтах Вашингтона огни, где Хопкинсы мистеры, лорды, министры, майоры все сплошь будут янки, и в форме американки! Пам-па-рам. И, в общем, девицам везло: отплыли бомбежкам назло. И цель остается одна, ясна, как над мачтой луна, – коль сгинем мы все-таки в море, потискаться стоит нам вдоволь, прам-па-пам, и одну зовут Мэри, а цыпочку – Энн, и бедра у Мэри – не втиснуться в двери, а Энн вот вообще без проблем – что видно на палубе всем! И месяц почти мы в пути, и Мэри решает зайти, так сказать, с козырей, а Энни – так даже быстрей… Хей-хей-хей! Most friendship is feigning, most loving mere folly[34]34
  «Дружба – часто притворна, любовь – сумасбродна…» (Шекспир У. «Как вам это понравится». Пер. Т. Л. Щепкина-Куперник).


[Закрыть]
. Then heigh-ho! the holly! This life is most jolly!

11

АРМАН: Но прежде всего необходимо помнить о национальной чести. Только если все сыны своей страны, имеющие такую возможность, в едином порыве присоединятся к освободительной борьбе, честь нации может быть восстановлена, и Франция вернет себе место среди других держав и их уважение.

КЛОД: С каких это пор честь нашей страны зависит от внешнего впечатления? Честь Франции – дело французов.

АРМАН: Все сыны Франции должны принять участие в борьбе за освобождение. Каждый молодой француз сам должен стать символом отвоеванной жизни.

КЛОД: Символов у Франции хватает. «Маршал» должен стать нашим последним символом. Франции нужна реальность.

АРМАН: Ты забываешь о генерале.

КЛОД: Я забываю о генерале. Теперь, в нынешних обстоятельствах, генерал должен стать нашим символом.

АРМАН: Генерал должен стать нашим символом. Генерал должен представлять силу и восстановление Франции.

ОБА: Генерал – наш символ.

АРМАН: Только если все французы станут бороться за родину и победу в Духе и истине[35]35
  Ин 4:24.


[Закрыть]
, Франция воскреснет.

КЛОД: Франция может воскреснуть лишь через перерождение разложившегося класса, который предпочел рабство революции и приветствовал чужих как победителей и поработителей народа и повстанцев.

АРМАН: Лишь через перерождение тех, кто презрел и разрушил военные традиции Франции, без которых Франция обречена на погибель, и сможет воскреснуть страна.

КЛОД: Лишь через перерождение тех, кто забыл духовное наследие Франции.

ОБА: Лишь через перерождение тех, кто забыл истинную Францию.

КЛОД: Восстановление Франции не начнется через подвиги на поле брани, но каждый сражающийся француз приближает победу, без которой обновление невозможно.

АРМАН: Ты прав, обновление кроется в победе. Французский народ может своей борьбой восстановить честь французского оружия, переплавив тем самым его позор в доблесть.

КЛОД: Французское общество должно найти на своем теле нечистоту перед тем, как исцелиться.

АРМАН: Но лишь в новой борьбе, в которой примут участие все сыны родины, французское оружие сможет вновь обрести свою чистоту и блеск.

КЛОД: Лишь через внутреннее очищение и обновление французский народ может объединится под одним символом.

АРМАН: Лишь через обновление в борьбе французские силы могут вновь собраться под общим символом.

КЛОД: Но лишь когда мы выиграем бой, может начаться всепроникающее обновление.

АРМАН: Лишь когда мы выиграем бой и сами отвоюем нашу страну, сила Франции вновь будет единой, очевидной всему миру.

КЛОД: Лишь тогда, когда Франция очистится, сила нации вновь может быть ею осознана.

АРМАН: Единение вокруг победителей!

КЛОД: Обновление и единение, единая Франция!

АРМАН: Единая Франция с генералом во главе!

ОБА: Да здравствует республика!

12

Что можно узнать о Кэтрин МакЛоклин, обследовав ее спящей? Щека ее лежит на подушке, а черная дуга брови широка и изогнута. Левая рука наполовину сомкнута и повернута к лицу, и во сне ракушка ее ладони совершенна более, чем все, что она могла бы изобразить сознательно. Рот полуоткрыт, без улыбки, совершенно без умысла, спокойный, как у младенца, которого покормили и перепеленали.

Тело ее покоится под мягким одеялом, словно амфора в песке, и волосы растекаются с затылка по подушке, как разлитое вино. Простыня сложена на одеяле: очевидно, Кэтрин спала очень тихо, потому что ни одним движением не нарушила ее ниспадающую белую ширину.

Ее дыхание медленно и спокойно, и если прислушаться одновременно к нему и к ровному, еще более медленному плеску волн у бортов судна, они сплетутся вместе в гармоничный узор мягких синусоид, поднимающихся и опускающихся на дне света и тьмы. Кэтрин спит аккуратно, и ее вещи распределены по каюте с пониманием имеющегося в распоряжении пространства. Спасательный жилет висит на спинке кровати, и там же висит маленький льняной ридикюль на молнии из нержавеющей стали, с петлей, которую можно надеть на запястье: в нем паспорт и деньги, удостоверение ассоциации журналистов, рекомендации из газеты, список людей, с которыми ей нужно попробовать завязать контакты, напечатанный на машинке и вложенный в маленькую записную книжку, фотография того, по кому она не скучала бы совсем, если бы он не погиб как один из немногих, значивших так много для столь многих[36]36
  Отсылка к словам Уинстона Черчилля о воздушной битве за Британию в речи 1940 года: «Никогда еще в истории человеческих конфликтов столь многие не были обязаны столь немногим». Эта фраза печаталась даже на плакатах Королевских ВВС – очевидно, Кэтрин хранит фотографию погибшего в начале войны летчика.


[Закрыть]
, и маленькая пачка печенья и кусок шоколадного пирога. В гардеробном углу, за занавеской, висит ее одежда, на легких складных алюминиевых вешалках, которые она купила в тот раз, когда собиралась на Балтику, но вмешалась война и ничего не вышло. У нее с собой не так много одежды, потому что теперь, в войну, у нее не так много одежды, можно купить в Америке, но та, что есть, сочетается по цвету и ее можно комбинировать, так что ее кажется больше, чем на самом деле. У нее с собой четыре пары обуви, стоящих за занавеской попарно натянутыми на легкую металлическую рамку. На комоде под зеркалом – ее туалетные принадлежности, блестящие баночки и бутылочки разного цвета и формы, все они стоят вдоль стены этикетками наружу. Там лежат и несколько книг, «Том Джонс», которого она взяла в библиотеке, только что вышедшее «Министерство страха» Грэма Грина, книга Брогана о США, «Америка в мировой торговле» Невинса из той же оксфордской серии тонких голубых книжек, напичканных фактами, «Отпуск палача» Дороти Сэйерс – единственная ее книга, которую Кэтрин еще не прочитала; и «На маяк» Вирджинии Вулф – единственная книга, которую она регулярно перечитывает. В трех маленьких ящиках комода лежат носовые платки, белье и пара шерстяных свитеров. Толстые шерстяные штаны, нужные ей на корабле, лежат отдельно, тонкие – отдельно. Синий халат наброшен на стул, так что ткань спадает двумя направленными вниз веерами: один с подлокотника и один с угла сиденья, на пол. Под ним стоят тапочки, и в этой группе предметов очевидна хорошо рассчитанная небрежность, которой хватило бы, чтобы заполнить на мгновение треть кадра или же чтобы заинтересовать средней руки художника. В каюте Кэтрин чувствуется слабый аромат мыла, крема, пудры и одеколона, но очень тонкий, так что если немного побыть в каюте и привыкнуть к нему, он исчезает и перебивается запахом «Барамы» – запахом старого грузового судна, смесью дыма от каменного угля, смазочного масла, горячих машин, очисток, бочек с патокой, копченого сала, гнилых бананов, джутовых мешков, затхлой воды, масляной краски, пыли протертых ковров, подгоревшего молока, сырых сапог, рвоты, мочи, дезинфекционных средств, сигар, соленого ветра и ржавчины – запахом, который за десятки лет смешан вибрацией машин до полной однородности и с тех пор годами остается неизменным, и благодаря своей способности впитывать незначительные собственные запахи пассажиров, абсорбируя из них что получится, но в то же время не меняясь ни на йоту, является воспоминанием о коротком пребывании путешественников на борту, которое для шеститысячетонного судна не многим более значимо, чем пребывание насекомого, попавшего на борт с грузом продуктов. Над поверхностью этой могучей смеси веет принадлежащий Кэтрин еле уловимый запах ухоженной женщины, и разница между этими двумя составляющими столь же велика, как между многотонными ударами машин, постоянно вибрирующими сквозь судно в различных вариациях одного и того же такта, и ее легким дыханием. Так Кэтрин проводит свои первые ночи на борту: погрузившись в нарядный, прохладный и рациональный покой, окруженная немногочисленными, тщательно выстиранными вещами, и медленное движение судна наполняет ее сны осознанием мимолетности и мягко несет ее через причудливые комнаты затопленного замка сна. Страх перед тем, что может произойти во время путешествия, время от времени мелькает в них, быстро прыская прочь, как стайка рыбок.

13

В каюте по соседству с Кэтрин размещается господин в серо-коричневом. Прямо сейчас он в серо-полосатом, в пижаме; но днем для остальных пассажиров он господин в серо-коричневом костюме, тихий, достаточно немногословный, достаточно дружелюбный – но недостаточно для того, что вызвать симпатию, внимательный немного рассеянно – никогда не задающий вопрос настолько оживленно, чтобы его интерес вызвал пояснение личного характера, никогда не общающийся на темы кроме погоды, температуры воздуха и вещей, на которые уже обратил внимание его собеседник; никогда не спускающийся в столовую первым и никогда не отправляющийся последним спать, никогда не бывающий в центре внимания и никогда не сидящий в углу, осененный темными, пробуждающими фантазию духами полного одиночества. Если бы кто-то прислушался, то заметил бы, что в его британском английском есть что-то необычное – такое, что могло бы говорить о многолетнем пребывании в Соединенных Штатах, Канаде или, возможно – хотя и маловероятно, – в Австралии; или что его американское произношение имело оттенок, указывающий на то, что он провел некоторое время в другой англоязычной стране, возможно в Канаде или Австралии, хотя и Англию тоже нельзя было исключить. Если бы кто-то заметил это, то наверное, решил бы, что этот обобщенный язык указывает на необыкновенно восприимчивую и подверженную влияниям натуру; но никто не прислушивался. Как его звали? Вспоминается, что у него была фамилия с какой-то определенной географической ассоциацией; но какой? Ничего особенно экзотического, ничего по-настоящему привычного; в любом случае, фамилия не слишком длинная. Он выглядел лет на сорок, но возможно и больше; точнее сказать трудно, хотя непохоже, что жизнь обошлась с ним несправедливо. Можно ли с уверенностью вспомнить, носил ли он усы? Если и носил, то небольшие, скорее русые. Зубы у него не очень ровные, скорее всего с пломбами, но не с золотыми. Волосы редковаты, но не настолько, чтобы ему приходилось зачесывать их через темя, чтобы скрыть лысину. Но у него был пробор, на сторону. Нос выглядел довольно обычно, глаза были серые, с переходом в карие или зеленые – в любом случае, не совсем голубые. Лоб выпуклый, но не особенно сильно, на нем нельзя было заметить следов озабоченности будущим и беспокойства о настоящем, которые отличают время от времени любое лицо. Щеки были скорее впалыми, а подбородок скорее невыраженный, с довольно нечеткими очертаниями под ним. Лицо его выглядело, как фото в паспорте: лицо как у Гитлера – но без его челки, усов и взгляда из сумасшедшего дома; как у Шекспира – но без его бородки и усов, зато с бóльшим количеством волос на темени. Самым примечательным его атрибутом являлся серо-коричневый костюм. Он жил в каюте номер 13 и, как и прочие пассажиры, направлялся в Новый Свет. Он питался три раза в день и пил чай между ланчем и обедом. По вечерам он играл в карты и иногда пил виски с содовой. Его перевозили через Атлантику со скоростью девять узлов, к серо-коричневому костюму он носил черные ботинки. Он никогда не страдал морской болезнью и спал в среднем восемь часов за ночь. Иногда он играл в шаффлборд на палубе и время от времени появлялся в баре. Он не брал книг в библиотеке. Он никогда не выражался при дамах и никогда не плевал на пол. Если он и курил, то, очевидно, немного, потому что никто не обратил на это особенного внимания. Он держался в помещении, когда шел дождь, и выходил на солнце, когда погода была хорошей. Он был на борту и мог прибыть на место вместе со всеми, а если бы с ними что-то произошло, то произошло бы и с ним, и он не забыл бы впопыхах спасательного жилета, и греб бы на совесть, но неловко, потому что привычны ему лишь поездки на автобусах, трамваях и в метро, где можно сидеть и читать газеты и рассеянно следить за тем, что происходит вокруг, время от времени ощупывая коричневый галстук и удостоверяясь, что брюки аккуратно застегнуты. Роста он был среднего и хорошо помещался в койку, а еще он просыпался по ночам и лежал, слушая буханье машин и шум волн. Потом он засыпал вновь, и в его каюте было всегда тихо; и когда стюард утром приходил будить его, он всегда лежал в сером свете уже проснувшись и считал сучки на досках потолка, и был готов к подъему.

14

Тут стоят две пустые кровати и хранится некоторое количество разного хлама: ведра, швабры и метлы, которые ставят сюда стюарды, покончив с утренней уборкой салона; нечто среднее между ящиком и чемоданом, покрашенное в серый цвет и обитое железом: двум французским офицерам разрешили поставить это здесь, и они очень переживают, каждый день приходя его проведать; длинный, отлично отделанный ящик с охотничьей винтовкой, принадлежащий доктору; тот всегда возит его с собой, ящик напоминает ему о временах, когда он был известным охотником на крупную дичь и собрал коллекцию, составляющую теперь маленький отдел в Британском музее и навеки снабженную маленькими латунными табличками с надписью «КЕНИЙСКАЯ КОЛЛЕКЦИЯ дар д-ра Ч. Хэлвича»; один из обитых чинцем стульев из салона, разломанный во второй день путешествия, когда за ним забаррикадировался следопыт Герман и был в конце концов побежден племенем диких индейцев из Техаса; и стопка сложенных одеял, лежащая на одной из незадействованных кроватей. Те, кому согласно списку пассажиров предстояло получить каюту в свое распоряжение, заполнив ее своими немногочисленными пожитками, не смогли явиться к отплытию. Это были пожилые супруги, земляки Боровского, и с ними, судя по всему, случай разделался методично и расчетливо, долгое время щадя и нанеся удар в последнюю минуту. До того, как немецкая раса господ заняла ту часть Польши, которую считала своей, семья Гольдманов вела довольно обычную инженерскую жизнь в Варшаве – за тем лишь исключением, что интерес супруга к искусству несколько превосходил объем беседы с соседкой по столу между переменами блюд и нашел отражение в картинах, оживлявших скуку полученной в наследство солидной меблировки. После завершения немцами первичной сортировки Гольдманам пришлось переехать в гетто; дело было в его наполовину еврейском происхождении, и на четверть – ее; а также в фамилии. С этого часа случай делал все, чтобы компенсировать им внешнее унижение. Он сопровождал их во время работы в подпольной организации, так что в роли контактных лиц между подпольным государством и одной из обеих подпольных организаций в гетто они привыкли входить и выходить через стену с той же легкостью, с которой Данте, сопровождаемый Беатриче, попал из чистилища в ад. Они привыкли видеть все и все же сохранять внешнее самообладание, чтобы не выдать своей деятельности, и единственным зрелищем, которого они выдержать не смогли, оказалась бодрость спортплощадок и здорового товарищества, отличавшая поведение немцев, забредавших в гетто, чтобы поупражняться в меткости. Молодые люди, упитанные и тренированные, двигались с уверенностью и комфортом, присущими полному физическому здоровью, и контраст этой радости с их занятиями и родом этих занятий был ужаснее, что все, что предвидели и непрямо предсказали в своих видениях художники, которых Гольдман собирал и в которых разбирался. Но удача сопуствовала Гольдманам и в такие моменты, и сопутствовала им и дальше, когда они прозанимались своим делом слишком долго и оказались вынуждены покинуть страну. Они не сразу решили, податься ли в русскую Польшу, куда было легко добраться и где им, вероятно, сохранили бы жизнь, но послали бы в лагерь далеко на восток и наверняка разлучили бы; или же добираться через Балканы в Северную Африку с помощью антифашистских организаций, действовавших вдоль всего маршрута. Они выбрали второй вариант поздним вечером, когда для выбора оставалось уже очень немного времени; они не хотели рисковать своим браком и рассчитывали в конце концов добраться до Англии, откуда было больше шансов вернуться после войны в свободную Польшу. Удача сопровождала их, по-прежнему благосклонная, как тогда, когда они проходили в гетто сквозь стены. Теперь они переходили через границы и ночевали в лесах, а несколько раз спали в крестьянских лачугах, у людей проверенных и надежных, членов большой разрозненной подпольной организации без названия, которая могла бы называться «Союз подкопа под деятельность Гитлера в Европе, или Панцивилизационные Термиты»; несколько недель они прожили в роскошном отеле в Будапеште – более роскошном, чем любой из тех, в которых им доводилось жить раньше, – и тихо передвигались среди самых разных людей: таких, которых им, бывало, приходилось уничтожать, и других, таких же, как они сами, во имя человечества уничтожавших первых, когда это получалось делать без непреодолимых рисков, – и третьих, пока не определившихся, которым с высокой степенью вероятности придется выбрать сторону до того, как все закончится. Ночь перед тем, как покинуть Варшаву, Гольдманы провели на кухне, в подвальной квартире маленького домика на границе гетто, где жили и часто принимали других членов подпольной армии. Окно было закрыто картонками, и они зажгли только жировую лампу; тем вечером Лена Гольдман испекла кое-что, отправившееся с ними в путешествие в Северную Африку, – грубую буханку из смеси ржаной и кукурузной муки, в которую они запекли украшения, унаследованные Леной от матери и стоившие в общей сложности примерно 75 тысяч злотых, хотя Гольдманы и не рассчитывали получить столько, когда украшения придется продавать, – если их удастся сохранить до того момента, когда понадобятся деньги. Заодно Лена Гольдман испекла еще пару буханок, они могли пригодиться по дороге. Потом они надели самую простую одежду, запихали буханки и немного белья в пару узлов, погасили свет и вышли в ворота. Прямо напротив их жилища, среди горы обломков, бывших раньше домом, стояла Божья Матерь, и по ночам лунный свет освещал ее серебром, но теперь было темно, а контуры руин неразличимы. Они не стали запирать дом, чтобы соседям было проще прийти и взять, что понадобится, когда они заметят, что семья исчезла. Выйдя на улицу, они негромко разговаривали о том, насколько сейчас, когда они решили податься на юг, все будет проще: просто пройти через город, а не перебираться по какому-нибудь мосту через Вислу. Хлеб с запеченным в нем содержимым одновременно и радовал, и беспокоил их. Несмотря на все, через что им пришлось пройти, простота хлеба и его невероятная начинка сохраняли для них ту атмосферу сказки, которая помогала им многое преодолеть; но одновременно они переживали, что он может заплесневеть и нужно поддерживать хлеб в сколько-нибудь съедобном виде на случай, если их остановят и обыщут. Вначале они осторожно протирали его куском полотна, но дальше так продолжаться не могло, потому что корка отвалилась, и они шутили, что если бы они это продумали, то покрыли бы его лаком перед тем, как покинуть Варшаву, если бы у них было время дать лаку высохнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю