444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Торстен Юнссон » Конвой » Текст книги (страница 5)
Конвой
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 17:30

Текст книги "Конвой"


Автор книги: Торстен Юнссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Когда они перешли границу к северу от Подолинца[37]37
  Город в современной Словакии.


[Закрыть]
, то нашли в деревне семью, выглядевшую достаточно надежно, и у них в печке Лена Гольдман испекла новую буханку, и с ней они оказались в Будапеште. Потом все шло относительно легко, кроме бомбежки старой грузовой посудины (принадлежавшей некогда норвежскому пароходству, перешедшей потом грекам и в конце концов, в пору нехватки судов у союзников, купленной через посредников за английский счет), на которой они перебрались из Константы в Пор-Лиоте[38]38
  Ныне город Кенитра в Марокко.


[Закрыть]
. Оттуда они приехали в Лондон с украшениями в большом портмоне. Был май сорок третьего, довольно спокойно, воздушных налетов немного, а когда они случались, то были уже не в новинку. Единственное, что из увиденного взволновало их, – разбомбленное почтовое отделение. Оно было в паре кварталов от их boardinghouse[39]39
  Пансиона (англ.).


[Закрыть]
, и накануне они побывали там и купили марки для письма, которое отправили Евгению Гольдману по адресу: 3310, Эдсон Стрит, Бронкс, Нью-Йорк, чтобы сообщить ему, что все-таки устали ждать в Англии, когда наконец смогут вернуться в Польшу, и получили два места на корабле, который рано или поздно доплывает до Америки, и что они будут на месте в июле. Утром, когда они шли мимо почты, оказалась, что она сметена авиабомбой; это было то единственное попадание, которое они слышали ночью, так близко. Сколько людей погибло, в газете не написали, но как рассказала им бакалейщица на углу – может, немного нехотя, потому что они были иностранцы и говорили на ломаном английском, – человек семнадцать, и маленькая светловолосая служащая – очевидно, та же, что накануне так приветливо помогала им, – тоже была среди погибших. Впереди еще немало, сказали супруги Гольдман друг другу в тот день; в том, кто победит в войне, сомнений нет, но впереди еще немало. Они снова и снова возвращались к этому в течение дня и обсуждали, не остаться ли в Англии, записавшись в гражданскую оборону, хотя уже узнали, что не будут там сколько-нибудь полезными, и собирались, приехав в Америку, устроиться работать на авиазавод. Они так радовались своим билетам в Америку и думали, как им там наверняка будет хорошо, потому что поначалу, когда будет нужно, о них смогут позаботиться родственники; но весь день был омрачен тем, что случилось с почтовым отделением. Тем вечером случился еще один небольшой налет, один или два самолета, точно было не разобрать. Они задернули занавески и стояли в темной комнате и смотрели на крыши домов далеко в Хэмпстед-Хит, где сухо стучали молотки зениток, в том сложном ритме, в каком грохочут большие станки, и вспышки орудий освещали кроны деревьев, на фоне крыш выглядевшие необычно. И вот тогда, пока они стояли и слушали артиллерийские залпы, они и услышали самолет, довольно близко, и потом мгновенье слышали хорошо знакомый звук падающей бомбы, и их путешествие подошло к концу, и они не успели понять, что случилось, вечером накануне того дня, когда они должны были сесть на поезд в Кардифф и подняться на борт.

По этой причине в каюте номер 14 имелось место для самых разных вещей: помывочно-уборочных, большого ящика французских моряков, футляра с винтовкой доктора, ломаного стула и горы одеял. Единственными пассажирами, имевшими обыкновение сюда приходить, были двое французов, у них был запасной ключ от каюты, и они заглядывали проведать ящик, за который так боялись. Иногда они ненадолго оставались здесь, и после того, как Арман протирал пыль с замка на ящике носовым платком, они садились и разговаривали. Обычно они не чувствовали себя на борту как дома – отделенные от большинства прочих барьером, создаваемым их недостаточными знаниями английского; они не чувствовали себя по-настоящему спокойно даже в собственной каюте, которая никогда не запиралась. Но здесь, за запертыми дверями, им, окруженным своим языком и своими документами, это удавалось; так же, как в те ночи, когда наступала их очередь дежурить, и никто не ходил через полутемный салон, и они сидели и тихонько беседовали на знакомые им обоим темы, слушая, как вода плещется у боков судна и от носа корабля, шумя, медленными, широкими ритмичными движениями расходится в море волна.

15

Для обоих пассажиров в этой каюте, лесника Томаса Леклерка с Ньюфаундленда и нефтяника Юниуса М. Смита из Техаса, возможность не добраться до пункта назначения или же добраться до него менее удобным способом, чем планировалось, на весельной шлюпке или на плоту, чтобы в конце концов быть подобранными другим судном и высаженными в порту, не предусмотренном в расписаниях, разработанных в Ministry of War Transport, – нечто, изредка занимающее их фантазию, но не преследует их столь же упорно, как большинство других гражданских пассажиров. Профессия дамы в черном, например, каждое утро заставляет ее видеть в зеркале, как опасность ухмыляется из-за плеча, и для нее опасность, хотя они и общаются столь интимно, никогда не друг, не земляк и никогда не пощадит. Жан Барель, который так молод, что смерть относится к ближайшим его поверенным, и который порой специально удерживает ее по соседству, так, чтобы ее тяжелое дыхание ощущалось в стихах, которые Жан собирается опубликовать в маленьком американском литературном журнале, иногда доходит от мысли о подводных лодках до того, что воображает посмертно изданное «Избранное», и для него оно очень осязаемо, очень талантливо и напечатано на толстой бумаге ручной работы. Его сосед по каюте Бриджли глушит все мыслями о том, как спасет кого-то в воде, и в своих вечерних фантазиях он перебрал все имеющиеся на борту возможности, но пока не нашел кого-то, кто предположительно смог бы вознаградить его подвиг удовлетворительным способом. Еврин и его жена не любят моря и не хотят попасть в воду. У их дочери дома в России есть друзья, едва старше нее самой, которых скормила своим жерновам война, и некоторые уже вышли из них, готовые к закапыванию в землю, а другие еще недостаточно обработаны, так что их нужно прокрутить еще раз, и для Катьки, у которой в Англии не появилось близких друзей, за исключением немногочисленных советских подростков, с которыми она познакомилась в школе при посольстве в Лондоне, судьба друзей ее детства настолько близка, что она ждет чего-то подобного и для себя: время от времени ее пронзает предчувствие, что торпеда, предназначенная ей, уже выпущена; точно так же она чувствовала себя во время блица в Лондоне, хотя по-настоящему реально это бывает только несколько часов, а в остальное время реальны другие вещи. Мистер Эзра иногда думает о том, как все было бы, если бы что-то произошло, и для него утомительное слезание в спасательную шлюпку – самая живая сцена всего представления, он весит немногим больше двух сотен фунтов, и обращаясь к своему опыту с лодками небольшого размера, понимает, что для толстого человека будет просто катастрофой спускаться в судно, болтающееся за релингом, особенно при ветре. Так обстоит дело почти со всеми: все молча беспокоятся, что плавание оборвется таким образом, хотя в некоторых случаях беспокойство – это касается обоих французских офицеров – скорее ближе к чувству, что неявка к месту назначения представляла бы собой нечто вроде нарушения субординации, предосудительное и недисциплинированное. Одним из исключений является Боровский, бывший солдат польской подпольной армии. Он видел довольно много людей, умерших способом относительно естественным, когда вооруженные люди пытаются превзойти друг друга в скорости и ловкости, но это не повлияло – по крайней мере, по его мнению – на его отношение к смерти. Но повлияло то, что он увидел множество забитых ногами, затоптанных насмерть, расстрелянных ради развлечения, отравленных газом, замученных в железнодорожных вагонах с негашеной известью на полу – в большинстве случаев немцами, а иногда венграми или эстонцами и литовцами на службе у немцев. Это пробудило в нем ненависть ко всему немецкому, на ослабление которой ему понадобится несколько лет (так, чтобы он не начинал, вступив в контакт с любым проявлением немецкой культуры прежних лет, маниакально искать тон или трещину, по которой можно было бы учуять то звериное, что ждало впереди), но прежде всего это привело к тому, что он ощущает себя лишь незначительно заинтересованным в своей собственной жизни и довольно равнодушен к ее сохранению, как бывает с заблудившимися, основательно уставшими и замерзшими путешественниками.

Оба других исключения – техасец Смит и Леклерк с Ньюфаундленда, и они не боятся смерти главным образом потому, что бывали в местах, где никто не обладает правом городского жителя на защиту, и оба рассматривают опасность как нечто, чему можно оказать сопротивление. Для Смита из Техаса она оказалась бы – если бы он решил задуматься на эту тему – пропитана сухим горячим воздухом его родного города; он чувствует, как тот ударяет в лицо, только открыв дверь и выйдя из кондиционированного пульмановского вагона на перрон, и как отчетливо сначала ощущается жара, поднимаясь вверх по коже внутри штанин и становясь потом знакомой и домашней. С сумкой в правой руке он проходит мимо негров, занятых наполнением резервуаров на крыше вагона льдом, чтобы пассажиры могли продолжать свое путешествие во влажную теплую Луизиану, нагреваясь до разумных пределов, и отвечает на приветствие Генри с крыши вагона, и улыбка Генри, растягивающая его темно-коричневые щеки, тоже домашняя. Он проходит через бетонный переход под рельсами, народу не особенно много, он идет мимо Консепсьон, которая сидит с обоими пацанами в теньке и пытается продать свое мексиканское барахло фабричного производства. Он проходит сквозь зеленый, пятнистый от солнца свет в здании вокзала и снаружи под горячими лучами солнца, останавливается. Перед ним песочный прямоугольник площади, ровный и освещенный солнцем, и тени вдоль зданий узки и черны, они вытягиваются как рвы под северной и западной стенами белой бензоколонки. Штанины тепло бьются вокруг лодыжек, пока он там стоит. Немногие сошедшие с поезда уже успели исчезнуть, и единственный, кого он видит, – старикан Алистер, сидящий в дверном проеме под вывеской колонки, в тени, так что только пальцы его ног еле-еле выступают за ее край. Он перекладывает сумку в левую руку и идет наискосок через площадь на Дёзерт-стрит выпить пива в баре. Идя, он чувствует, как по спине начинает течь пот, и прохладу, когда через тонкую хлопковую ткань дует ветер. Еще не дойдя до решетчатой двери, он думает, что идти ему еще прилично, и сомневается, стоит ли пить пиво в жару, и он медленно и нерешительно открывает дверь, дает ей захлопнуться за собой и успевает привыкнуть к полутьме перед тем, как сделать шаг к бару. Здесь полно военных, видит он, и тут замечает в дальнем углу Мигеля, который, выйдя из-за стола в загородке, скрючился с пистолетом: и от виска так близко, что могло бы попасть в глаз, и он снова за дверью, и ждет несколько мгновений, и слышит по грохоту и шарканью ног по полу, что они его взяли; и потом снова заходит забрать сумку, и Мигель лежит на полу, и Смит просит их отпустить его и ему приходится выпить пива. Теперь, почти два года спустя, он не помнит об этом ничего больше – больше того, что иногда вспоминается, чтобы немного покрасоваться наряду с другими годящимися для этого вещами. Но это не то, о чем стоит видеть сны.

У Леклерка тоже есть похожие воспоминания, хотя тени в них намного длиннее. Это тени деревьев и скал, четкие и синие, они лежат на снегу, и прохладная длинная журчащая тень утеса, поднимавшегося прямо из колкого заросшего березняка; это там остались его сапоги, как-то раз много, много лет назад. В основном в этих воспоминаниях снег, а в одном из них снегу почти удалось провести его своей мошеннической безмятежностью; но это смутное воспоминание совершенно его не мучает; ведь в конце концов он справился. И все же это почти случилось, и ближе быть не может, потому что тогда это и будет оно самое, и у него целый рюкзак таких воспоминаний, редко извлекаемых на свет, и в результате сейчас он не особенно думает о том, что может произойти.

Он лежит на койке и спит с открытым ртом; свет не погашен. Сейчас без нескольких минут два, и молодой человек из Техаса, проведший два долгих зевающих часа в роли вахтенного в салоне, не может дождаться, пока закончатся последние минуты, он идет и будит Леклерка, который его освободит: тому может понадобиться несколько минут, чтобы проснуться. Он проходит мимо каюты доктора и протягивает свою загорелую, костистую, высушенную солнцем руку и отодвигает занавеску.

– Том, – говорит он и кладет ладонь на плечо Леклерка. Ньюфандлендец резко открывает глаза и выглядит абсолютно проснувшимся.

– Тебе пора заступать, – говорит Техас.

– All right. Все спокойно, естественно?

– Not a darn thing happened[40]40
  Нихрена не произошло (англ.).


[Закрыть]
, – отвечает Техас. – Скукота чертовская.

– В пижаме сидеть можно?

– Не надо, там довольно холодно.

Леклерк натягивает штаны и толстую клетчатую куртку. Техас садится на край своей койки, и он уходит. Когда он выходит в коридор и задергивает за собой занавеску, Техас зовет его, и он просовывает голову обратно.

– Там в термосе на столе кофе, – говорит Техас.

– Дело хорошее.

Леклерк тихо проходит мимо каюты доктора и выходит в полуосвещенный салон. С чашкой кофе в руке он садится в углу на диван. Посидев какое-то время и полностью прогнав сон, он не знает, о чем размышлять, и сидит там, и слушает море, с шипением расходящееся от носа судна, и дерево, скрипящее в лестницах.

16

Для доктора, лежавшего без сна в своей каюте и следившего взглядом за бело-желтым кругом от лампы, путешествующим по потолку, ночи всегда были бесконечны, пока не заканчивались, но короткими, легкими и сразу же забывавшимися, когда он вставал и совершал утреннюю прогулку по палубе. Раньше, когда он был моложе, он лежал и размышлял, и планировал, если не мог заснуть, готовил еще не совершенные путешествия и дополнял еще не законченные коллекции. Но теперь, когда никаких иных путешествий, кроме тех, в которые отправляла его война, ожидать не приходилось, ночи текли словно тяжелое, радужно переливающееся на поверхности машинное масло, так медленно, что он не замечал их течения, но все же с легким, переменчивым мерцанием на поверхности – лесов и полей, людей и зверей, разговоров и прогулок, – казавшихся ему бессвязными, не вызывавшими ни желаний, ни сожалений, и когда он лежал на спине и зрачки незаметными движениями взад-вперед отслеживали описываемый кружком света овал, он не ощущал нехватки воспоминаний бóльших, чем те, что посещали его добровольно. Прежде его мечты бывали другими, и когда он занимался ими достаточно ночей, засыпая их опилками поверхность сознания вдоль и поперек, то магнит под ней всегда выделял ток и опилки складывались в узор, который потом, когда он без напряжения позволял своим действиям следовать этому узору, дарил ему внешнюю неутомимость и волю к жизни; но теперь опилки мечты в такой узор уже не складывались. Магнит под поверхностью перестал работать, а почему и когда это произошло, он не знал. Единственное, к чему он теперь часто возвращался, было раздражение из-за того, что министерство флота не желало дать ему по-настоящему ответственную должность на по-настоящему опасном корабле, но эта мысль была не узором, а просто ямкой, где скапливались старческие кислоты, проедая ее все глубже. Доктор Хэлвич регулярно предпринимал попытки разбавить содержимое ямки напитком по специальному рецепту, но это помогало только днем, а по ночам, пролежав пару часов, когда движения на радужной поверхности замирали, он чувствовал, как кислота начинала капать в эту ямку где-то внутри в области сердца. Капало долго и обычно заканчивалось тем, что он представлял, как что-то случается с мирным судном, на котором он служит, и он опускается в соленую йодистую воду и смывает с себя всё. Он был больше готов к тому, что такое случится с «Барамой», чем кто-либо другой на борту, однако это не мешало ему сожалеть о последствиях, которые будет иметь что-то такое для тех, кто моложе и крепко держится за разные вещи. Разумеется, тогда их минует медленное ускользание всего этого, всего этого праха с их ладоней – но вместо этого им предстоят несколько минут, когда это будет вырвано у них так, как сдирают кожу с ладоней и кончиков пальцев. Поэтому доктор не желал судну ничего подобного, но часто, перед тем, как задремать под утро на пару часов, он с удовольствием чувствовал, как прохладная вода омывает его узловатую складчатую спину, вялую, красную, всегда горячую кожу живота, ноющие щиколотки, и опытной рукой прижимает прохладный гладкий компресс к голому темени.

~

1

Солнечный свет ударил в глаза, когда они поднялись утром из столовой и вышли через салон на палубу. Тени мачт, тросов и закрывавших вентиляцию кожухов наискосок чернели через отмытые доски палубы.

Поляк стоял и смотрел на эти косо распиленные куски головоломки, потом достал часы и взглянул на солнце: они шли примерно к вест-норд-весту, и «Барама» скоро должна была оказаться прямо к югу от Гренландии. На солнце он взглянул в сторону кормы, обменялся улыбками с обоими французами, встретив тех в углу, прошел мимо пары шезлонгов, где сидели, беседуя, супруга швейцарского дипломата и господин в серо-коричневом, и перешел в тень от кают и салона, прохладную от морского ветра. «Барама» свободно двигалась по рифленому, покрытому белыми складками морю; острый нос возвышался над линией горизонта и, мягко наклоняясь, нырял вниз.

Внизу на большом люке грузовой палубы ровным строем стояли британские моряки, готовые к утренней гимнастике. Перед ними, у люка, находился О’Коннор, тот самый, который вечером сидел тут и говорил так тихо. Теперь он был одет в синие брюки и белую гимнастическую майку и выглядел мускулистым гибким человеком лет сорока. Он добродушно перекидывался шутками с командой, в основном со слегка сутулыми, откомандированными войной от письменного стола, особенно с долговязым младшим лейтенантом, который на гражданке был архитектором и терпеть не мог военный флот; более осторожно с обоими гражданскими пассажирами, добровольно явившимися на получасовую гимнастику: Гогенлебеном и молодым англичанином во фланелевых брюках. Швейцарский секретарь почтительно стоял навытяжку, еще не начав выполнять упражнения, и О’Коннор осклабился:

– Relax, Mr. Minister[41]41
  Расслабьтесь, г-н министр (англ.).


[Закрыть]
. Помните, что только воюющим нужно стоять по стойке смирно во время этого представления.

Команда засмеялась сдавленно и довольно почтительно, но британец резко щелкнул каблуками.

– Эй вы, наверху, – крикнул О’Коннор, заметив поляка. – Не спуститесь к нам немного подвигаться? Это хорошо при сплине.

– Я с утра встал с той ноги, так что нет необходимости, – крикнул Боровский вниз на палубу и услышал, как его ломаный английский лишил ответ какой бы то ни было убедительности.

– О’кей, – сказал О’Коннор. – Тогда мы начинаем.

Поляк постоял немного и посмотрел, как головы внизу пружинили вверх и вниз, как на трамплине, в такт, но с парой выбивающихся дисков-эксцентриков. Он совсем не похож на себя вечером, когда сидел и разговаривал, думал поляк и слушал четкие команды О’Коннора и непрестанный грохот по крыше грузового люка при каждом движении членов команды. Может статься, я неверно понял ситуацию, и это не я пытался поддержать его, выслушав, а он пытался излечить мою меланхолию, рассказывая. На расстоянии добродушие звучит убедительно, но быть может, и в нем что-то треснуло.

Он поднялся на верхнюю палубу, там с подветренной стороны сидел Еврин с супругой и дочерью.

– Many sheeps[42]42
  Много овец (англ., вместо «много кораблей», «many ships»).


[Закрыть]
, – крикнул Еврин и простер руку в сторону моря. – Союзные силы. По всей Атлантике. Советские подлодки там, – он показал в сторону кормы.

– Советские подлодки скорее там, – сказал Боровский и показал на северо-восток.

– Хау зэт?[43]43
  How that? – Как это? (искаж. англ.).


[Закрыть]
– спросил Еврин, он выглядел укоризненно.

– Суда СССР выполняют непростые задачи среди айсбергов на севере, – уверенно сказал Боровский. – Там вот, – показал он. – Большой труд и самопожертвование ради дела союзников.

– Is right, – сказал Еврин и с острыми серыми щепками во взгляде посмотрел ему в глаза. – Гуд поляк понимать, что СССР работать для всего мира.

– Да; но некоторое время нам было не так-то просто это осознать.

Еврин улыбнулся.

– Вы не понимать, что начинаться. Совьет форейн politika – ноу! Ю вил си![44]44
  You will see! – Вы увидите! (искаж. англ.).


[Закрыть]

– Вероятно, – ответил Боровский. – Посмотрим.

– Освобождение Польши недолго. Советские силы идут вперед. Как каток. Фашисты плоские. – Еврин посмотрел на него и засмеялся. – Фашисты тоненькие, плоские. – Он вдруг посерьезнел. – Но Советский Союз большие жертвы. Большие жертвы СССР ради общего дела. Большая награда, большая свобода потом. Поствор[45]45
  Post-War – послевоенный (искаж. англ.).


[Закрыть]
.

– Разумеется, – сказал поляк.

Они постояли молча и немного посмотрели на конвой:

– Вы человек без много слов, – Еврин мягко похлопал Боровского узловатой рукой по спине и ободряюще улыбнулся: – Ю нот энтузиазм, ноу?

– Не знаю, – ответил Боровский. – Смотря что. Я немного устал в последнее время. По отношению к доброму виски я, однако, ощущаю большой энтузиазм.

– О, виски, – сказал Еврин и засмеялся. – Ю биг джоукер. Ай си зэт. А девушки?

– Это тоже, – ответил поляк. – С удовольствием.

– Но не сошиал revoljutsija? Not leeteracy? Not improve people’s condition?[46]46
  Literacy – грамотность (искаж. англ.). Не улучшать условия народа? (англ.).


[Закрыть]

– Я это всячески приветствую, но в последнее время у нас в Польше не хватало на это времени.

– Использовали время раньше? – пытливо спросил Еврин.

– Неважно, надо признать.

– Ай соут со[47]47
  Искаж. англ. I thouhgt so – я так и думал.


[Закрыть]
, – кивнул Еврин. – В Советском Союзе невообразимый прогресс.

– Разумеется, – сказал Боровский. – Я в этом не сомневаюсь.

– Почему тогда не энтузиазм? Почему не революция? Все поменять. Пилсудский нет. Бек нет. Миколайчик нет. Андерс нет. Пуф, лайк зэт!

– Пилсудского[48]48
  Всех этих политиков отличало негативное отношение к СССР. Юзеф Пилсудский (1867–1835) – первый глава нового польского государства. Юзеф Бек – министр иностранных дел Польши в 1932–1939 гг., последовательно проводивший политику сближения с Германией. Владислав Андерс с 1941 г. командовал польскими вооруженными силами на Восточном фронте, т. н. «армией Андерса». Станислав Миколайчик на момент действия романа являлся премьер-министром правительства Польши в изгнании. 25 апреля 1943 года (за три месяца до времени действия «Конвоя») СССР порвал дипломатические отношения с польским правительством в Лондоне.


[Закрыть]
нет, – ответил поляк. – Если бы он добился своего, то превентивная война с Германией началась бы на ранней стадии.

– Фашист Пилсудский, – сказал Еврин. – Бек нет, все нет. Новая Польша. Друзья Советский Союз.

– Мы сделаем, что сможем.

– Но вы путешествовать Америка?

– В Польше я больше ни на что особенно не гожусь. Слишком долго этим занимался, а когда начинаешь и сам это чувствовать, недалек тот час, когда оступишься. Это не пошло бы на пользу ни мне, ни всему движению.

– Вондерфул ворк, – сказал Еврин и крепко хлопнул его по спине. – Ю вондерфул ман[49]49
  Отличная работа. Вы замечательный человек (искаж. англ.).


[Закрыть]
.

– Относительно, – сказал поляк. – В таком случае я был бы все еще в Польше.

– Вэри вондерфул ман, – сказал Еврин. – Congratulations[50]50
  Мои поздравления (англ.).


[Закрыть]
.

– Благодарю, – сказал Боровский, – выпьем как-нибудь вместе перед ужином.

Еврин горячо закивал.

– On me[51]51
  Я угощаю (англ.).


[Закрыть]
, – ответил он. – За союзников победить.

Он резко повернулся к поляку спиной, ушел, сел рядом с женой и начал бесконечным потоком рассказывать ей что-то. Она слушала и время от времени чуть улыбалась, один раз она подняла глаза, встретилась взглядом с Боровским и улыбнулась ему. Девочка сидела и читала.

Боровский встал и смотрел на широкую гладь моря, и рассеянно слушал команды снизу и топот двигающихся гимнастов. Погода стояла ясная, но охватить взглядом весь конвой все же невозможно. Было видно, что он шел колоннами по шесть судов. Сейчас «Барама» была четвертой в своей колонне, ближайшим судном впереди шел «Либерти»[52]52
  Тип транспортов, массово строившихся с 1941 г. специально для военных нужд.


[Закрыть]
, а перед ним танкер. Следом за «Барамой» – старое, вконец угробленное фрахтовое судно, одно из тех, из-за которых конвой был вынужден идти девять узлов в час. Колонна «Барамы» была четвертой справа, и в ярком свете поляк мог ясно различить все суда, шедшие с этой стороны от их колонны. Он перешел палубу и попытался подсчитать суда с другой стороны, но те, которые были дальше всего, оказались настолько плохо различимы, уходя за горизонт, что нельзя было сделать никаких выводов о том, сколько их за ним. Он считал и пересчитывал два раза, получилось 37, 35 и 38. Взгляд охватывал полукруг; допустим, что теперь он мог различить суда в самой середине колонны, шедшей с самого края, но на ее концах и еще в паре колонн должны оказаться еще несколько кораблей, которых не видно, и к тому же наверняка некоторые из шедших ближе закрывали друг друга. Если строй симметричен, то должно выйти – он подсчитал: тридцать восемь плюс шесть в его собственной колонне плюс восемнадцать, которых ему было не видно, около семидесяти – минимум семьдесят два корабля в конвое, минимум двенадцать колонн по шесть в каждой. Низким широким прямоугольником, шириной, возможно, двадцать пять километров, двигался он через Атлантику. На гигантской морской карте в Лондоне и на другой – в Вашингтоне он также двигался вперед, по несколько сантиметров в день. Суда шли без груза, и если бы они дошли не полным составом, это не стало бы невосполнимой потерей.

You’re getting sentimental, сказал он сам себе на языке, на котором ему следовало научиться говорить хорошо. You’re getting very personal and very sentimental. Go fuck yourself[53]53
  Ты становишься сентиментален. Ты принимаешь все близко к сердцу и очень сентиментален. Иди-ка нахер (англ.).


[Закрыть]
. Довольно неплохо сказано, пусть и не мной первым, подумал он.

Он повесил спасательный жилет на плечо и пошел, слегка нащупывая дорогу в качку, вниз по лестнице в салон, не для того, чтобы следовать распоряжениям, а чтобы взять книгу. В полутьме салона сидели Банана Джо и ньюфаундлендец и не разговаривали. Все мы люди: даже на борту довольно небольшого судна раздумываешь, куда все направляются. Полежать и, естественно, немного поспать, – подумал он, идя темным коридором прочь к своей каюте в углу и у пары дверных проемов услышав за зелеными занавесками сопение.

Войдя в каюту, он остановился с ощущением, что здесь был кто-то еще. Это было не так: он огляделся. Возможно, стюард передвинул что-то из его вещей, когда убирался, и впечатление возникало из-за этого. Возможно, из-за того, что он так отчетливо слышал мадам Гогенлебен, гремящую чем-то в соседней каюте. Он нашел книгу, сел на койку и закурил. Шестой день на борту, и еще максимум четырнадцать осталось, дал понять доктор. Две недели, совершенно одинаковые дни – если ничего не случится.

Он услышал, как по палубе снаружи затопало множество ног: гимнастика кончилась. Когда все они прошли и спустились в свои каюты, осталась только вода, движение которой было слышно за бортами; и буханье машин, содрогавшее крышку умывальника, где лежала его рука, и даже кольца сигаретного дыма; и дерево лестниц, по-человечески скрипящее, как будто кто-то мучительно поднимается ступенька за ступенькой.

Он навзничь лег на кровать и когда почувствовал, что засыпает, потушил сигарету. Закрыл глаза и через несколько минут заметил, как погружается во тьму. Внезапно он с колотящимся сердцем сел, хватая воздух, все еще видя перед собой массивную мебель и широкие полы, большой, тяжелый дубовый стол с круглыми точеными ножками; но не мог вспомнить, чтó произошло с ним во сне. Потом снова лег навзничь, оперевшись на подушку, приставленную к низкой спинке кровати. До сигарет и спичек можно было дотянуться, и кисловатый английский вкус виргинского табака пробивался через беспокойство вокруг того, чего он не мог вспомнить. Он не помнил никакой комнаты с громоздкой мебелью, где произошло бы что-то особенно его взволновавшее, а в остальном не стоило об этом размышлять, такое должно зарубцеваться само собой.

Он взял книгу, лежавшую рядом с ним на пледе, и начал читать:

 
The clock on the wall gives an electric tick,
I’m feeling sick, brother; I’m feeling sick.
The sirens blow at eight; the sirens blow at noon;
Good-bye, sister, good-bye; we shall die soon[54]54
  Х. У. Оден, К. Ишервуд. «На рубеже»: Электрически тикают на стене часы, мне тошно, брат мой, тошно, сирены воют в восемь, сирены воют в полдень. Прощай, сестра, прощай, нам скоро всем конец.


[Закрыть]
.
 
2

Боровского разбудила тревога – резко грохочущая и дребезжащая из салона через коридоры и врывавшаяся в каюты – книга лежала у него на груди – я все же заснул – если это шлюпочные учения, я проспал и обед, и чай. Но часы на запястье показывали не больше половины двенадцатого, и он поднес их к уху и услышал, что они ходят, и он сел среди грохота звонка громкого боя и понял, что тянуть нельзя. На этот раз все серьезно. Он набросил пиджак, перекинул плащ на руку, нащупал карман с бумажником и схватил спасательный жилет. Его каюта была ближе всего к лестнице и он взбежал наверх, вслед за чьими-то ногами и впереди шагов следом; и пока он вдевал правую руку в жилет, снова перекладывал плащ в правую и просовывал в жилет левую и начинал затягивать завязки на груди и выходил на палубу, он думал: так много кораблей, почему именно мы, почему не танкер, он ценнее; шансы на то, что именно с нами что-то произойдет, довольно невысоки, думал он. Ты, сказал он сам себе, это не тебе ли была безразлична жизнь? Да, но очевидно не настолько, чтобы быть не в состоянии бегать по лестницам.

На палубе наверху пассажиры стояли группками вокруг своих шлюпок, и у каждой по два матроса начали возиться с блоками и лебедками. Места доктора и второго помощника были в одной шлюпке с Боровским. На нее приходилось восемь британских матросов и двенадцать гражданских. Командовал второй помощник, он стоял у релинга и отсчитывал собирающихся. Боровский был номером шесть среди гражданских; затем возникли мадам Гогенлебен, швейцарец, ведуший за руку мальчика, и Банана Джо, который нес девочку. Она тихо хныкала, а Банана говорил:

– Не бузи. Подумаешь, несет на ручках толстый дяденька. К такому маленьким девочкам надо привыкать.

Он поставил девочку на палубу и помог ей справиться с крошечным жилетом. Швейцарец сказал:

– Девочка не понимает по-английски. Но благодарю вас.

Мадам Гогенлебен говорила с мальчиком и торопила его, завязывая нервными пальцами жилет, но завязала неправильно, так что он криво сидел на груди; тогда она огляделась, чтобы посмотреть, не заметил ли кто-то, и стала завязывать снова.

Пассажиры стояли вокруг шлюпки, горбатые от спасательных жилетов, и почти ничего не говорили.

– А вот и последний, – сказал помощник и посмотрел на палубу.

Это был техасец Смит, он бежал к ним в твидовом костюме, без галстука и без носков, с темно-синим жилетом, развевавшимся за спиной, как крылья у петуха.

– Вы опоздали, – сказал помощник.

– Кажется, в шлюпку все-таки успеваю, – сказал Техас и улыбнулся своим темным узким ртом. – Я лежал в ванне, когда загрохотало. Было чертовски непросто натянуть ботинки, потому что я не успел как следует вытереть ноги.

Мадам Гогенлебен неодобрительно посмотрела на него; но интерес ее на резинке нервозности крепился к ней самой и детям и тут же отскочил обратно. Поляк смотрел на девушку, МакЛоклин, которая стояла немного вдалеке, у носа шлюпки. Он улыбнулся ей, но она покачала головой и сжала губы.

– Что теперь будем делать? – спросил Техас и бросил темный взгляд на помощника.

– Ждать, – ответил тот. – Лично вы можете завязать жилет. Вам это известно. Это написано на стене в салоне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю