Текст книги "Сорок роз"
Автор книги: Томас Хюрлиман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
В пути II
На аварийном участке, под вечер.
Мария стояла у отбойника, в длинной веренице автомобилистов, смотрела в пустынный простор, надеясь, что аварию скоро ликвидируют. Чуть дальше впереди на крутом откосе виднелись следы колес и легковой автомобиль, боком зависший на склоне; из-под капота валил жирный черный дым. Мерзко пахло машинным маслом, бензином и горелой резиной. Пожарные поливали остов автомобиля пеной, а солнце проступало сквозь бурую завесу как круглый диск без лучей. Долго ли придется ждать? Когда поедем?
Она сердилась. Могла бы заранее принять это в расчет. В конце летних отпусков, когда все возвращались домой, частенько случались аварии. Движение встало, причем в обоих направлениях, над магистралью нависла напряженная тишина. Не повезло. Теперь она снова потеряет время, которое успела наверстать. Да, как нажито, так и прожито.
Из глубины ландшафта, мало-помалу нарастая, послышался вой сирены, вероятно «скорая помощь».
Голые, сжатые поля.
У горизонта уборочные машины.
И послеполуденная духота, бессмысленное стояние, ожидание, раздумья. Мужчины всегда стоят, верно? У алтарей, в парламентских кулуарах, на приемах, на рыбалке, в карауле, на кафедрах, за ораторскими и дирижерскими пультами, в танковых башнях и на постаментах памятников. И конечно же одному из этих возвращающихся домой отпускников хватило бесстыдства прямо из толпы, облепившей парапет над летним ландшафтом, пустить струю мочи. Спору нет, незадолго до эпохального конгресса, где Майер выступит со своей программной речью, обижать инструкторов никак нельзя, мальчугану это известно. И что действовала она по поручению Майера, ему тоже известно, как и то, что инструкторам она симпатизирует не больше, чем он сам. Надо было коротко упомянуть о приглашении на этот идиотский матч, и баста, так нет же, ей зачем-то понадобилось добавить, что на стадионе он будет в гуще простого народа. И что ей, матери, ничуть не мешает, что Падди из простой семьи. Господи, какая неприятная оплошность! А дальше? Хотела ее загладить – и совершила еще одну!
Стоять.
Ждать.
Многие были в робинзоновских шляпах, купленных в Римини или Каттолике, уплетали арбузы, пили кофе из термосов, сидели вокруг походных столов, пялились в игральные карты. Некоторые заливали воду в дымящиеся радиаторы; другие проверяли аккумуляторы, пинали ногой покрышки. Шоферы грузовиков нетерпеливо ждали в кабинах, а за мутными стеклами туристского автобуса виднелись пассажиры, спящие с открытым ртом. Из громадной фуры для перевозки скота тянуло сладковатым запахом хлева, и Мария подумала, не стоит ли сказать шоферу, что его груз изнывает от жажды.
Снова сирена, на сей раз в другом направлении, на запад, где вскоре затихла в глубине ландшафта.
Господи, как бежит время! Об Айслере много лет ничего не слышно, наверно, он погиб от голода в сталинских лагерях. А Фадеев, замечательный Федор Данилович, года два или три назад уехал в Японию, чтобы обрести священную тишину, последний покой, дату смерти, отсутствующую в энциклопедии.
Мария знала, что примерно десятью километрами дальше есть база отдыха для дальнобойщиков. Но кому позвонишь? Кого попросишь истребить глупость, которую она сделала нынче утром? Сложный вопрос. Медленно Мария вернулась к машине, покрутила настройку радиоприемника, побарабанила по рулю. Может, позвонить Луизе? Но пока она поднимется со стула! Да доползет до телефона, снимет трубку и поймет, чего хочет от нее Марихен! Может, Перси? Уже лучше. Он единственный, кому ничего не надо объяснять. Он сразу ее поймет, почти наверняка. Милый мой Перси, могла бы сказать она, у меня к вам просьба. Будьте добры, сходите к нам на террасу и снимите лампионы.
Что я должен сделать?
Снять лампионы! Пока мальчик их не увидел…
Близнецы
Внезапно что-то звякнуло. Моя фарфоровая чашка, успела подумать она… или стакан папá… но и вопрос, и звяканье отзвучали, эхом прокатились в великой сумрачной пустоте, а очнулась она на больничной койке, кругом суетились медсестры в белом, на животе у нее лежал пузырь со льдом, и ее не оставляло странное ощущение, будто по краям она разжижилась. Откуда шла боль и где прекращалась? Почему из глаз текли слезы? Так много вопросов и ни одного ответа. Жалюзи даже днем не открывали, и где-то поблизости, видимо в другой палате, звонил телефон, звонил и звонил, причем трубку вообще не снимали. Вдобавок эти несносные столики на колесах! Звон! Дребезжанье! Да какое! Действующее на нервы, подавляющее, сводящее с ума, жуткое дребезжанье. С пяти утра до семи вечера сестры возили по отделению эти столики, перекатывали их через пороги, налетали на спинки коек, на тумбочки, а поскольку каждый был уставлен чашками, флакончиками с лекарствами, стаканами с букетами термометров, звону и дребезжанию не было конца. Когда в палату входила старшая сестра, она включала свет. Потом вежливо спрашивала, не стало ли госпоже Майер получше, как там температура. Старшая сестра, преисполненная сочувствия. Спрашивала, какие у нее пожелания, хвалила красивый букет роз, обещала вкусный ужин, и не будь пациентка до такой степени слаба, она бы пала в ноги старшей сестре, как в свое время настоятельнице монастыря Посещения Елисаветы Девой Марией. Милая, дорогая старшая сестра, сказала бы она, делайте со мной что угодно, я прошу только об одном: не давайте температурному листу после занесения новых данных ударяться о койку!
Напрасно Мария плакала, напрасно хныкала. Температурный лист висел в изножии койки на двух цепочках, и милая, добрая старшая сестра по-прежнему предавалась своему хобби: бум! Температура отмечена: бум! Неужели она не замечала, какое сотрясение удар свинцовой рамки с картонной табличкой производил в пустом животе роженицы? Или она делала так нарочно? Сердилась, что температурная кривая пациентки каждый вечер ползла вверх, как при малярии, и оттого считала необходимым назначить ей небольшое, но довольно суровое наказание – бум?!
Бум! Марии только и оставалось, что лежать и страдать, плакать и ждать. Ждать Оскара, современного гинеколога, и, слава Богу, его появление обеспечивало некоторый покой. Перед его приходом столики замирали. Телефонную трубку снимали. Сестры подкрашивали губы, пудрили щеки, поправляли шапочки и на цыпочках порхали по отделению – убирали лоток, опорожняли горшок, смахивали с тумбочки опавшие розовые лепестки. И вот он! В окружении медицинских субреток в отделение вплывал Оскар и первым делом принимался мыть свои тонкие руки. Намыливал и тер немыслимо долго, производя ими какие-то визгливые звуки, будто котенка топил в умывальнике. Потом щипал за щечку одну из сестер, обычно самую молоденькую, в ответ все хором хихикали, а он с возгласом: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем?» – боком усаживался на край койки. Старшая сестра гордо вручала ему температурный листок, который он принимал с улыбкой, и краснела до корней волос. Далее сей хищный щеголь щупал пациентке пульс, причем его наманикюренные пальцы располагались на голубых жилках белого запястья как на грифе скрипки. Трогательный жест, о да, конечно, однако все напрасно, сердце бедняжки Майер уже не откликалось.
Иногда возле койки сидел Макс, подперев голову рукой, и плакал как мальчишка.
– Если б ты послушала моего совета, – всхлипывал он, – если б твоим врачом был Оскар, а не Лаванда, ничего бы не случилось.
Мария впервые видела мужа плачущим, но слишком устала, чтобы утешать его.
– Спасибо тебе за чудесные розы, – сказала она.
– Они не от меня.
– Не от тебя?
– Спи, – тихо сказал Макс. – Спи и выздоравливай, любимая.
* * *
По дружбе Оскар заходил и в выходные. В таких случаях без медицинского халата: в светлых брюках с заутюженными складками и синем блейзере с золотыми пуговицами, украшенными тиснеными якорьками. Картинка, а не мужчина! Он становился у изножия постели, рассказывал о рискованных поворотах под парусом, приглашал ее на вечеринки в яхт-клуб. Посчитав пульс, осторожно клал ее руку на одеяло. Когда-нибудь у нее будет замечательный малыш, говорил он, улыбался и выходил из палаты прежде, чем она успевала показать ему язык.
Тихие дни в жемчужно-серых сумерках.
Она лежала и дремала, видела сны и плакала. Появление сестер, сцеживание молока или помпезные визиты Оскара стали банальной рутиной и от повторения в конце концов взаимно уничтожились. Обед уже приносили? Она не имела понятия. В палату, коконом окружавшую ее, внешний мир не проникал, она оставалась сама по себе, как дитя в утробе матери (или это были близнецы? Ей не сказали. Никто об этом не заикался). Но вечерами, когда солнце клонилось к закату, меж планками опущенного жалюзи появлялось белое крыло, словно часовая стрелка подползало к койке, взбиралось выше, теплело, а потом, дивно приятное и легкое, ложилось на ее пустой, дряблый живот.
– Здравствуй, ангел! – говорила она.
– Привет, Мария!
– Розы были от тебя?
– Нет, – отвечал ангел, – от монсиньора.
– Мой брат приезжал сюда?
– Да, сразу после родов.
– Странно, я не помню. Что он говорил?
– Ах, это лучше забыть. Ты только разволнуешься.
– Нет, ангел. Как раз наоборот. После этого визита я в полном замешательстве. Догадываюсь, что брат сказал мне нечто ужасное. День и ночь угрозой нависающее надо мной. От этого я совсем больная. Помоги мне! Пожалуйста! Скажи наконец, что случилось с моими детьми.
Но ангел молчал, а заходящее солнце окрашивало багрянцем оперение его крыльев, слегка раскинутых для взлета.
– Погоди! – воскликнула она однажды вечером. – Скажи, где мои близнецы!
– Мария, – молвил ангел, – мы должны верить, как это ни больно, мы должны верить.
– Понимаю, – глухо ответила она. – Мы должны верить, что мои близнецы никогда не попадут на небо, что вечное блаженство для них навсегда под запретом.
– Да, – согласился он, – к сожалению, их нельзя было окрестить.
– Но они же не виноваты!
– Нет, не виноваты.
– Совершенно невинные, безгрешные!
– Да, конечно. Хотя из катехизиса тебе должно быть известно, что лишь крещеные вправе узреть лик Божий.
В коридоре дребезжание – столик на колесах!
– Последний вопрос, – взмолилась Мария, – куда они попали?
– В лимб, – тихо сказал ангел.
– Ты знаешь, где это?
– Меж небом и адом, меж блаженством и проклятием, меж светом и…
Дребезжа, столик перевалил через порог, потом милая старшая сестра встряхнула градусник, сунула его пациентке под мышку и воскликнула:
– Ну, госпожа Майер, где же посетитель, с которым мы так мило болтали?
* * *
Макс стоял у окна, засунув правую руку в карман брюк.
– В правлении, – сказал он, – все единогласно заявили, что я человек подходящий. В моих способностях никто не сомневается.
– Замечательно!
– Замечательно? А толку-то? Шиш с маслом! Они решили снова выдвинуть на выборы кандидатуру нынешнего председателя.
– Мясника.
– Да, мясника.
– Нельзя забывать, – попыталась Мария утешить мужа, – война кончилась не так давно.
– Три года прошло, Мария. Чуть не целая вечность!
– Возможно. Но старый порядок пока действует. И старый страх.
Он стоял.
Она лежала.
Было первое воскресенье октября. Она лежала здесь уже две недели и могла выдержать все, даже плач младенцев, только не безмолвную, укоризненную спину Майера.
– Еще на свадьбе можно было заметить, – вдруг сказал он.
– О чем ты, дорогой?
Вообще-то она точно знала, что он имел в виду. Многолюдным празднеством их свадьба не стала. У папá выдался плохой день, и, опираясь на Луизу и Лаванду, он рано ушел к себе. С Губендорф, подружкой невесты, тоже возникли проблемы. Хотя оранжевое гипюровое платье прекрасно подчеркивало ее бюст, офицеры, товарищи Майера, ее игнорировали – косы венком а-ля Гретхен давным-давно вышли из моды. Мария изо всех сил старалась успешно исполнить две роли разом – невесты и хозяйки дома. Одного благодарила за подарок, тут же предлагала другому виски, улыбалась через плечо и пожимала руки. Развлекала и чаровала, знакомила и сводила вместе, заводила в беседке старинный граммофон, а в сумерках зажгла над парапетом террасы лампионы. Но оказалось трудно, едва ли не безнадежно создать из пестрой толпы компанию. Господа офицеры держались особняком, а когда Луиза угощала их пирожками, ее, как нарочно, укусила оса. Воротник сутаны затягивался все теснее, офицеры потели в наглухо застегнутых мундирах, а у Губендорф под мышками расползались серые пятна. Невеста с женихом начали тур вальса, и Мария, уже в круженье, успела организовать вторую пару, но Губендорф так и осталась сидеть в одиночестве на круговой скамейке (до ужаса оранжевая!), никто из кавалеров на нее даже не посмотрел. Лаванда кружил в танце Луизу, а Мария отвела подругу в сторону и расплела ей медово-тяжелые белокурые волосы.
«Так ты выглядишь куда красивее, голубушка моя, не стоит забывать, времена изменились!»
Потом Мария поставила «In the Mood» Гленна Миллера и дерзнула потанцевать с отринутой. Увы! Мужская половина гостей, к сожалению включая и Майера, не выказала готовности последовать примеру хозяйки дома. Около десяти невеста, вконец измученная, сидела на берегу, опустив ноги в воду, и плакала горючими слезами. Из динамиков доносился треск, танцплощадка пустовала. Брат, прихватив бутылку коньяка, устроился на террасе, и, хотя Лаванда очень старался закрыть ставни в спальне папá по возможности бесшумно, господа офицеры на прибрежной лужайке решили, что старик Кац желает покоя.
«Пора! – скомандовал один из них. – Уходим!»
Да, уже тогда, в июне 1945-го, они не могли не заметить: человек предполагает, а Бог смеется. Оба они метили чересчур высоко: она – за роялем, он – в политике. Он воочию видел себя на национальных подмостках, в парламенте или в правительстве, тогда как она воображала, будто сможет жить как две Марии сразу – Мария Кац, пианистка, и Мария Майер, жена.
Какое заблуждение! Ничего из этого не вышло, ничего! Ей привозили на столике отсос, чтобы сцедить ненужное молоко, а мясник, вечный партийный председатель, опять обскакал Макса. Оба они потерпели неудачу. Их амбиции не сбылись. Она лежала, он стоял. У нее в животе царила жестокая пустота, у него – холодная ярость, ярость на город, на партию, а в первую очередь на жену, у которой отец еврей, которая родила мертвых близнецов да еще подхватила какую-то необъяснимую горячку. Каждый из них надеялся, что другой нарушит молчание, что зазвонит телефон, заплачет младенец, задребезжит столик на колесах, а время беспощадно уходило. На губах у обоих словно лежала печать. Я не могу тебе помочь, думала она, думал он, потому что я – Макс, Мария – несчастье твоей жизни.
Разъединенные-соединенные.
Максмария.
Мариямакс.
Любовь.
Жизнь.
Смерть.
Мы.
Потом двустворчатая дверь с глухим шумом закрылась, и еще долго после ухода Макса ей чудилось, будто по коридору со смачным чавканьем спешат его резиновые подметки, спешат, спешат прочь. В следующее воскресенье он ушел в горы. Она была благодарна ему за деликатность. Намного, намного проще, думала Мария, переживать одиночество в одиночку.
В пути III
Приезды и отъезды.
Потомки и предки.
Она размышляла и грезила, видела у горизонта отряд уборочных машин, а высоко в небе – тех самых жаворонков, что некогда устремлялись из синих высей вниз, провожая первого Каца и его чемодан на запад, все время на запад, на закат, в слепящее сияние солнца. Она ехала дальше.
От промежуточной остановки пришлось отказаться, уже половина пятого, мальчуган вот-вот будет дома, и Мария живо представляла себе, что было бы, если б он увидел, как старый добряк Перси, чего доброго надушенный и напудренный, беспомощно пытается снять лампионы высоко над парапетом террасы! Перси, крикнул бы мальчуган, это что такое? Вы с ума сошли?
Нет, откликнулся бы Перси со стремянки, ваша мама по телефону просила меня снять и убрать в ателье развешенные утром лампионы…
On a du style.А что произошло? В ее жизни полным-полно всяких неприятностей. Все началось еще с Шелкового Каца, задолго до ее рождения. Любимая, сказал он своей невестке, приложив к щеке ее нежную руку, ты совершенно не постарела, по-прежнему молода и красива. Сегодня вечером в «Гранде» будет в точности так же, причем в многократном повторе, во всех помещениях, в холле, в апартаментах, в зале, в баре: ты такая красивая, скажут ей, ничуть не постарела, наилучшие пожелания по случаю сорокалетия!
Потомки, предки.
От Соловушки, от бабки, она унаследовала склонность поиграть в субретку, вот и сегодня у нее опять двойная роль – хозяйки и именинницы, благодарной за теплые комплименты, которые посыплются со всех сторон, how nice, how lovely. [57]57
Как мило, как прелестно (англ.).
[Закрыть]Она ехала дальше.
140… 150… 160…
Блеск усилился, обе колонны дали газу.
Дорогой мой сынок, сегодня утром я вела себя ужасно неловко. Мое замечание о родителях Падди тебя обидело, я сразу заметила. Когда ты ушел, я хотела загладить оплошность, пошла в ателье, достала лампионы, и теперь они висят на террасе и наводят тебя на мысль, что мне нежелательно твое появление в «Гранде». Нет, сынок, я вовсе не хотела привязать тебя этой гирляндой к дому. Я хотела как лучше. Правда-правда. Думала, вы с Падди устроите веселую вечеринку, и, как знать, может, иллюминация в конце концов окажется кстати. Может, в нежном сиянии лампионов ты сумеешь вступить на просторы любви, вместе с Падди, с этой хорошенькой, милой девочкой… Она ехала дальше.
Все ехала и ехала, откинувшись на спинку сиденья, обеими руками сжимая руль, упираясь ногой в педаль, 120… 140… 150… равнина ожила, столица приближалась, поток автомобилей густел, впрочем, как всегда, обычная гонка.
Мне жаль, сынок. Не надо было уезжать. И поверь, я бы предпочла остаться с тобой. Ты – смысл моей жизни. Я живу ради тебя, только ради тебя. Но сегодня вечером я нужна там. Сегодня вечером я опять должна изображать будущую First Lady,супругу твоего папá, и улыбкой благодарить, когда хозяйка гостиницы, старый боевой корабль, в надцатый раз спросит, ходишь ли ты в школу.
В гимназию, мадам!
Быть не может! У такой молодой мамы сын уже гимназист?!!
Невольно она бросила взгляд в зеркало заднего вида, на белый головной платок, черные солнцезащитные очки, красные губы, и с застенчивой улыбкой констатировала, что на Перси можно положиться.
В парикмахерском салоне
Он приподнял бровь.
Пристально посмотрел на нее.
Стоя у клиентки за спиной, вооружился расческой и, восхищенный собственной идеей, выложил одну прядку на лоб: скрипичный ключик!
– Здорово, правда? Тем самым мы намекаем на пианистку-виртуоза…
– Нет-нет, убрать ее! Это уж слишком! Грубовато! Лучше этот ключик отрезать!
Перси стонал. Протестовал. Метался то вперед, то назад, подбегал со спины и плясал вокруг клиентки, умноженный в зеркалах, точно кордебалет, точно целая стая прислужников, сплошные Перси, которые абсолютно синхронно прищуривали глаза, морщили лоб, выпрямлялись и наклонялись, чтобы из перспективы Квазимодо полюбоваться изгибом шеи красавицы. Чего недостает? А главное: что лишнее? Ножницы щелкали, звякали, клацали, щипали, снова и снова их лезвия, словно крылатое насекомое, порхали вокруг высокого начеса ультрамодной прически, не прикасаясь к нему, но и в этой стрижке воздуха был свой метод, свой стиль: Перси подравнивал нимб Мадонны… Минуточку!
Перси замер, устремив взгляд на клиентку, и спросил:
– Мы когда-нибудь носили платок?
– Только автомобильный.
– У вас кабриолет?
– Нет, платком я привязывала шляпку. Чтобы морским ветром ее не снесло за борт.
– Вы плавали по морям?
– Увы, нет. Глупо, конечно, но я опоздала. Осталась на пирсе, в генуэзской гавани. Вы знаете «Модерн»? Никакого комфорта, но атмосфера чудесная, милый персонал, и я без колебаний могу назвать хозяйку своей подругой.
– Мадам! – выдохнул он. – Это вы!
– Я?
– Одри!
– Одри?
– Да!
– По-моему, нет.
– Одри Хепберн. Вот. – Перси открыл иллюстрированный журнал, прислонил разворот к зеркалу, как давным-давно прислонял к мольберту портретный набросок. – Вам она нравится?
– Да, – неуверенно сказала Мария, – глаза интересные.
Как у лани! Изящная фигурка, прическа le dernier cri. [58]58
Последний крик (фр.).
[Закрыть]Одри, как сообщил Перси, замечательная актриса. Умеет танцевать и болтать о Платоне. Девушка из хорошей семьи. Образованная, умная, европейская. Столь же развязная, сколь и похожая на эльфа. Он усмехнулся и, склонясь к ее уху, тихонько добавил: время грудастых баб наконец-то миновало. Наступает новая эпоха, и, как ему известно из самых что ни есть надежных источников, бюст отходит в прошлое, благодаря Одри.
– Вот как, неужели?
– Да, – сказал Перси. – Бюст ценили те парни, что в войну сидели с ружьями в окопах. Сейчас царит мир, даже в Корее. Теперь спрос на дух, то бишь стиль, шарм, элегантность и красноречие. – Он снова припал к ее уху: – Одри, чтоб вы знали, дочь голландской баронессы.
– Баронессы?
– Отец – коммерсант.
– Коммерсант?
– Ирландско-английского происхождения.
– Джентльмен.
– Не совсем, – заметил Перси, – к сожалению, не совсем. В начале войны старик Хепберн бросил жену и дочь.
– Да что вы!
– В Голландии. Очень тяжелое время для Одри. Одна с матерью-баронессой среди немцев и голландцев. Но как раз тогда она и придумала свой стиль – юбка, блузка плюс берет и несколько платков.
– Берет и несколько платков!..
– Например, вот этот, белого шелка!
Он выпорхнул из ниоткуда, легким облачком окутал прическу, мягко завязался под подбородком, и, пока она, объект волшебного превращения, следила за ним и как зрительница, взгляд ее вдруг стал непостижимым. Перси надел на нее темные очки, настоящего голливудского фасона. Боже, какой удачный штрих! Они придавали ей оттенок светскости и позволяли остаться в том мире, который принадлежал только ей, ей одной. Мода вуалирует. Мода скрывает. Чем герметичнее фасад, тем таинственнее внутреннее содержание. Вот так. Готово. Нажав на резиновую грушу пульверизатора, Перси окружил ее искристым облачком духов, парикмахерская накидка, шурша, соскользнула с груди, кресло, пыхтя, опустилось, женщина в зеркале встала, шагнула в жизнь и к кассе.
– Сколько я вам должна, дорогой мой?
В сумочке куча всякой ерунды, губная помада, карандаш для век, неоплаченный счет, пудреница, но, увы, – какой ужас! – денег в кошельке нет.
– Можно, я заплачу в следующий раз?
Его бедро небрежно выпятилось вперед, задвинуло ящик кассы.
Она одарила его улыбкой, или наоборот, скорее наоборот, сперва улыбнулся Перси, потом она. Может, стоило бы все-таки вспомнить вернисаж? Конечно, своей речью Майер прикончил мечты Перси об артистической карьере. Он стал для городка не Пикассо, а Фигаро. Но его руки, набросавшие карандашный портрет юной Марии, а позднее написавшие ее молодой женщиной у озера, продолжали работать. По-прежнему изгоняли преходящее, фиксировали мимолетное, придавали волнам долговечность. И это касалось даже собственной его персоны. Он не стеснялся слегка подрумянить щеки, красил волосы и так умело укладывал пряди справа веером через всю голову налево, что даже хватало на несколько локонов – будто за ухо засунут букетик черных роз. Нет, незачем обсуждать возвращение Перси к приобретенной профессии. Старые раны давно зарубцевались. Раньше он ее рисовал, впредь будет причесывать.
– До следующего раза, – сказала Майер, закрыла крокодиловую сумочку, на прощание помахала пальчиками и позволила маэстро открыть ей дверь. – Удачного дня!
* * *
Мария распахнула ставни, закрыла окно, подняла руки, взялась за гардины, и тонкая, прозрачно-белая ткань с легким шорохом сомкнулась у ног. Таков был ежеутренний ритуал, повторявшийся у каждого окна. В лиственном ковре, укрывающем южную стену дома, жужжало лето, но в окрестном пейзаже уже сквозила усталость, легкая осенняя расслабленность. Рыбой пахнет? Нет, ни капельки, хорошая погода еще постоит, а стало быть, самый важный вопрос – что надеть? – можно считать решенным. Сегодня вечером она наденет на торжество узенькие брючки.
Она поспешила в ванную, припудрила щеки, поплевала в тушь (эту хитрость она переняла у Перси) и тщательно накрасила ресницы. 29 августа, день ее рождения. Мария знала, что ей предстоит. Когда в дверь позвонят, Луиза поспешит открывать, встретит курьера с цветами, радостно всплеснет руками.
Каждый раз ко дню рождения Макс дарил ей букет роз, по розе за каждый год.
«29 августа 1954 г., – записала она в дневнике, – я опять стала на год старше – 28».
Гм, что за признание? Что за банальная, унылая, скучная истина! Разумеется, она стала на год старше, в каждый день рождения становишься на год старше, таков порядок вещей, разве нет? Она растерянно смотрела на белую страницу и на свои пальцы, сжимающие авторучку. Как быстро все проходит, до ужаса быстро. Кажется, только вчера она сидела в Генуе на причальной тумбе и в одночасье почувствовала, что значит быть крохотной песчинкой в этой беспредельной гармонии, которая заключает в себе все – прекрасное и жуткое, приходящее и уходящее.
«Второго выкидыша, как говорит Оскар, можно не опасаться, – писала она, – и нет никаких причин ставить его диагноз под сомнение. Городок в восторге от Оскара, и никто не удивится, если он сойдет со своей яхты, которую швартует у буя, и, как Иисус, пойдет к берегу по водам. Я следую его советам, избегаю любых усилий, ем чищеные яблоки, пью много чая и, как сказал бы Арбенц, за вычетом всех претензий могу быть довольна нашим браком».
Звонок в дверь.
Курьер, пунктуальный, как всегда.
Мария слышала, как Луиза подошла к двери и радостно всплеснула руками. Немногим позже трехколесный фургончик укатил прочь, а Луиза, сияя как майский жук, положила шуршащий букет на застланный газетами стеклянный стол.
– Красивые, правда?
– Да, – ответила Мария, – у нас в парке сотни таких.
* * *
Год продолжался, по утрам лежал туман, вечера были полны прохлады, в городке продавец жареных каштанов сменил мороженщика. Но то была иллюзия. Под лохматой шапкой продавца каштанов виднелись те же черные кудри, что и под соломенной шляпой мороженщика. Красивый итальянец был как бы собственным близнецом. Вместе с ароматом жареных каштанов он принес на площадь зиму, а шарманочным наигрышем тележки с мороженым возвестит в марте о приходе весны: бим-дидель-дидидель-дам, туту-титуу!
Никаких перемен?
Почему же. В кино каждую неделю новая программа, одежда стала ярче, на улицах прибавилось мотороллеров, а протоколы заседаний правления, которые прежде писали от руки, теперь печатали на машинке, в трех экземплярах.
Машинку, марки «Ундервуд», Майерам выдали со склада национального партийного центра, где покуда отсиживался д-р Фокс, в подвалах без окон. Он чинил множительную технику и запасался терпением, полагая, что рано или поздно его подстрекательские статьи из мрачных времен будут забыты.
Теперь Мария часто сидела в курительной, печатала Майеру протоколы либо письма в банк. Банк оставался любезен, даже очень. Из чистого человеколюбия? Едва ли. Наверняка с некой задней мыслью. Либо рассчитывали таким образом попросить прощения у старика Каца, которым во время войны грубо пренебрегали, либо наперед прикидывали, что д-р Майер, униженный протоколист, в один прекрасный день все-таки пойдет в гору. Как бы то ни было, проблем с банком у них не возникало, цены за квадратные метры росли, и от квартала к кварталу приозерный участок дорожал.
Папá до полудня оставался в постели, а когда спускался вниз, не трогал ни газету, ни вареное яйцо, которое Луиза держала горячим в матерчатом гнездышке. Но под вечер он частенько заходил в курительную, устраивался в мягком кресле и выкуривал свою гаванскую сигару. И тогда все было как раньше: пальцы Марии летали по клавишам, а когда в конце строки раздавалось веселое «дзинь!», старик тихонько свистел.
Однажды вечером, когда он мирно уснул, она выдернула из машинки протокол, вставила новый лист и наконец-то написала письмо, которое нужно было написать еще несколько месяцев назад, – письмо Фадееву. Просила его запастись терпением и обещала при первой возможности возобновить уроки фортепиано. К ее удивлению, три недели спустя пришла перепачканная маслом открытка: «Дорогая Мария, консерватория всегда для Вас открыта. С глубоким уважением, Ваш Федор Данилович. P. S. Вероятно, Вы слышали, что нашему путешественнику не было дано дирижировать сталинскими хорами».
* * *
Теперь они хорошо знали друг друга. Мария знала майеровские шумы: жевание за столом, сопение в постели, храп, когда он крепко спал, бульканье в ванной; а Макс знал ее причуды: вечные опоздания, слабость к шляпкам, нейлоновым чулкам, высоким каблукам или темным очкам а-ля Голливуд. Она страдала от его капризов, он – от ее холодности. Он упрекал ее в том, что она придает слишком большое значение формальностям, а она его – в отсутствии эстетического чутья. Он обзывал ее модной куклой, она жаловалась Луизе, что у него нет чувства стиля. Она любила примерить у портнихи новую осеннюю коллекцию, он же упорно носил одни и те же брюки или ботинки.
Кошмар, верно? Тот самый Майер, который хотел управлять страной, похоже, был не в состоянии купить себе новые брюки. Приходилось вести его в магазин, но, как только они входили в отдел готового платья, начиналась сущая беда. Пока она, внучка великого Шелкового Каца, здоровалась с хозяином, Майер хватал с вешалки первые попавшиеся брюки и опрометью бежал в примерочную, задергивая за собой шторку, словно за ним гналась свора собак. На худой конец она еще готова понять, что политик-демократ не желает шить костюмы на заказ. Что он, так сказать, из солидарности с большинством довольствуется готовым платьем. Ей вполне понятно и что тесноватый пояс ущемляет его достоинство – это вполне по-человечески, тут она согласна. Но что он уже через минуту выскакивал из примерочной и удирал от любезного хозяина и из магазина, – нет, при всей любви, тут ее понимание кончалось.
Он попросту раб своих настроений, этот Майер!
Поскольку первые попавшиеся, случайно сдернутые с вешалки брюки не подходили, он тотчас обижался до глубины души.
– Все! Идем отсюда! И не воображай, будто я стану терпеть чванство этого паразита!
– Да ведь он ни слова не сказал, – заметила она.
– Ты что, не видела его физиономию? Как он на меня пялился! Я лучше в лохмотьях буду ходить…
В этот миг из-за угла вышел городской священник, и Майер, прямо-таки нюхом учуяв его, уже стоял, сняв шляпу, готовый предстать перед духовной особой:
– A-а, ваше преподобие! Доброго вам здоровья! Великолепная проповедь была в воскресенье! Весьма впечатляющая!
Поскольку же его преподобие благоволил улыбнуться, Майер еще долго стоял со шляпой в руке и благоговейно шептал:
– Ты видела, как он мне кивнул? Поверь, дорогая, наш священник тоже считает меня прирожденным партийным председателем.