355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Эдвард Лоуренс » Чеканка » Текст книги (страница 3)
Чеканка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:22

Текст книги "Чеканка"


Автор книги: Томас Эдвард Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

10. Отбой

Вместе с пронзительной нотой первого сигнала к отбою, в девять тридцать вечера дверь казармы яростно распахивается. Трость цокает по панелям, раздается рев: «Дежурный капрал!» Мы вскакиваем с кроватей на ноги и выстраиваемся в шеренгу до конца барака, с непокрытой головой, замерев по стойке «смирно», в молчании. Капрал ходит вокруг, помечая для рапорта фамилию над каждой кроватью, не имеющей владельца. Затем мы срываем сапоги, брюки и носки и вольготно вытягиваемся в кроватях, опершись на локоть, чтобы продолжать беседу, которая идет уже несколько вечеров, с соседом в ярде от нас. Болтовня имеет много тем и не всегда похожа на беседу. На двух крайних кроватях двое запоздавших в кофейню набивают рот бутербродами. Рядом с ними Питерс чистит ботинки. Он этим занимается последние полчаса: эти наши новые ботинки непривычны к смазке, а согласно приказу, они должны сиять сейчас же, если не раньше. Так что мы полируем их час за часом, и скоблим их, и отчаянно скребем ручками зубных щеток, и бежим к каждому старослужащему за очередной панацеей – ваксой, или картофельным соком, или огнем, или полиролью, или горячей водой.

На нескольких кроватях рядом собрался ансамбль, поющий хором то «Вековую скалу», а то:

 
«Солнце ушло за тобой с нашей улицы,
Когда ты сказала «прощай».
 

Каждый в казарме, за исключением меня, без стыда или со стыдом пытается петь, мурлыкать и насвистывать: и самые разные песни слышатся одновременно, пока два или три голоса не подхватывают одну излюбленную, или пока не возьмет верх самый отчетливый ритм. Тогда на минуту у нас появляется ревущий хор, поддерживаемый жестянками из столовой и грохотом ящиков. В бараке всегда есть мелодия. То, под что можно стучать в такт ногой.

Вслед за концертом наш мрачный капрал собирается возвращаться, в неверном свете склоняясь над своими записями. Где-то еще едят: двое, усталые, уже лежат лицом в подушку: а Диксон, в кровати, полностью одетый, лежа навзничь, медленно и обстоятельно декламирует «Старого морехода» [5]5
  «Старый Мореход» (The Rime of the Ancient Mariner, 1797–99) – знаменитая поэма С. Т. Кольриджа, повествующая о сверхъестественных событиях во время долгого океанского путешествия.


[Закрыть]
. Он побывал в пьяном баре: а много пива всегда вызывает его на «Морехода». Через весь этот гул Моряк и Китаеза, наши чемпионы по ругани, перебрасываются проклятиями через центральную перегородку барака, которая отделяет двадцать шесть кроватей с этой стороны от двадцати шести кроватей с той. Кто-то вдалеке начинает орать «Зеленый глаз желтого бога», и бестрепетно продолжает, хотя дюжина окриков: «Хватит!» осаждает могилу Безумного Кэрью [6]6
  Безумный Кэрью – главный герой стихотворения Дж. Мильтона Хейса «Зеленый глаз желтого бога» (The Green Eye of the Yellow God, 1911), выкравший изумрудный глаз золотого идола из индийского святилища и поплатившийся за это жизнью.


[Закрыть]
.

Второй сигнал отбоя тихо просачивается через окна, исходящие паром; потом сигнал «гасить огни», короткий и резкий. Щелчок выключателя приносит темноту, застигнув врасплох тех, кто засиделся допоздна, одетыми на кроватях. Смешок и два подавленных ругательства. Раздается громкий голос капрала Эбнера: «Тихо там. Второй раз не предупреждаю», – и становится тихо, не считая перемежающегося шепота, который может быть и шумом ветра в треснутом огне. Я вижу, как гаснет сигарета капрала; еще одна веха на пути к заработанному нами бесчувственному сну. Но что это, его кровать скрипнула! Я поднимаю голову и определяю его местонахождение между мной и белой заплатой на стене. Да, он сидит. Теперь он тихо скользнул ногами через край всхлипнувшей кровати. Брюки все еще на нем. Я скорее чувствую, чем вижу, как он мягко ступает по проходу рядом со мной. После целых минут мертвой тишины в казарме шорох медленных шагов ползет назад по линолеуму, и тень пересекает белую заплату стены. Этой ночью без последствий. Я вытягиваю левую руку, чтобы просигналить «опасность миновала» следующей кровати; он передает сигнал дальше. Шепот треснутой рамы возобновляется.

Луна была полной еще вчера; и еще до полуночи она стоит прямо на уровне верхнего ряда окон. Через этот промежуток она сияет, очень желтая и спокойная, прямо мне в лицо; хотя несколько суетливых облачков сгрудились вокруг нее, как будто не давая нам полностью лицезреть свою королеву. Ее лучи заполняют крышу барака зыбким полусветом, в котором фуражки поверх снаряжения, сваленного на длинной центральной полке, кивают, как китайские болванчики, над затененными кроватями.

Все, попавшее в этот лагерь, одушевленное или неодушевленное, должно приспособиться к прямой линии, которой природа избегает, а человеку не удается поддерживать. Поэтому балки и связки ферм крыши сегодня выглядят футуристично и таинственно, увешанные нашим снаряжением, которое висит там, чтобы высохнуть после чистки. Кровати, конечно, должны сейчас утопать в тишине, под долгим дыханием, собратом безмолвия: но кровати в ВВС такие жесткие, что каждый спящий судорожно ворочается, раз или два в час, и стонет при этом: и так разгорячены наши животы, что не проходит и трех минут, как кто-нибудь из сорока пяти человек в казарме громко пускает ветры. «Вопль заключенного дерьма», – называют его; наш самый верный юмор, который может разрядить напряжение даже в Минуту молчания. Сержанты – и те трясутся от смеха, когда кто-нибудь дает залп: потому что пуканье не подлежит наказанию, в отличие от какого-либо другого ответа. Моряк может пердеть каждые пять минут, неподражаемо, со всей природной силой и вонючестью. Мы ожидаем такого комментария от него, когда кто-нибудь из старших начинает задаваться.

11. Работы

Работы, работы, работы. Наш дух хотят сломить этой тягомотиной. Один из нас, девяноста новобранцев (а нас уже девяносто) уже вслух жалеет о том, что записался в ВВС. Меньше чем за неделю мы отщелкали три или четыре пожарных караула («Валят, блядь, все на новеньких, вот что они делают, старики-то», – ворчал Таг. «Старый солдат, старый пердун», – процитировал Мэдден со смехом. «Ага, – злобно отозвался Таг, – а молодой солдат – шустрый блядун. Вот это я и есть»), и мусоровоз наш, и сбор мусора тоже, мы вычищаем сортиры, лавку мясника, склад квартирмейстера, казарменные склады, подметаем и вытираем пыль в кино. Еще мы на побегушках в штабе – прежде всего это значит, что мы носим клеркам булочки к одиннадцати часам, пока они еще теплые. Китаеза попал там в немилость. «Стану я рвать себе жопу ради этих пидарасов – я пришел, бля, после двенадцати, и они пихнули меня под суд!»

Он получил в наказание два наряда вне очереди – можно сказать, отделался даром, так как все мы тут, виновные и невиновные, в нарядах безо всякой очереди, топим ли мы в бойлерной или в кухне, или в офицерской столовой, или прибираем бараки, или драим пожарную станцию, или чистим хлев, или кормим мусоросжигательную печь. На рассвете мы вскакиваем с коек, мчимся, чтобы смочить водой руки и лица, строимся на зарядку, разбегаемся и снова строимся на завтрак, надеваем обмотки и комбинезоны, подметаем барак (под оком нашего капрала, который знает нас всех по фамилиям и не упускает ни одного нашего промаха), снова застилаем кровати и строимся на работы. После этого барак не видит нас до перерыва на чай, разве что в поспешные минуты до и после обеда; а после чая – пожарный караул, кроме тех, кто работает в вечернюю смену до девяти в офицерской столовой, или в обеденном зале, или в гражданском бараке.

Последние две работы означают мытье посуды: и не на опрятных мойках с раковинами, губками и горячими кранами. Мы макаем в лохань с холодной водой, пробивая корку жира, четыре-пять сотен кружек, заляпанных чаем, и тысячу тарелок, которые после этого протираем скатанной в комок тряпкой, застывшей в жиру. От запаха выворачивает наизнанку, и от ощущения грязи тоже, и так час за часом: а от ледяной воды дрожат пальцы. Потом гремящая гора мокрых тарелок на столе, и их надо вытереть насухо. Никто не может распоряжаться собой и считать какую-то работу своей. Лагерь кишит рекрутами, и каждый, кто здесь на постоянной работе – наш хозяин, который вправе получить от нас любую частную услугу, какую сможет. Многие срывают злость на рекрутах, чтобы из страха мы были более сговорчивыми. Старшина подал пример такого дурного использования, когда отвел последнего в шеренге к своей жене в дом, где пристроил красить решетку и присматривать за детьми, пока та ходила по магазинам. «Кусок пирога мне дала, с вареньем», – хвастался Гарнер, почти смирившись с хныканьем ребенка за возможность сунуть что-нибудь в брюхо. Мы вечно голодны.

Те, кто уже прошел шесть недель, встречаясь с нами на работах, потрясают наше нравственное чувство своим наплевательством. «Эх вы, салаги, что ж вы так надрываетесь?» – говорят они. Может быть, это энтузиазм новичков или остатки гражданской жизни? Ведь ВВС платит нам за все двадцать четыре часа в день, по полтора пенса в час; платит, когда мы работаем, платит, когда едим, платит, когда спим; вечно капают полупенсовики. Поэтому не стоит оказывать честь работе, делая ее хорошо. Она должна занять так много времени, как только возможно, ведь потом нас ждет не отдых у камина, а следующая работа. Боги позволяют нам остаться в бараке лишь на то время, чтобы вычистить его, а также наше медное, кожаное и тканое снаряжение – и барак наш голый и строгий, чтобы мы не очень стремились в нем задерживаться. Мы проводим дни, задыхаясь в пыльных кабинетах или выполняя лакейские задачи на мерзких кухнях, мчась быстрым шагом туда-сюда, по четыре, через зеленеющую красоту парка и речной долины: топот наших вооруженных ног заглушает трели дроздов и серьезную перекличку грачей в высоких вязах.

12. Подъем

Утром наши кровати объяты сном. Мало кто слышит долгий сигнал подъема, плывущий через лагерь сквозь черное смятение природы перед рассветом. Но капрал Эбнер, успевший долго послужить и еще дольше пожить на свете, уже зашевелился в темноте, натягивая одежду. С первой нотой трубы он втискивается в ботинки. «Все на выход, парни», – резко и угрожающе выкрикивает он, рывками включая свет по нашему проходу с этой стороны перегородки, а потом с той. Мы ворочаемся, тяжелые со сна, и вслепую нашариваем у кровати вчерашние носки. Если бы наше обоняние не было так же приглушено сном, как зрение, мы легко нашли бы эти носки, скомканные после нескольких прошедших дней использования.

Однако наконец вот они, и мы неохотно опускаем ноги с кровати и впихиваем их в липкие брюки. Теперь из кровати: мы плотно втискиваемся в просторные длиннополые рубашки, опоясываемся вокруг талии, скользим в тапочки. Мы скатываем матрасы и увенчиваем их живописным бутербродом из одеял и простыней, переложенных слоями: если сегодня не суббота, как сейчас, когда каждому выдается одна чистая простыня в обмен на наиболее грязную из двух. Первые двадцать минут утренней поры – напряженная беготня. Только те немногие подают голос, кто уже сбегал в душевую ополоснуться. Один из них сегодня, под холодным неодобрением казармы, попытался спеть о том, каким противным насекомым оказалась его милая пчелка. Но Диксон, сморщив больной лоб, стал умолять его заткнуться. Гимнастика после вечера в пьяном баре – это не шутки.

Однако этим утром нам повезло. Обычно ранние упражнения – больше мучение, чем тренировка; прыщеватые инструкторы по гимнастике, откормленные до того, что их так и распирает от мышц, гоняют нас, как перепуганных овец, по площадке, под зловещим взглядом коменданта-калеки, пока все не станут задыхаться, а малодушные – падать. Сегодня наш василиск отсутствовал, и в этой спокойной атмосфере нас взял главный инструктор, проворный сержант. Он знал настоящие, а не показные упражнения, и мы глубоко дышали, раздувая грудь, и по его команде наклонялись, гнулись и поворачивались, старательно, но быстро. Он стоял перед нами на высоком столе в тонкой куртке, показывая упражнения. Сам он выполнял их от всей души, и, когда нам удавалось успевать за ним, он улыбался и выкрикивал: «Хорошо!»

Эта неожиданность, первая наша похвала на сборном пункте, так нас изумила, что мы работали вдвое упорнее, выжимая все из себя, слишком старательно повторяя его движения. Видя это, он засмеялся и разделил нас на два отряда, чтобы играть в салки, и подразделял обманными приказами. Так делали и другие инструкторы: когда им удавалось нас подловить, они разражались гневом против нашего проступка. Этот сержант отделывался смехом, когда мы ошибались, и тем побуждал нас уследить за ним в следующий раз.

Полчаса прошли в долгом мелькании, пока нас не распустили, и мы понеслись обратно в барак, где повалились на кровати, хватая воздух ртом. Наш энтузиазм вымотал нас больше, чем ежедневная боязнь: но, едва мы смогли снова дышать, раздалось протяжное «ура» во славу сержанта Каннингема. Только слабосильные все еще лежали молча, задыхаясь пересохшими ртами под этим грузом напряжения. И мне приходится отнести себя к ним?До этого года мое ничтожное тело отвечало требованиям жизни. Если оно подведет меня теперь, я его разрушу; но надеюсь, что оно сможет выкарабкаться. Я пытаюсь оправдывать его слабосилие, напоминая себе, что я на восемь лет старше, чем мой сосед, и на пятнадцать – чем многие в этом бараке: но это слабое утешение – вот уже и годы сказываются.

Однако сегодня, несмотря на то, что грудь ходила ходуном, я справился с завтраком и ковылял обратно, когда глаза мои остановились на цинковых крышах лагеря, располагавшихся поперек противоположного склона долины, от гребня, заросшего деревьями, до берега Пинна. Ночная прохлада густо усыпала их росой: и, когда солнце увенчивало гребень и дрожало между бахромой деревьев на плоской стороне крыш, их мокрые ступени серебрились каскадом. На две минуты секция М была очень красива.

Полчаса после завтрака отданы уборке, наведению порядка и неизбежному пению. Пятьдесят из пятидесяти четырех человек в бараке все время поют кто во что горазд. Но может быть и хуже: в моде не больше трех песен, и они короткие. «Пегги О’Нил», «Салли», «Прекрасный город слез»; сентиментальные, плаксивые вещи, где любимые девушки умирают или уходят навсегда. Если Моряк или Диксон заводят такую песню, обычно она берет верх, потому что в голосах этих двоих есть заразительная прелесть. Тогда другие помогают им, в лад или вразнобой: веник подметает, щетки чистят ботинки, даже тряпки, полируя пуговицы, снуют туда-сюда в такт этому хору. На мгновение наш барак и все мы подчинены всеобщему ритму.

13. Тщеславие

С работами нам сегодня повезло так же, как с гимнастикой. В субботу они должны быть только утром, и нас поставили подметать и вытирать пыль в кинозале, после его звездного часа в пятницу вечером, когда сиденья летчиков все в шелухе от ореховых скорлупок и фантиках от ирисок, а ложи офицеров устланы серебряной фольгой от сигарет и шоколада. Простая уборка казалась забавой после нашей низменной недели. Так что мы принялись за нее с песнями, такими громкими, что второй старшина, звезда большой величины, но умеренной яркости, заглянул в дверь и спросил, что мы тут себе думаем: мы в наряде или на концерте?

Зубастый, который стоял ближе всех к двери (немолодой, темнолицый, солдатского вида), огрызнулся в ответ, не зная, кто перед ним, так как тот стоял против света. «Господи, – воскликнул он потом, – я чуть не обосрался. Это же был сам старый Джим». «Да, – отозвался старшина, который вышел из первой двери лишь затем, чтобы заглянуть в следующую, – и, подходя ближе, – Джим с тобой сурово обойдется, парень. Буду звать тебя Борода». Над Зубом посмеялись – его подбородок действительно был весь черный. Солнечный день увенчивал наше счастье. Разве сегодня у нас не суббота, половинный день; и разве завтра у нас не будет целого воскресенья?

В полдень в казарме хорошие новости. Портные сжалились над нашим заточением и прислали всем брюки и кители. Эти ярко-голубые наряды, валявшиеся на коричневых кроватях, сообщали нашему сборищу цвета горчицы нечто от яркости летнего неба на улице в этот благословенный день. К тому же они обещали свободу выхода за ворота. Мало кто из нас служил раньше или оказывался в неволе. Поэтому мы жаждали простора гражданского мира и вырвались к выходу, как разлетевшиеся дрозды. Некоторые подхватывали девиц прямо у ворот лагеря, подтверждая грубую мужественность, которой славятся военные.

Но перед этим была массовая примерка и невинная похвальба новым платьем, которое будет лучшим для нас на следующие годы. Если мы не будем носить его как следует, часовые могут опознать в нас новобранцев, придет дежурный капрал, и у нас будут проблемы. Под этим предлогом заботы о должном для ВВС внешнем виде мы прячем наше любопытство и соревновательность, а еще желаем выглядеть хорошо в глазах «птиц». Ребята, первый раз надев эту необычную одежду, на ходу расправляли и приглаживали ткань на бедрах, чтобы крылья брюк выпирали наружу. Портные подхватывали их на коленях, по нашей тайной просьбе, так туго, что они охватывали тело и врезались в него. Щеголи вставляют проволоку во внешние швы, чтобы они резче торчали в стороны. Это считается шикарным.

Каждый, кто оделся, краснея, приставал к своей полусекции (таким румяным, по контрасту с высоким воротником и натянутым на глаза козырьком фуражки, становилось знакомое лицо), спрашивая: «Как мой китель? А фуражка, брюки, обмотки – все как положено?» Капрал Эбнер, которого все замучили, поднялся, потянулся за фуражкой и медленно прошел в двери, с улыбкой и с важным видом. Группы людей роились вокруг общих зеркал в каждом конце казармы, наслаждаясь тем, как сидит грудь и карманы. Прошел почти час, пока последний просочился на вольный воздух и оставил в моем распоряжении казарму и зеркала.

Эти одежды слишком тугие. На каждом шагу они охватывают нас в дюжине мест и напоминают нам о нашем теле. Грубое трение ткани возбуждающе шлифует нашу кожу, и сигналит о том, что мы состоим из плоти, при сгибании каждой мышцы или сухожилия. Они провоцируют сладострастие, настолько выдавая нас. Летчики не могут идти расхлябанно, как штатские, не осознавая того, что они облечены в плоть. Им предписана их осанка, положение головы, туловища, ног, рук, кистей, трости.

Будь проклята эта трость! Это палка из черного тростника с серебряным набалдашником. С таким же успехом можно идти по улице, неся на руках куклу. Согласно приказу, мы должны ее держать в правой руке, между большим и указательным пальцем, по центру тяжести, ободком вперед, пальцы легко и свободно скользят по ней, пока мы идем, чтобы трость всегда оставалась параллельной земле, когда рука движется вперед-назад, на высоте ремня спереди и сзади при каждом шаге, локоть не сгибать, рука идет назад, когда нога идет вперед. Вот и попробуйте сами!И помните, что горе нам, если мы отступим от этих правил. Любой сержант или офицер, будь он в форме или в штатском, если увидит непорядок, обязан записать наши фамилии. То, что порядочные люди игнорируют эту обязанность, вредит дисциплине, а нам помогает не очень: ведь на каждой станции ВВС есть свои изгои, военная полиция, которым предписано докладывать о подобных мелочных проступках.

14. Выходной

Редкая привилегия – половинный день – заставляет меня волноваться, как бы не упустить какой-нибудь клочок из его удовольствия. Я снова забрел в парк, чтобы почувствовать его увядающую красоту: но это чувство было уже не таким острым. Мое теперешнее родство с обитателями в форме склонило мой глаз извлекать более длительное удовольствие из группы парней в голубом, которые лежали, растянувшись, и играли на траве, чем даже из зелени дикой травы. Я приглядывался, такие ли очертания у их брюк, как у наших: и мое настороженное ухо находило их радостную брань более подходящей, чем щебет птиц.

Подошло время чая, и я пропустил его, упиваясь тем, что заставляю трубу звучать для меня понапрасну. Паек у нас обильный, трудовой, неаппетитный из-за одинаковости вида и вкуса. Поэтому меня захватила тоска по неофициальной пище. В моем кармане лежал недельный заработок. Пойду в столовую и буду наслаждаться.

Дни уже стали такими короткими, что зажгли огни: и длинная стена окон столовой в сумерках была великолепной. В небольшом пьяном баре была дюжина летчиков, с комфортом выпивающих. Только дюжина. ВВС вне службы жаждут еды, а не выпивки.

Я вошел в трезвый бар и протолкался через его тонкую дверь, где свободно висящая задвижка щелкнула позади меня дважды или трижды с нервной поспешностью нерешительности. Огромная комната освещена была неярко. За стойкой, протянувшейся вдоль ближней стороны, стоял ряд девушек в форме, из обслуги. Вдоль дальней стороны тянулся ряд бильярдных столов, на зеленом сукне которого стояли конусы желтого света от затененных шаровидных ламп, нависающих над ними. Люди в тусклой одежде беспокойно двигались вокруг каждого стола под щелканье шаров. Когда они наклонялись вперед, чтобы играть, их пуговицы светились, и сияние ламп выхватывало их белые лица, как множество масок на фоне затененных стен. Из полумрака смутно доносился резкий стук подкованных форменных ботинок по линолеуму или свистящий шорох резиновых гимнастических тапочек. Эти звуки да звяканье толстых чашек о толстые блюдца вбрасывались, как кастаньеты, в общий фон приглушенной беседы.

Я занял место в очереди у стойки: люди то входили, то выходили, и их лица, несмотря на общую похожесть летчиков (профессиональная метка, общая даже здесь, вне службы, в их собственном доме, когда никто их не фиксирует) светились новой живостью, подвижностью глаз и заинтересованностью в текущих делах: эти дела касались в основном пищи. Чай и булочки, сосиски и пюре. Они что, всегда способны есть?

Я, во всяком случае, могу. Девушка в голубом комбинезоне передала мне наполненную тарелку с улыбкой и веселым словом, которое было мимолетной обыденностью для этих загруженных работой подавальщиц. Пища была дешевая и самая простая: но не хуже, чем та, к которой привыкли мы в жизни. Притягательна сама возможность выбирать. На службе атрофируется способность что-то делать добровольно, и только здесь мы покупаем, платя из своего кармана, то, что «столовка» дает нам даром. Но ведь жидкий чай вкуснее из чашки, чем из кружки… и так далее.

Для меня это место сулило еще и такую редкость, как обособленный стол; один из той колонии столов на четверых, которые были размещены в шахматном порядке на середине комнаты. Хлопчатобумажные скатерти на них были заляпаны следами пищи, усыпаны старыми крошками и загромождены использованными тарелками и чашками моих предшественников. Неважно: по крайней мере, половина из них были свободны. Я расчистил место для своей ноши и сел, чтобы вкусить уединение после двух недель в толпе. Отчасти я предпринял это усилие для того, чтобы вернуться в тот мир, из которого долгие одинокие размышления устранили меня: как раз сейчас я проходил первое, самое трудное упражнение в этом: короткий промежуток мечтательной тишины был облегчением, но не избавлением.

По стенам висели раскрашенные фотографии короля Георга, Тренчарда, Битти, Хейга [7]7
  Хью Монтегью Тренчард ((1873–1956) – маршал авиации, стоявший у истоков британских ВВС. Дуглас Хейг (1861–1928) – фельдмаршал, командующий Британским экспедиционным корпусом в 1 мировой войне. Командовал битвой при Сомме и третьей битвой при Ипре. Дэвид Битти (1871–1938) – адмирал Королевского Флота Британии, командовал флотилией во время 1 мировой войны.


[Закрыть]
, каких-то деревенских девушек, миноносца на полном ходу. Там даже было мое небольшое фото, позже ловко препровожденное в вечно открытую печь. С окруженных мраком ферм высокой крыши беспокойно хлопали и другие пыльные реликвии военного времени: хлопчатобумажные флаги недавних союзников. За спиной у меня заиграло пианино. Оно запиналось на некоторых нотах, и, когда я напряженно прислушивался, пытаясь определить моим несовершенным слухом, на каких именно, пришлось снова очнуться, когда я еще толком не забылся. В этом отношении ключевой нотой в пределах слышимости было беспокойство. Десять минут я медленно прогуливался взад-вперед по нему, как другие, тоже, как и они, не зная, куда себя девать.

Кто-то временно справлялся с этим чувством, заводя танцы на клочке пространства у пианино: танцевали под все, что играл кто-то, одетый в голубое. Он не был мастером, и струны пианино давно разладились от слишком сильных ударов. Правда, что-то есть печальное в зрелище двадцати пар мужчин, кружащихся рядом? Теперь они, большинство из них, будут лишены женщин на семь лет. Лица их были мрачными. Для них танцы были церемонией; и эта замкнутая танцплощадка отвечала их вкусу. Они веселились, когда сталкивались – но с такой солидностью. Не было общего смеха ни там, ни где-нибудь еще в зале: никто не повышал голос в этих приливах и отливах: только вежливость друг к другу и ответная вежливость к быстроглазым подавальщицам. Мы весь день получаем грубую речь от сержантов и капралов: и то, что мы пока еще страдаем от этого, побуждает нас с радостью продлевать публичную вежливость самим, когда это разрешено.

Ночь обращалась в туман: и наш барак был еще пустым. Такое раннее возвращение не в правилах выходного дня. Но барак был теперь для меня дружественным, знакомым местом, а моя кровать – домом. Там тишина, которая избегала меня в столовой, ждала или возвращалась, пока я лежал, со стыдом вспоминая, каким ужасом встречал тот я же час в первую ночь на сборном пункте, когда так страшился того, что другие могли со мной сделать. Застенчивость среди людей была теперь раз и навсегда пройдена, всего после четырнадцати дней; долгих дней: но моя душа, которой вечно требуется какой-нибудь страх, чтобы приправить свое существование, задавалась вопросом, что же сделают целых семь лет служения с опрометчивым своеволием, которое до настоящего времени служило опорой моим ценностям. Вопрос принял оттенок жалости к себе, и слезы мои тихо капали, в тишине белых стен, под минорный аккомпанемент оркестра из кино, который, проходя через два здания и сто ярдов воздуха, был едва слышен. Видимо, должен был начаться дождь. В сигнале трубы была почти прозрачная красота.

Стали возвращаться с улицы остальные. Животный жар, дымясь, струился с их сырых одежд, вместе со сладковатым, насыщенным запахом овечьей шерсти в октябрьский вечер. Волоски на кудрявом ворсе их кителей были усыпаны первыми каплями ночного дождя. Те, кто задержался, промокли до черноты. У летчиков первыми промокают колени, потому что с краев шинелей влага капает туда: и натянутая ткань над местом соединения пропитывается водой мгновенно. Служивым приходится тяжело, когда их одежда промокает. У нас нет огня, чтобы ее просушить: а днем все, мокрое или сухое, должно быть свернуто согласно образцу. Так что может понадобиться неделя ночных проветриваний, чтобы привести одежду в порядок.

Кок, бывший моряк, ввалился в дверь. Его дружки сразу же взяли его под опеку. Один поспешил расстелить его кровать, пока другой усадил его на скамью и раздел. Вместе они подхватили его: по очереди держали тазик, когда его рвало. Кто-то посмеялся над его положением, но старшие осадили их, сказав: «Бедолага, набрался под завязку». Чувство было такое, что один из нас оказался в беде. Джеймс, наш молодой и очень горделивый сварщик, фыркнул с безжалостностью еще не падшего: «Не хрена же было пить, если меры не знаешь». «Подожди, – сердито сказал Питерс, – когда подрастешь маленько, и мужчина тебя угостит выпивкой».

Пока я лежал, дремля, обрывки субботних бесед выкрикивались сквозь гвалт вокруг моего лежбища, с трех сторон осаждая мои уши. «Джок сегодня принял на грудь в пьяном баре». «Брехня: бармен только тряхнул своим фартуком, и он уполз на карачках». «Они делают обводку и передачу одним движением». «Ей-богу, я и вполовину не хотел: она сама, честно». «Он клялся, что держался на шерри и битере всю ночь, а было-то всего двадцать минут седьмого, и чертов бар до шести не открывался». «Глаза у нее вот такие, как у рыбины: досталось от нее моей заднице». «У самого шикарного были белые туфли, и белые брюки из фланели, и голубой китель. Знаешь, он чертовски здорово выглядел». «Если мы тут с приветом, то они там, в Регби, и вовсе ебанутые». «А как брошки теряли? Конферансье говорит: «Внимание! Кто-нибудь из дам потерял брошь?» И все девки хватаются за сиськи». «Стоук славится своими закидонами». «Да шести задрипанных городишек не хватит, чтобы вышел наш город». «А одна змеючка была в платье с низким вырезом и плясала шимми».

Самопальный трибунал, в нескольких кроватях от меня, призвал всех к вниманию, так громко он проходил. Густой голос Моряка, отшлифованный пивом, падал и поднимался попеременно с рычанием Китаезы. Дылду обвиняли в онанизме. «Ездить на дельфине», как называл это Моряк, вдаваясь в морские термины. Капрал Эбнер передвинул две кровати, чтобы вмешаться, если партии перейдут к демонстрации силы: но все, к счастью, закончилось пьяным смехом. Опьянение иногда развязывает плоть, как ночной кошмар изгоняет мысль.

Снаружи в темноте вступил в свои права дождь. Самые ближние колонны дождевых капель набросились на простертую под ними землю и загоняли все живое в укрытие. Наконец раздался сигнал гасить огни, которого давно ждал мой слух. Молчание стерло этот ужасающий гам и оставило лишь шум дождя, который уже властвовал снаружи и теперь завладел темным бараком. Луны не было, только фонарь сиял через окна, очерчивая, как карандашом, лучами света балки крыши и виселицы стропил над головой. Совсем поздно ночью я снова проснулся, потому что по окнам хлестал шквальный ветер. Он расчистил половину неба и обнажил лунный диск, колеблющийся через покрытые мокрой пленкой стекла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю