Текст книги "Чеканка"
Автор книги: Томас Эдвард Лоуренс
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Т. Э. Лоуренс
Чеканка
Дневник механика авиации Росса, номер 352087, на сборном пункте ВВС между августом и декабрем 1922 года, с последующими заметками
Предисловие А. У. Лоуренса
В 1922 году Т. Э. Лоуренс записался в ряды ВВС под именем Джона Хьюма Росса. Со сборного пункта в Эксбридже он писал Эдварду Гарнетту [1]1
Эдвард Гарнетт (1868–1937) – английский писатель, критик, выдающийся редактор, сыгравший значительную роль в публикации произведений многих его современников – Д. Г. Лоуренса, Дж. Голсуорси, Р. Фроста, также редактировал и «Семь столпов мудрости», вел обширную переписку с Т. Э. Лоуренсом; его жена, Констэнс Гарнетт, знаменита своими многочисленными переводами русских классиков; его сын, писатель Дэвид Гарнетт, в 1938–39 году редактировал издание писем Лоуренса.
[Закрыть]7 сентября этого года: «Я ловлю себя на том, что жажду оказаться в пустой комнате, или на уединенной кровати, или хоть на минуту в одиночестве, на вольном воздухе. Однако здесь потрясающий материал, и если бы я мог записать его…» В позднейшем письме к Гарнетту он говорит, что делает здесь заметки, «нацарапанные вечером, между отбоем и сигналом гасить огни, в постели». Из них получилась бы, по его мнению, «железная, угловатая, отталкивающая книга, такая, которую никто не взялся бы читать по доброй воле». В январе 1923 года он был уволен из ВВС, когда была раскрыта его личность, но ему было позволено снова вступить через два с половиной года, на этот раз под фамилией Шоу, под которой он все это время прослужил в танковых частях. После нового зачисления он возобновил свои записи.
В августе 1927 года он пишет из Карачи Гарнетту, что нарезал и разместил эти заметки по секциям и переписывает их по порядку в записную книжку «как подарок на рождество (только на какое рождество?) для вас». В рукописи, или в машинописном варианте, сделанном из нее, «Чеканку» прочло небольшое количество людей, включая Бернарда Шоу и Э. М. Форстера [2]2
Эдвард Морган Форстер (1879–1970) – английский писатель, романист, эссеист, прославившийся своими новеллами и рассказами; был другом Лоуренса, вел с ним обширную переписку.
[Закрыть]. 6 августа 1928 года, отвечая на письмо Форстера, он рассказал подробнее всего о происхождении книги; следует сравнить это с тем, что написано во вступлении к третьей части. «Каждый вечер в Эксбридже я обычно сидел в кровати, подогнув колени под одеялом, и записывал на клочке бумаги то, что произошло за день. Я пытался записать все, считая, что память и время все рассортируют и позволят мне отделить существенное от несущественного. Время прошло, пять лет и больше (это ведь достаточно долго, чтобы память осела?), и в Карачи я собрал эти заметки, чтобы сделать из них книгу… и, вместо того, чтобы выбирать, я вогнал в книгу, куда придется и как придется, каждое предложение, написанное в Эксбридже.
Я писал тесно, потому что наши одежды такие тесные, и мы так тесно живем на службе. Здесь нет никакой свободы воли. Разве я был не прав? Дж. Б.Ш., наверное, скажет – слишком сухо. Я вставил небольшие предложения о пейзаже (парк, трава, луна), чтобы смягчить иногда тень рабства. Для тех, кто на службе, нет людей на земле, кроме тех, кто тоже на службе… но мы видим деревья, и звездный свет, и животных, иногда. Я хотел выразить нашу отдаленность.
Вы хотели, чтобы я написал, как покинул ВВС, и что-нибудь про танковый корпус. Только я все еще чувствую жалость о потерянном времени, когда меня вышвырнули тогда, в первый раз. Я собирался поступить в эскадрилью и написать о настоящих Воздушных Силах, и сделать из этого книгу – КНИГУ, я хочу сказать. Это самый большой предмет, который я когда-либо видел, и я думал, что смогу его ухватить, потому что чувствовал это так остро. Но все это во мне было сломано, и я до сих пор не поправился. Я никогда снова не восстановлю тот ритм, который освоил в Эксбридже, в противостоянии со Стиффи… и потому будет неверно, если бы я пытался вымучить какой-нибудь рассказ об этом сейчас. Заметки доходят до последнего дня в Эксбридже и там резко обрываются.
Крэнвелловская часть – это, конечно же, никакая не часть, а наброски. Я не вел для нее записок… не более, чем я когда-либо собираюсь вести какие-либо дальнейшие записки о моей ВВСовской жизни. Теперь я – это ВВС, и период записок миновал. На самом деле часть о летном училище была вытащена на свет, чтобы, как вы сказали бы, снять горечь, если там есть горечь, страниц о сборном пункте. ВВС вовсе не было разрушительным, унизительным рабством все это время. Там есть солнечная сторона, и приличные отношения, и подлинная мера счастья для тех, кто не заглядывается вперед или назад. Я хотел сказать об этом, не ради пропаганды, а из честности, рискну оскорбить ваши литературные уши, но из правдивости. Я решил дать картину ВВС, и моя картина могла бы быть впечатляющей и умной, если бы я показал лишь теневые стороны… но я создавал не произведение искусства, а портрет. Если он по случайности окажется литературой (здесь я вам не верю: вы пристрастно добры), то по причине своей искренности, и то, что написано о летном училище, так же искренне, как остальное, и это неотъемлемая часть ВВС.
Конечно, я знаю и презираю отрывочность последних глав: это недостаток памяти, той памяти, которая знала, что странным образом счастлива там, но остерегалась закапываться слишком глубоко в это счастье, чтобы не проткнуть его насквозь. Довольство так хрупко в жизни рядовых. Если бы я слишком внимательно думал о Крэнвелле, возможно, и там бы нашел несчастья. Но уверяю вас, что, оглянувшись назад, я вижу все в солнечном свете.
О летном училище у меня были записи. Из писем – о похоронах королевы Александры (Гарнетт их хвалит. Шоу говорит, что это подлость уличного мальчишки, смеющегося над старостью. Я был так огорчен и расстроен за бедную старую королеву), часы в караулке, парад ранним утром. Танцы, ангар, работа и остальное были написаны в Карачи. Это репродукции сцен, которые я видел, или того, что я чувствовал и делал… но все двухлетней давности. Другими словами, технически они наравне с той же манерой, что «Семь столпов»: в то время как заметки – это фотографии, которые снимались день за днем, и воспроизведены полностью, хоть и не без изменений. Ни строчки из эксбриджских заметок не пропущено: но ни строчки не осталось неизменной.
Я писал «Чеканку» со скоростью около четырех глав в неделю, копируя каждую главу четыре или пять раз, чтобы она обрела законченные очертания. Если бы я продолжал копировать, я бы лишь восстанавливал уже вычеркнутые варианты. Похоже, мой ум сгущается после того, как перерабатывает материал несколько раз.
Настойчивость в том, что я называю это заметками – не попытка сбить с толку. Раздел о сборном пункте должен был стать коротким вступлением к длинному разделу о бытии ВВС, о летной работе. Ход событий погубил дальнейшую книгу: так что перед вами вступление, только растянутое».
В последующем письме Форстеру он объяснял, что чувствует себя неспособным публиковать книгу по причине «ужаса, который почувствуют ребята, служившие вместе со мной, когда я начну выдавать их с головой в моменты «вольностей»… Так что «Чеканка» не должна быть выпущена в свет до 1950 года». Но Гарнетту он писал: «Я вольно обращался с именами и уменьшил поименованных персонажей из отряда примерно от пятидесяти до пятнадцати». (Поскольку степень «вольного обращения» неизвестна, в этом издании заменены имена во всех эпизодах, которые могли бы причинить смущение или беспокойство).
Автор изображает себя в то время, когда он был в состоянии нервного истощения, последовавшем за интенсивным и почти непрерывным напряжением во время войны и в битвах за послевоенное урегулирование, написанием «Семи столпов» и переписыванием книги заново после кражи первоначальной рукописи. Иначе того недоедания, которое описано в главе первой, можно было бы избежать; как указывает полковник С. Ф. Ньюкомб, в течение нескольких месяцев перед зачислением он получал достаточно денег, чтобы можно было неплохо прожить, и в последние несколько недель он причинял некоторые неудобства, постоянно отвергая приглашения на обеды и не посещая дома, в которых с радостью был бы принят. Вероятно, годы чрезмерного истощения сказались в том, что, когда необходимость в деятельности прекратилась, его состояние духа позволяло принимать без нестерпимых усилий лишь негативные решения. Жизнь в рядах войск, где никогда не требуется принятие решений, поэтому казалась ему верным выбором, хотя для человека в таком состоянии ее тяготы невольно увеличивались. Рассказ о них, вряд ли стоит говорить, не был написан как пропаганда, ради облегчения трудностей рекрутов; раньше, чем через шесть лет, после того, как Гарнетт получил полную книгу, никакая часть ее не была показана ни одному офицеру.
В машинописном варианте, сделанном по распоряжению Гарнетта из рукописи, текст появился в нескольких копиях, напечатанных после смерти автора (издательством «Даблдей, Доран и компания», Нью-Йорк, 1936). К концу своей жизни автор пересмотрел книгу в машинописи, скопированной с гарнеттовской и поэтому не совершенно идентичной. Он сделал небольшие поправки практически на каждой странице и кое-где – существенные изменения. Свидетельства, что он планировал дальнейшую правку, крайне ограничены. Он пометил два возможных заглавия для первой части – «Человек естественный» и «Заточение», чтобы заменить «Сырье», и для второй части написал «Молот и наковальня», как альтернативу прежнему заголовку, «На мельнице». И во многих эпизодах он заменил или поправил заглавные буквы, но не смог сохранить это при каждом повторении слова. Настоящее издание следует пересмотренному тексту, без несоответствий и упущений, которое он поправил бы, если бы не случайная гибель. Он действительно собирался напечатать ограниченное издание сам, ручным прессом, и уже приобрел у Эмери Уокера и компании [3]3
Эмери Уокер (1851–1933) – английский гравер и издатель, вместе с Уильямом Моррисом, с которым разделял интерес к искусству печатного дела, положивший начало издательству «Келмскотт Пресс», после смерти Морриса основал свое издательство «Давс Пресас». (Здесь и далее, кроме оговоренных, примечания переводчика).
[Закрыть]для фронтисписа достаточное количество копий репродукции портрета Огастеса Джона, находящегося в музее Эшмолин.
А.У.Л.
Чеканка
Эдварду Гарнетту
Однажды ночью вам приснилось,
что я пришел к вам с этой книгой
и воскликнул: «Это шедевр. Сожгите ее».
Что ж – как пожелаете
Часть первая
Сырье
1. Вербовочный пунктБоже, это ужасно. Два часа в нерешительности, взад-вперед по грязной улице, губы, руки, колени дрожат так, что нельзя остановить, сердце колотится от страха перед этой небольшой дверцей, через которую я должен войти, чтобы записаться. Может, посидеть немного на церковном кладбище? Вот в чем дело. Где ближайшая уборная? Ну да, конечно, в подвале церкви. Как там было у Бейкера в рассказе про карниз?
Пенни; осталось пятнадцать. Давай поживей, старый подтиральщик; чаевых все равно не будет, а я спешу. Опередил почти на полголовы. Правый ботинок лопнул по ранту, а брюки внизу лохматятся. Я всегда понимал, что по природе далеко не герой, вот по этому чувству таяния в кишечнике при любой кризисной ситуации. Однако сейчас все будет кончено. Пойду и войду.
* * *
Пока что все идет гладко. С нами говорят вежливо, почти с жалостью. Будьте любезны пройти в кабинет. Подождите, пожалуйста, медосмотра наверху. «Идет!» Влажная пирамида одежды на полу – от того, кто впереди, он грязнее, чем я. Я следующий? Все снять? (Нагими приходим мы в ВВС). Росс? «Да, это я».
Офицеры. Двое.
«Курите?»
Немного, сэр.
«Значит, бросите. Ясно?»
Шесть месяцев назад, вот когда я выкурил свою последнюю сигарету. Но не стоит себя выдавать.
«Нервы, как у кролика». Твердые пальцы врача с шотландским выговором молотят, молотят, молотят по гулкой коробке моих ребер. Должно быть, я пуст внутри.
«Повернитесь: выпрямитесь: станьте вот сюда: вытянитесь, как только можете: ну, не больше, чем пять футов и шесть, Мак: грудная клетка – скажем, тридцать четыре. Размах рук – ух ты, тридцать восемь. Хватит. Теперь прыгните: выше: правую ногу поднимите: держите так: кашляните: хорошо: встаньте на цыпочки: руки прямо перед собой, пальцы расставить: держите так: повернитесь: нагнитесь. Ого, а это что за отметины? Наказание?» «Нет, сэр, скорее убеждение, я так, сэр, думаю». Лицо, руки, грудь – все горит.
«М-м-м-да-а… теперь понятно все с нервами, – голос его становится мягче. – Не записывай это, Мак. Скажем, «два параллельных шрама на ребрах». Что это, парень?»
Поверхностные ранения, сэр.
«Вы на вопрос отвечайте».
Колючая проволока. Перелезал через заграждение.
«М-м-да… и сколько времени недоедаете?»
(Господи, я и не думал, что он заметит. С апреля я принимаю пищу от своих друзей, сколько посмею, и сколько позволит мне принять стыд. Я иду по пятам за герцогом Йоркским в час обеда, чтобы вернуться с кем-нибудь в его клуб за едой, нужда в которой почти что задушила меня. Ничего, сделаем хорошую мину).
Слегка на мели последние три месяца, сэр. Как горит горло!
«А похоже, что все шесть», – ворчит он в ответ. Чем плохо врать в голом виде – краснеешь сразу весь. Длинная пауза, я позорно дрожу. Он так пристально смотрит, глаза слезятся. (Это мучительно; лучше бы я за это не брался).
Наконец: «Ну ладно, одевайтесь. Не так хороши, как нам нужно, но несколько недель на сборном пункте вас подтянут». Спасибо большое, сэр. «Удачи тебе, парень», – это Мак. Ухмылка от того, с добротой в голосе. Снова овощной рынок, ничего не изменилось. Меня все еще трясет с головы до ног, но все равно, я это сделал. Есть кофейня на этой улице? Я подумываю о том, чтобы промотать шиллинг на кофе. Ближайшие семь лет мне не надо думать, где бы раздобыть еды.
2. ВоротаНаш сержант, подтянутый, в голубой форме без единой складки, медлил, пока мы выходили со двора станции. Военный всегда стесняется отдавать команды тем, кто может его и не послушаться, ведь приказ, которого не замечают, бесчестит предполагаемую власть; а англичане (такие, как они есть) не соглашаются ходить под началом, если к этому не вынуждает их закон или угрожающая им опасность. И вот, небрежно и неубедительно: «Я зайду в эту лавочку на минуту. Вы, ребята, держитесь тут на тропинке, пока не позову», – и он переходит солнечную улицу, чтобы проскользнуть в табачную лавку и обратно. Я думаю, он уже много месяцев каждый день выступает провожатым; но ему нет необходимости думать о чувствах нас, шестерых, шаркающих за ним. Мы движемся, как во сне.
Эта главная улица старомодного городка лязгает неуклюжими трамваями с табличкой «Шепердсбуш». Вторжение. Мы идем, пока слева не начинают подниматься объявления о земельных участков и тяжелые вязы, которые свешиваются через стену запущенного парка. Отполированный шинами гудрон блестит спереди и сзади этих тенистых зонтов. Вот и ворота, высокие, с кирпичными столбами, верхушки которых увенчаны шарами: и часовой в голубом, с винтовкой. Некоторое время наш отряд подтягивается. Но вот, высоко подняв голову, по противоположному тротуару шагает сержант, глядя прямо перед собой. Каменные плиты звенят под наконечником трости, которую он в них всаживает.
Нагретый на солнце асфальт переходит в пыльный гравий. Шурх-шурх – идет наша расхлябанная толпа через другие ворота. Стены уступают место частоколу и колючей проволоке: далеко в парке видно людей в хаки. Третьи ворота. Сержант проходит через них, направляя нас. Взмахом трости он, как пастух, ведет нашу небольшую толпу мимо часового, который твердо стоит перед будкой. Мы бросаем короткий взгляд на то, что осталось за его штыком – на сияющую дорогу с идущими по ней машинами и свободно гуляющими людьми, в мире, который мы только что покинули.
3. В паркеНам разрешили ходить где угодно (в пределах ограды) весь этот тихий осенний день. Широкий, весь в облаках, запущенный парк, в который вторгается этот военный лагерь, меня привлек. Вдоль него проходит мягкий изгиб Парк-роуд, единственной настоящей дороги в лагере, выходящей за его границу. Синяя, гладкая, она протянулась между подстриженными газонами, под колонной деревьев.
Середина парка погружается в извилистые берега небольшой речки, а бараки спускаются по уступам сверху, до самой долины, как будто собираются соединить свои крыши через поток, засыпанный листьями – но что-то, может быть, сырая, глубокая трава на лугу в низине, задерживает их.
Я задержался на мосту над стоячей водой речки, которая вьется в лощине между берегами, заросшими камышом и наперстянкой. С каждой стороны были беспорядочно посажены большие деревья. На западном уступе суетились красно-шоколадные футболисты. Неужели я снова буду вовлечен в футбол? Ходили слухи, что здесь будет это греховное бедствие, принудительные игры. Мяч то и дело мелодично ударялся о сапоги игроков или о твердую землю; и всех играющих обступала шумная ограда из хаки и голубого. Голубая форма, от которой лица казались розовыми, принимала удивительно яркий на вид оттенок на фоне зеленоватой и желтой травы на откосах долины. Завесы темноты собирались над футбольными полями от других крупных деревьев, бросающих от своих крон зеленые тени.
Неповторимая запущенность берегов Пинна казалась тоже запретной для служивых: там, в ивах, пел хор птиц. С высокого шпиля, который черным цветом врезался в небо, на гребне, за узкими крышами лагеря, падал, четверть за четвертью, вестминстерский перезвон трубчатых колоколов. Мягкий речной воздух добавлял этому звону – не эхо, но дополнительную торжественность и сладость – и разносил его далеко, только расстояние казалось меньше, посеребренное медленно наступающим вечером и туманом, собиравшимся с воды. Тяжелый грохот электричек и трамваев за забором подчеркивал намеренную отдаленность множества людей, собранных здесь.
Когда наступило время чая, футболисты устали и наконец прекратили игру. Медленно туман забирался в низины и медленно полз по траве уклона, пока огни лагеря не зажглись прямо в этом туманном море.
4. СтрахПосле заката дорожки лагеря заполнились людьми, все они казались друзьями и обменивались непостижимыми франкмасонскими приветствиями. Я сторонился их, а также их столовой с ее ярким светом и гостеприимными запахами. Мысль о нашем бараке показалась мне убежищем. Я с радостью направился туда.
Когда я открыл дверь, длинная комната с висячими лампами действительно стала мне убежищем от ночи. Расцветка в ней была веселая: прежде всего, белые стены, разделенные пилястрами красного кирпича или тонкими стропилами, выкрашенными зеленым, они тянулись от бетонного пола между тесными рядами одинаковых кроватей с коричневыми одеялами. Но внутри не было никого, и потолок, казалось, глядит множеством глаз. У меня закружилась голова под этим взглядом, и я споткнулся на дорожке гладкого линолеума, черной тропой лежавшего на бетоне. Может быть, пол слегка ходил ходуном, как палуба? Или это у меня все плыло перед глазами в блестящей тишине, затоплявшей пустое помещение?
Без сил я прилег на выделенную мне кровать. Некоторое время со мной рядом лежал глубокий страх. Круглые лампы глядели не мигая; мои внешние измышления собрались к моей подушке и нашептывали в каждое ухо, что сейчас я пытаюсь предпринять тяжелейшее усилие в своей жизни. Может ли человек, который целые годы был закрыт наглухо, просеивая свое внутреннее «я» мучительное количество раз, чтобы сжать его мельчайшие частицы в переплет книги – может ли он вдруг закончить свою гражданскую войну и жить открытой жизнью, чтобы его мог прочесть кто угодно?
Случайности, достижения и сплетни (скрепленные в равных дозах моими пристрастными друзьями) выстроили мне такую раковину, которая подталкивала меня почти совсем забыть очертания червя, таившегося в ней. И вот я сбросил эту оболочку, все удобства и все, чем я владел, чтобы грубо погрузиться в общество грубых людей и найти себя на оставшиеся годы первозданной жизни. Сейчас страх говорил мне, что ничто из моего настоящего не переживет этого путешествия в неведомое.
Путешествия? Да, эта длинная комната, похожая на трюм, сохраняла резкий запах краски и внушала ощущение, что находишься между палубами. Колонны и затяжки ее темнеющей крыши делили ее на стойла, как на корабле, ожидающем к погрузке скотину. Ожидающем нас.
Мы медленно заходили, те, кто пришел со мной сегодня, пять или шесть, и лежали некоторое время на заправленных кроватях, подавленные незнакомым местом и тишиной; тишиной, которую еще больше подчеркивал слабый шум трамваев, ползущих снаружи по дороге за лагерем. Присутствие друг друга нас незаметно успокаивало.
В десять часов дверь распахнулась, и ворвался поток других, тех стажеров, которые были здесь несколько дней и обрели уже внешнюю уверенность. Они боролись с нервозностью с помощью шума, разговоров, звуков «Суэйни-ривер» на губной гармошке, борьбы и грубых шуток. Между внезапными аккордами какой-нибудь песни выпадали промежутки тишины, когда люди доверительно перешептывались. Потом снова разговоры, деланные смешки над плохой шуткой. Пока они спешно раздевались на ночь, запах тел соперничал с запахом пива и табака. Шутки становились все грубее: стягивание штанов, шлепки жесткими ладонями, неуклюжий бег с препятствиями через кровати, которые наклоняли или разворачивали. Мы, последние из пришедших, содрогались от мысли, как нам придется терпеть эту вольницу, если они решат принять в свою возню нас. Барак, наше убежище, стал нескромным, грубым, громогласным, немытым.
В десять пятнадцать гасят огни; и с их угасающими вспышками прекращается каждый звук. Тишина и страх вернулись ко мне. Белые окна пересекаются по диагонали светом от наружных ламп, который соперничает с ними в белизне. Внутри все охвачены забытьем первого сна, как зародыши в оболочке плода. Дух мой, наблюдая, медленно и осторожно поднимался, прокрадываясь в этот располосованный воздух, рассеянно изучая тела, вытянутые, как мумии, на узких кроватях. Первым уроком сборного пункта была наша отрешенность от внешней жизни. Эта вторая картина – наша одинаковость, тело к телу. Сколько еще душ скользили той ночью вдоль балок крыши и видели это? Снова моя душа, охваченная внезапной паникой, бежала в гроб своего тела. Любое укрытие лучше, чем пустота.
Тянулась ночь. Спящие, удовлетворив первую усталость, начали неловко ворочаться. Кто-то глухо бормотал в фальшивой жизни сна. Они стонали или медленно перекатывались в кроватях под металлический лязг проволочных матрасов. Если спишь в жесткой кровати, тело не может покоиться без вздохов. Возможно, все физическое существование для человека – усталая боль; только днем его упрямый бодрствующий дух этого не признает.
Всплески шума трамваев на улице в ночи иногда повышались до визга, когда взлетающие колеса скрипели на повороте. Каждый час отмечался стуком по гальке шагов сменяющихся часовых, когда они колонной проходили свой круг мимо наших стен. Их мерная поступь на какое-то время перекрывала шорох пожелтевших листьев крупных каштанов, перестук полночного дождя и недовольный звук капель, падающих с крыши в водосточный желоб.
Две или три таких ночных смены я выдержал, растянувшись на кровати, полностью бодрствуя, с открытыми глазами, снова осознавая себя одним из многих после нескольких лет одиночества. А завтрашний день готовил нам новую (и явно не гладкую) судьбу. «Ну, убить-то нас все равно не убьют», – сказал Кларк за чаем. Может быть, это как раз хуже всего. Многие, не дрогнув, приняли бы смертный приговор, чтобы избежать пожизненного приговора, который судьба держит в другой руке. Когда самолет несется вниз, потеряв управление, команда со страхом вжимается в сиденья, и минуты кажутся годами в ожидании крушения; но этот плавный нырок переносит их в могилу. Только выжившим остается последующая боль.