Текст книги "Чеканка"
Автор книги: Томас Эдвард Лоуренс
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Сборный пункт в моей памяти залит лунным светом; ведь лунные лучи врываются в стеклянную коробку нашего барака ночь за ночью, через какой-нибудь из четырех рядов окон, и завладевают его пространством. Это чудесно – выйти прямо из духоты, где полно людей, в прохладную, открытую тишину: особенно в облачные ночи, когда луна, стоящая очень высоко, сияет через створку, задрапированная облаками, сужая луч света лишь до той части земли, где нахожусь я, будто в комнате.
Как бы я ни устал после работы, я не могу проспать всю ночь; ни разу, со дня зачисления. Темные часы шагают мимо меня, и я лежу, наполовину безразличный к ним, не очень желая спать, но еще меньше желая строить умозаключения или прислушиваться к звукам казармы: потому что наша казарма упорно старается вторгаться в то, чему следовало быть душевным покоем. После полуночи моя голова приподнимается на каждую вибрацию в застывшем воздухе – ребята мечтают вслух о девушках, бормоча их нежные прозвища, или коротко стонут: «не надо, не надо» (весь день рядовой жалуется про себя, и ночью эта привычка его не покидает; он всегда безмолвно просит о жалости, не в силах защитить себя). Они вздыхают и пукают под тихие звуки струн проволочных матрасов – и сигнал подъема обрывает конец ночи, будто последний вздох, как раз когда я начинаю привыкать лежать без движения. Мне кажется, я слышал каждый сигнал подъема с первого своего дня в лагере.
Поэтому призывный свет луны легко выманивает меня наружу, поближе к ней. Одеться – минутное дело: гимнастические тапочки, штаны, а рубашка уже на мне. Свежий воздух резко освежает щетинистую округлость моей головы. Если бы только власти сознавали, насколько они притупляют восприятие своих людей, остригая им волосы слишком коротко, чтобы ветер мог играть с ними. Я задумчиво бреду, ссутулившись, голова всегда опущена, глаза смотрят вниз, чтобы бессознательно предупреждать мои беспечные ноги о препятствиях. Ум, обращенный внутрь, не может следить за дорогой.
Однажды, после двух часов утра, часовые задержали меня. Их капрал чуть не закричал на меня: и вспышка моего испуга, когда он слишком внезапно вторгся в мое поле зрения, заставила его невесело засмеяться. «Не спится, парень?» – спросил он. Я ответил, что просто прогуливаюсь. «Ну, иди в кровать: мне бы, бля, туда же». Грубое добродушие в его голосе было таким же простым и ясным, как ночной воздух. Бедняки достигают этой задушевности в голосе легче, чем разобщенные богачи.
Я побрел в другую сторону, чтобы избежать его доброты в дальнейшем, и оказался у ворот, там, где прачечная. Одинокий часовой, стоявший там, пришел к заключению, что у меня болят зубы. Когда я ответил, что нет, его воображение переключилось на другую физическую причину. Сегодня четверг: значит, я на мели и голоден. Он выудил два пенни из кармана и всучил их мне чуть ли не силой. «Иди пожуй чего-нибудь, – настаивал он мягко, и открыл мне ворота, чтобы я добрался до кофейни на перекрестке. – Давай, приятель; все нормалёк. Я здесь стою до четырех и впущу тебя обратно. Сил уж нет, всю ночь ходить вокруг этого блядского забора».
В другой раз сержант на часах послал за мной, чтобы меня привели к нему, и спросил, известно ли мне, что ходить по ночам запрещено. Я сказал, что мне показалось – на дорожки это не распространяется. Он заколебался. Это было что-то непривычное. Я сухо добавил, что заметил еще несколько человек, делающих то же самое этой ночью. Он улыбнулся, и, еще более сухо, все же просил меня не расхаживать слишком близко к часовым, потому что мои шаги все время их будят! Когда небо только начинает сереть, или чуть раньше, я возвращаюсь в барак. Я открываю скрипучую дверь, дюйм за дюймом, и неспешное теплое дыхание ребят пульсирует у меня в ушах, как будто огромное животное стоит в черной комнате, как в стойле.
6. НеумеренныйСнова Пултон. Это был ужасный день. Утро было еще средней паршивости; но в течение дня, сырого, потного дня, он медленно нас дожимал. Какие-то выступления готовятся в гимнастическом зале, поэтому отменили нашу вторую гимнастику. Ребята жалели об этом; им нравится гимнастический зал, после которого у меня сердце бухает в груди по сто десять ударов в минуту, дышать становится так трудно, что рот всегда неприятно полуоткрыт, а любая пища еще в течение часа выворачивает меня наизнанку. Обычно я жду до шести часов, а затем беру кружку теплого, похожего на помои столовского чая и две булочки по два пенни. Напротив, строевая подготовка мне почти в радость, а других она выматывает. Я должен быть благодарен своей прежней жизни за умение замирать на любое время.
Когда прозвучал сигнал к чаю, сержант Пултон был настроен как нельзя хуже. Мы сникли духом и телом. Злой инструктор делает людей жалкими, а жалкий отряд повисает, как мокрая тряпка. Каждый в отдельности может стараться изо всех сил, но ансамбля нет.
Совершенство в строевой подготовке не зависит от личных совершенств; пятьдесят лучших людей, попавших в новую команду, не будут хорошим отрядом. Четкость зависит от знания, что делает тот, кто стоит впереди, и тот, кто позади, и те, кто по обе стороны от тебя. Все должны опустить левую ногу одновременно, с едва заметным ударом, чтобы сверить время с внутренним метрономом. Это приходит со временем, после тренировки. Сделать это можно лишь в абсолютно спокойном состоянии духа. Это дело доверия, бессознательной уверенности, подсказывающей, что собираются делать те, кто справа и слева от тебя. Тогда все ноги топают, как одна, и отряд – это отряд, а не пятьдесят человек.
После шести часов грубого обращения мы так не могли. Пултон настаивал. Труба продолжала звать нас. Он уперся рогом. «Никакого чая вам сегодня, вонючки. Я продержу вас здесь весь вечер». Он не видел, как Стиффи, адъютант по строевой подготовке, заходит с тыла, чтобы узнать, почему один отряд задерживается. Стиффи вызвал сержанта, вытерпел его длинное объяснение и ответил, громко, чтобы мы слышали: «Соберите их снова в пять пятнадцать, и пускай получат свое». Так что мы построились снова через полчаса, зная, что нам предстоят крестные муки.
От некоторых в заднем ряду слышалось бормотание, когда Пултон отмечал нас. «Заткнитесь там, – прорычал он, – иначе все будете на гауптвахте. Я вас сломаю, ублюдки». Он начал гонять нас туда и обратно, с множеством быстрых поворотов. Ошибка любого отражалась на всех, кто стоял позади; строй смешался. Пултон яростно оскалил зубы, как собака, и послал нас в барак за полной выкладкой и винтовками.
Такое снаряжение мы надеваем в наказание, что сильно увеличивает трудность строевой подготовки в быстром темпе. Он увеличил нагрузку, как только мог, часто и резко останавливая нас на бегу. Это отвратительнейшая работа на износ, каждый дополнительный фунт веса подтачивает возможность мгновенно двинуться или остановиться. Лямки впивались в плечи, а винтовка свободно болталась на каждом шагу, оставляя жестокие синяки на моих четырежды сломанных узловатых ключицах. Каждый раз, когда кто-нибудь сбивался, Пултон останавливал всех, чтобы повторить движение.
Зажглись огни, все на одной стороне площадки. Сержант провел нас туда, чтобы мы были в поле зрения. Тень заполнилась другими отрядами, которые пришли полюбопытствовать. После трех четвертей часа без передышки пот сочился сквозь рубашки, по кителям, на затянутое снаряжение, глиняно-коричневая текстура которого покрывалась маслянисто-черными пятнами. Руки и колени у меня отчаянно дрожали, дыхание сквозь полуоткрытый рот стало слишком громким. От каждого вздоха першило в горле, и это конвульсивно переходило в легкие. И сломанное ребро прыгало в груди.
Наконец он остановил нас около большого фонаря и отдал команду «вольно». Я все время вытирал рукавом пот, слепящий глаза, и видел пар от своего дыхания, бледный в темноте. Пултон, проходя вдоль первого ряда, остановился передо мной и пригляделся, с отвращением сморщив нос. «Когда мылся в последний раз?» «Вчера, сержант, – честно выдохнул я; потому что каждый четверг и понедельник в небольшой чайной на деревенской улице меня ждет горячая ванна. Стоит это немного, а удовольствие достойно всего моего заработка. Горячая вода на сборном пункте редкость. «Расстегнуть воротник, – приказал он, грубо запустил руку внутрь, к моей мокрой груди. – Господи, да этот поганец завшивел. Ты и ты, – Моряку и Хокстону, которых он тоже недолюбливает, – отведите этого грязнулю в душевую и соскребите с него дерьмо как следует».
Я попытался идти под этим конвоем перед всеми, как будто мне все равно; но любое твердо высказанное обвинение убеждает меня в том, что я виноват. Как только дверной пролет скрыл нас от толпы, я попытался что-нибудь выдавить в свою защиту. Моряк и слушать не стал. «Да господи, – ругался он, – если этот длинный мешок с дерьмом будет совать свою голову к нам, я из него выбью семь сортов говна. Но, приятель, ты же весь отряд позоришь, когда он всякий раз выставляет тебя дураком. Задай ты этому невеже порцию своей хренологии».
На следующий день, при первой же передышке за первый период: «Эй ты там, Росс, недомерок хренов, как там твоя чертова кличка – ну, вот что ты знаешь?» Такие озадачивающие вопросы – любимая уловка Пултона, чтобы сбивать с толку. Вытягиваюсь в струнку.«Сержант», – как положено, отвечаю я. Он не останавливается. «Я у тебя спросил вопрос, дрянь ты такая!» Но я не устал еще за это время; и, раз уж Моряк советовал показать свою ученость, мне удается небрежно протянуть: «Что ж, сержант, в конкретном плане все мы, разумеется, не знаем ничего – не обладаем должной квалификацией – но, как и все остальные, я окружил свою жизнь частоколом из более или менее спекулятивных гипотез».
Из задних рядов послышался одобрительный выдох, усталый звук, будто шум ветра среди мокрых деревьев. Сержант выкатил глаза, потом прошептал про себя: «Господи Боже». На это Моряк издал высокий, внезапный, певучий смешок. «Отряд, смирно!» – завопил Пултон, и муштра опасливо продолжалась. «Господи, – ликовал Джеймс, хлопая меня по спине, позже, в безопасности барака, – этот дурила так и не понял, чем обработали его задницу – сверлом, буром, дрелью или перфоратором».
Это был последний раз, когда меня подбили на публичное выступление. Вскоре после проверки сержант Дженкинс, розовый и бодрый от выпивки, вломился к нам в барак и вызвал нас, прямо из кроватей, в коридор. «Строй-ся!» – икнул он, покачиваясь. Мы выстроились в шеренгу, босиком, в рубашках, прогоняя из глаз первую сонливость. «Отряд, смирно: равняйсь: отставить: равняйсь: отставить: равняйсь: шевелись: равнение на меня: рассчитайсь: направо по четыре: в колонну по четыре: хорошо: налево: вольно. С завтрашнего дня будете мои, – проревел он, потрясая своей тростью. Она была с медным острием, разделена по всей длине и на шарнирах, как кронциркуль, чтобы отмечать строевой шаг. – Вот это видите? Она будет гулять по вашим животам, пока не будет вся в крови. Я собираюсь делать на ней по три зарубки в день. Отряд, смирно: вольно: нет, не так, а как следует: чтобы я слышал, как у вас каблуки щелкнули».
«Но, сержант, на нас нет ботинок». – пискнул Нобби. «Нет ботинок? Ах вы ублюдки хреновы, ах вы сифилитики ёбаные… Вы одеты не по форме; все подряд. Ну и клал я на это. Per ardua ad asbestos – это что значит? Все за мной: «А пошел ты, я огнеупорный!» Упор лежа. Встать, лечь: чтобы у вас дерьмо в заднице звякнуло. Упор держать. Эй, ты как хуй ослиный: чуть что, сразу вставать. А теперь расскажу, как я тренировал женский корпус. Левую ногу поднять: теперь правую ногу поднять. На стрижку – ты, и ты, и ты. Чего ржете? Ну хорошо: все в кровать. Я – Тафф Дженкинс, а вы – чертовски хороший отряд для первой недели. Спокойной ночи всем. «Всю ночь до утра, ра, ра, ра…» – пьяная песня угасла за шумом дождя [26]26
«Всю ночь до утра» («Ar Hyd y Nos») – очень популярная в Уэльсе народная песня на слова Дж. К. Хьюза.
[Закрыть].
Мы все начинаем сначала. Таффи, который перед самой войной служил в гвардии вместе со Стиффи, встретился с ним сегодня после завтрака и попросил, чтобы нас вернули на первую неделю. «Я улажу это с парнями, – пообещал он, когда Стиффи выразил опасение, что это может привести нас в уныние. – Их тут здорово дрючили все это время». Он напрямик выложил адъютанту, какой вред нам причинили издевательства, которые мы претерпели.
Таффи, злорадствуя по поводу того, что мы теперь должны пройти через все это, уже в его руках, издает здоровый икающий смешок: и мы достаточно рады ему, чтобы дерзить ему в ответ вне плаца. Тогда он гоняется за нами, с удивительной скоростью для такого пивного бочонка, и колотит нас своей знаменитой тростью. На занятиях он – странный кот, играющий с нами, странными мышами: мыши дергаются, молча и напряженно, а кот неподвижен и не умолкает вообще. Заполненная площадка напоминает мне кукольный театр. Стиффи – дирижер муштровки, а наше невежество – его оркестр.
Четверо, попавшие в госпиталь, отстали от отряда. Они вернутся обратно на работы, когда поправятся; и четверых из тех, кто попал на сборный пункт позже нас, направили, чтобы дополнить нашу численность. Один из них – не бог весть какое приобретение: тощий парень восемнадцати лет, у которого ноги загибаются назад, как ласты морского котика, неотесанный, неуклюжий, игривый. Он пудрит щеки, дочиста выскоблив их безопасной бритвой, душит волосы, чистит зубы, прыскает на подмышки и ноги. Сержант Дженкинс, внезапно увидев в строю это бледное лицо и влажный рот с ленивой улыбкой, закричал: «А ты как попала в наш отряд, Габи?» Кличка прижилась, Габи ей гордится.
Двадцатого октября утро впервые было слишком дождливым для гимнастики. Я отметил сей благословенный день белым мемориальным камнем. Это спасет меня, если осень окажется стабильно дождливой. Строевая подготовка шла в большом укрытии рядом с обеденным залом. Когда позже мы в шинелях торопились по мокрой дороге в школу, ободранные вязы вздыхали, стонали и хрипели на унылом ветру, который был пятнистым и прохладным от дождя. Порывы ветра сбрасывали капли блестящей воды с веток, ливнем на наши спины. Мы нагнали какую-то женщину: так быстро мы двигались, что через три минуты она была на восемь ярдов позади. «Отряд, кру-гом!» – взревел Таффи. Мы развернулись обратно, навстречу женщине. «Держать равнение!» Она вспыхнула до корней волос: как и некоторые из нас. «Отряд, кругом!» И снова мы преследовали ее.
Это было вчера, а вечером, через полчаса после сигнала гасить огни, малыш Нобби, честный слабосильный дурачок, натянул штаны и выполз из кровати к печке, огонь в которой был еще горячим, хотя уже угасал. Он, дрожа, скрючился возле висящей на петлях заслонки. В других местах комнаты жар от красных углей затерялся: но первый их отблеск смягчил контуры его лица, похожего на лицо фавна, когда он держал его в ладонях, задумавшись (разве фавны задумываются?) долгими минутами: потом я уснул.
8. Распорядок дняЧасы наши не такие долгие: все трудности из-за напряжения. Каждое ухо напрягается, чтобы разгадать по первому слогу, какой будет вся команда – ибо нет другого способа, чтобы наши умы, все еще неповоротливые, точно отреагировали на нее. Каждый мускул должен быть напряжен, жилы натянуты, спина прямая, голова поднята, колени жесткие. Учебник называет это простой, естественной прямой осанкой. Посмотрите вы только на важную походку старого солдата и на его толстую, красную шею сзади!
Не забудьте пожалеть наши ноги. Они неестественно обуты в тугие ботинки, пять фунтов весом, подкованные железом, чтобы громко звякать о землю. На каждом шагу (а новобранцы должны маршировать на треть быстрее, чем обученные рядовые) мы должны резко топать каблуком, отбивая шаг: а на каждом повороте кругом – поднять ногу высоко и топнуть, топнуть, топнуть, три раза, прежде чем вытянуть ногу в новом направлении. От каждого удара о землю позвоночник вонзается в мозг, в котором скоро начинается тупая боль: и пятки горят огнем.
К тому же, если строевая подготовка проходит с оружием, то мы должны сохранять вертикальное положение вопреки противовесу – сковывающей движения винтовке в правой руке или на левом плече. Или же нам приходится помнить о трости, коварно гладкой и тонкой, которая так и норовит выскользнуть из наших пальцев, задубевших от холода. Еще нас заставляют выкрикивать хором «раз-два-три-четыре», когда мы маршируем или делаем повороты. Это заставляет чувствовать себя дураком, а кроме того, это тяжело, ведь подбирать живот, раздувая при этом грудную клетку – это чуть ли не парализует легкие. Я могу с легкостью прошагать пятьдесят миль в день: и уничтожен после двадцатиминутного марша. Ох, тяжела наша жизнь, даже когда инструктором Таффи Дженкинс!
Мы начинаем в шесть сорок пять с гимнастики, после чего полностью одеваемся и строимся на завтрак в четверть восьмого. Предварительное построение и обязательное дефиле в столовку, двумя колоннами, слева и справа, отнимают столько времени, что у нас всего восемь минут, чтобы наброситься на пищу и чай, которые, к счастью, редко бывают горячими. Затем бегом в барак, чтобы за пять минут одеться, надеть ремни и почистить ружья: и в восемь десять мы построены для первого периода занятий.
После тяжелого часа с четвертью занятий нам дают десять минут передышки (хватает, чтобы справить естественные надобности, как и все остальное, на бегу. Мы мчимся в сдвоенные нужники и обратно, раздеваясь и одеваясь по пути). Затем следует второй период, почти до одиннадцати часов. В одиннадцать мы должны идти в школу, а это восемь минут быстрого шага. Наши инструкторы превращают их в показательный марш, причем из строжайших. Так что начало уроков не вызывает в нас радости: мы плюхаемся на парты и собираем дыхание для обратного путешествия – тоже марш-бросок, еще суровее, чем первый, потому что теперь дорога идет в гору.
Прежде чем мы вернемся, остальное население сборного пункта уже уходит строем на обед. Поэтому мы должны нестись в барак, хватать нож, вилку и ложку, и бегом, все еще задыхаясь, через плац, по четыре. После обеда мы наконец получаем полчаса в свое распоряжение. Я в это время отмываю свои грязные, грязные руки.
День похож на утро. Период строевой подготовки: час двадцать минут тяжелых занятий в гимнастическом зале: четверть часа перед чаем, чтобы сменить потные дневные рубашки на те, в которых мы спим. Нам не мешало бы сменить и штаны: участки хлопчатобумажной ткани вокруг пояса и карманы – липкие от пота: но у нас всегда одна пара. Конечно же, шерстяная часть не добавляет прохлады. И уже пахнет.
После чая лекция, и дважды или трижды в неделю пожарный караул, с сопутствующими ему работами. В остальные вечера я торопливо переодеваюсь в голубое (чтобы была иллюзия свежей одежды) и ловлю поезд до Бейкер-стрит. Какими бы толстыми ни были подошвы моих ботинок, ощущение лондонской мостовой под ними божественно. Лондон – вне границы пропусков, и служащий военной полиции на местной платформе изучает наши билеты, когда мы высаживаемся. У меня сезонка со следующей станции дороги (законное место назначения), и я показываю ее. Персоналу станции нравится эта шутка, и он помогает мне обманывать полицию. Они все уже отслужили; а те, кто находится на службе – один большой союз против этих внутренних шпионов. Кондуктор рассказал мне, что в 1919 году последний поезд в субботний вечер напоминал общественный туалет – летчики блевали, мочились и дрались по всему длинному, раскачивающемуся вагону. Теперь здесь тихо, как в читальне, так изменились мы и Военно-Воздушные Силы. Обычные мужчины и женщины входят в наши вагоны без замешательства.
Кажется, будто у нас много свободного времени: но чистка и уборка занимают больше часов, чем следует. Новобранцев, которые не так ловки в этом деле, инспектируют куда тщательнее, чем летчиков на службе. К тому же у них и задача труднее. Чем старше снаряжение, тем легче его чистить. Мы достигаем относительных чудес с нашими новыми устройствами для чистки после надрывающих душу утомительных мучений. Может быть, это и правильно. Жизнь на службе не страшна уже тому, кто прошел через сборный пункт.
Вечером в этот понедельник, к примеру, когда нам предстояло выстрадать завтрашнюю инспекцию от Стиффи, случился пароксизм чистки обуви. Глянец и воск, холодные и горячие утюги, огарки свечей, жар из печки, горячая вода: кто-то добавлял жира в жидкость для чистки на спирту и запалил ее на огне: и все это, чтобы добиться гладкости и черного блеска упрямых носков ботинок. Мы все вместе бросились в эту работу; поэтому всем было досадно, когда трое сплоховали: по крайней мере, Стиффи был занят и отложил расправу, не сделав заметки; но капрал Джексон, наш всегда ровный Джексон, приговорил этих троих к работам вне очереди. Так печально окончился этот всеобщий порыв от всей души.