355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Эдвард Лоуренс » Чеканка » Текст книги (страница 15)
Чеканка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:22

Текст книги "Чеканка"


Автор книги: Томас Эдвард Лоуренс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

14. Классы

Министерство авиации признает, что мы не зря почитаем технических инженеров, когда выдвигает в сержанты или сержанты-пилоты лучших из механиков: тех, кто чувствует душу машины и для кого гладкий холостой ход звучит, как поэзия.

Они составляют нашу заслуженную аристократию. Против них, поверх них, находятся повелители духовные, офицеры: чье достоинство исходит извне, дарованное неким наложением рук. Когда эта властная душа, вроде Тима или Таффи, одна на отряд, то все хорошо. Исходная ущербность характера в каждом, кто завербовался на службу, делает его готовым смеяться или плакать всегда, как ребенок: но редко оставляет его трезвым. Так что отеческая рука не кажется нам неуместной или неприятной. Мы обретаем силу через наше исходное недомыслие.

Наше сознательное самоумаление исключает Тима из области сравнения или соревнования: но сейчас поднимается новая категория летчиков, мальчик-ученик. Они нарушают наше единство сейчас, так как мужчины недолюбливают мальчишек: но это неизбежная и преходящая фаза. Скоро прежние мальчики станут большинством, а те ВВС, которые я знал, будут вытеснены и забыты. Пока что здесь существует ревность и придирки.

Мальчики приходят прямо из школы; бойкие в теории, они умеют писать сочинения, знают кабинетные трюки, но никогда не видели настоящей работы или настоящего самолета: а реальность, которая приносит за собой ответственность, на вид и на ощупь совсем не такова, как школьные уроки. Поэтому их на год ставят работать рядом с мужчинами. Старый монтажник с годами службы за плечами, у которого ремесло уже въелось в пальцы, оказывается попечителем мальчишки-начинающего, которому платят вдвое больше. Малец ловко оперирует словами и вышел из школы ведущим механиком авиации: старик едва умеет грамотно писать и навеки останется механиком второго класса. Он обучает это вышестоящее лицо с большой неохотой.

Да и не все экс-мальчики облегчают задачу тем, кого они собираются заменить. Как класс они самонадеянны. Вспомните, как шугали нас, новобранцев. За нашей спиной в испытаниях гражданской жизни стоит тень поражения. С горечью мы сознаем по своему опыту, что не так хороши, как люди вовне. Так что офицеры, сержанты и капралы могут стращать нас, и мы склоняемся: даже еще больше льстим им за это. Это чувство приниженности не может спасти нас от тягот дисциплины (мучитель всегда найдет способ быть суровым, хотя бы просто чтобы вложить в нас страх божий), но оно придает нам смирение домашних псов, в рамках дисциплины.

Летчики будущего не будут отданы в такое расположение своей службе душой и телом. Они скорее сами будут этой службой, будут поддерживать ее и свои права в ней, как одно целое с офицерами. В то время как у нас нет прав, разве что на бумаге, да и тех мало. В прежние дни механик каждую неделю должен был снимать ботинки и носки и выставлять свои ноги на инспекцию перед офицером. Бывший мальчик пнет вас в челюсть, если вы наклонитесь поглядеть на его ноги. Так же и с банными списками, сертификатами от вашего сержанта, что вы принимали ванну на этой неделе. Одну! А что до проверки снаряжения, проверки комнат, проверки обмундирования – все это предлог для догматиков среди офицеров, чтобы устрашать, а для любителей совать всюду нос – чтобы выставлять себя скотами. О, какие деликатные приемы нужны, чтобы вмешаться в личные дела необеспеченного человека и не оскорбить его при этом!

Бывшие мальчики в ВВС – профессионалы, это их привилегия, и они превращают службу в свой дом. Скоро, когда они заставят почувствовать свой стиль, офицеры начнут входить в помещения к своим рядовым только в сопровождении, по приглашению, как гости и с непокрытой головой – так, как входим мы в офицерскую столовую. Офицерам не будет дозволено сбрасывать свою форму, чтобы появляться в обществе, когда рядовые повсюду ходят заклейменными. Если прогресс будет продолжительным, должна наступить эра истинного партнерства в нашем труднейшем усилии.

15. Непрочность

Мои заметки о летном училище стали короче, начали обрываться, остановились. Месяц за месяцем летел прочь в молчании. Мне кажется, что я стал счастлив. «Почему, – жаловался Э.М.Ф. [45]45
  Э. М. Форстер.


[Закрыть]
,– с годами оказывается все труднее и труднее писать это слово?» Потому что, когда мы пишем, мы не счастливы: мы лишь вспоминаем счастье: а восстанавливать в памяти преувеличенные тонкости счастья – в этом есть что-то нездоровое, незаконное: это превышение кредита, выданного жизнью.

Если бы счастье принадлежало нам по праву, мы могли бы сделать его своей привычкой, эгоистично замыкаясь в нем: хотя этот полный покой ограниченного круга не сравнится с половинчатым покоем более широкого: но счастье, хотя оно изначально зависит от нашего внутреннего равновесия желаний и возможностей, отдано также на милость нашего внешнего окружения. Один диссонанс в нем – и весь день расстроен.

Мы, на службе, если приходят хорошие времена, хватаемся за них: зная, что слепая судьба на минуту посмотрела на нас сквозь пальцы. Летное училище, пока я там был, как раз проходило через такой золотой период: и команда Б была, возможно, лучшей в летном училище. Если поднимать взгляд со дна так высоко, как только можно, до самого командующего частью – каждая ступень наших командиров была благодатью. Нам повезло с Тимом, повезло с нашим сержантом и капралом. Внутри казармы мы были свободны и равны. Военные могут существовать в гармонии, если терпят друг друга. В команде Б нам повезло еще больше. Мы нравились друг другу.

Была в этой симпатии черта безысходности. Мы знали свое непостоянство. Отряд был таким же непрочным и хрупким, как летнее облачко. Каждую неделю наше доверие могли поколебать какие-нибудь слухи об изменении. Примерно каждый месяц изменения действительно случались. За несколько дней до того мы ходили кругами – зная, что старину Тага переводят, и пытаясь оценить, чего нам будет особенно не хватать без него: а новый? Кто это будет? Как он притрется?

Я не забуду то черное отчаяние, которое оглушило меня, когда приблизился день моего собственного ухода в ссылку, куда я сам себя отправил, чтобы спасти свою ВВСовскую шкуру от эха безумия 1918 года. Тогда я потерял лучший дом и лучшее товарищество за сорок лет своей жизни. Я задаюсь вопросом, кто занял мое место? В обществе, состоящем из двенадцати человек, каждый игрок имеет значимость солиста, а плохой портит все. Три недели у нас был неподходящий сержант, который превратил самый довольный и работящий отряд летного училища в бунтующее бедствие. Судьба летчика – осенняя паутинка, которую приводит в беспорядок одно дуновение, и его жизнь печальна своей хрупкостью.

Конечно, мы стараемся умерить зло. Первый инстинкт существования учит нас жертвовать всем, что может поставить под угрозу эту прочность. Двенадцать человек, зажатых в одной спальне – мы никак не можем позволить себе роскошь иметь острые углы. Идеал военных – быть такими же схожими и плотно прилегающими друг к другу, как ячейки сот. Если один недолюбливает другого и показывает это, команда будет лишена единства: и скорлупа ее удобства треснет. Мы так культивируем личину дружелюбия, что из маски она становится привычкой, из привычки – убеждением. Чтобы сохранить ее, мы выбрасываем за борт наши истинные свойства или укрываем их так глубоко, что сами не слышим их голоса. В казарме ни одна точка зрения не высказывается без оговорок, ни одно мнение не продвигается достаточно упорно, чтобы могло задеть. Мы в своем кругу движемся малым ходом.

Это заточение внутри помещения требует мятежного выхода наружу где-нибудь еще. От этого идет жар и воодушевление в нашей работе. Оттуда же наша страсть к играм. В практическом споре футбольной игры можно делать все, за что обычно ругают, раздавая и получая удары; можно с великолепным презрением относиться к грязи, к своей одежде и своему телу. Если бы мы жили с такой же отдачей, как играем, жизнь наша была бы нешуточной. Те, кто не играет, могут найти выход в неумеренном общении среди окрестных городов и деревень. Немногие находят это в пьяном баре столовой.

16. Дорога

Причуда, в которой мои лишние эмоции находят выражение – дорога. Пока есть дороги, заасфальтированные, синие и прямые, лишенные перегородок, пустые и сухие – я богат.

По вечерам я выбегаю из ангара, завершив последние штрихи работы, и понуждаю свои усталые ноги к проворству. Само движение освежает их после целого дня труда. В пять минут моя кровать расстелена и готова ко сну: еще четыре – и я в бриджах и обмотках, натягивая перчатки, иду к своему мотоциклу, который живет в гараже напротив. Его шины никогда еще не сдувались, его двигатель имеет привычку заводиться со второго пинка: хорошая привычка, потому что, лишь отчаянно нажимая на педаль стартера, могу я со своим ничтожным весом заставить двигатель перевалить через семь атмосфер.

Первый радостный рев ожившего Боанергеса [46]46
  Боанергес («Сын Грома») – прозвище, которое дал Лоуренс в 1922 году своему первому мотоциклу марки «броу супериор»; восходит от прозвища, данного Христом апостолам Иоанну и Иакову. В дальнейшем он звал свои мотоциклы, подобно английским королям – Георг I, Георг II, и так далее, вплоть до Георга VII, на котором Лоуренс разбился.


[Закрыть]
по вечерам встряхивает бараки летного училища. «Вот и этот шумный паршивец», – с завистью говорит кто-нибудь в каждом отряде. Часть профессии летчика – разбираться в двигателях: и двигатель чистых кровей вызывает в нас непреходящее удовлетворение. Лагерь носит достоинства моего «броу», как цветок на фуражке. Этим вечером Таг и Дасти вышли на ступеньки барака, чтобы проводить меня. «Наверно, заглянешь к Смоку?» – подначивает Дасти, намекая на мою регулярную забаву – ездить в Лондон и обратно к полднику в среду, если хорошая погода.

Боа – машина с высокой передачей, и потому так же хорош, как большинство средних одноцилиндровиков. Я стреляю глушителем, как важная персона, проезжая мимо караулки, лишь слежу, чтобы скоростной предел был не больше шестнадцати. Вдоль изгиба дороги, мимо фермы, и путь выпрямляется. Ну вот. Последнее раскручивание двигателя – пятьдесят две лошадиные силы. Чудо, что вся эта послушная сила ждет за одним крошечным рычагом, чтобы моя рука соизволила привести ее в движение.

Еще один поворот: и к моим услугам все великолепие одной из самых прямых и быстрых дорог Англии. Дым из выхлопной трубы вьется позади, как длинный провод. Моя скорость быстро обрывает его, и я слышу лишь вой ветра, который моя голова, бьющаяся об него, разделяет и отгоняет в стороны. По мере прибавления скорости этот вой поднимается до визга: а прохладный воздух струится, как два потока ледяной воды, мне в глаза, и передо мной все растворяется. Я щурюсь изо всех сил и сосредоточиваю взгляд на две сотни ярдов впереди, среди пустынной мозаики волн асфальта, посыпанного гравием.

Как стрелы, крошечные мошки жалят мне щеки: а иногда что-то более тяжелое, муха или майский жук, врезается в лицо или в губы, как шальная пуля. Взгляд на спидометр: семьдесят восемь. Боанергес разогревается. Я тяну дроссель, пока он не откроется, взбираясь на уклон, и мы летим через канавы, вверх-вниз, вверх-вниз, по серпантину дороги: тяжелая машина, которая швыряет сама себя, как реактивный снаряд, стрекочет колесами в воздухе на каждом толчке подъема, чтобы со встряской приземлиться, и ведущая цепь так вырывается, что мой позвоночник содрогается, как челюсть.

Однажды мы летели так сквозь вечерний свет, слева желтело солнце, и вдруг огромная тень взревела над головой. Истребитель «бристоль», с Беленых Вилл, нашего соседнего аэродрома, заложил рядом резкий вираж. Я на миг сбавил скорость, чтобы помахать ему, и воздушный поток от моего движения подхватил мою руку и локоть в обратном направлении, как поднятый цеп. Пилот показал на дорогу к Линкольну. Я устроился покрепче в седле, заложил уши и отправился за ним, как собака за зайцем. Мы быстро двигались рядом, пока его побуждение снизойти до моего уровня не исчерпало себя.

Следующая миля будет трудной. Я вжал ноги в педали, вытянул руки и стиснул коленями корпус, резиновые накладки на его топливном баке вспучились под моими бедрами. Над первой кротовиной Боанергес удивленно взвизгнул, его крыло опустилось, взвизгнув по шине. Следующие десять секунд на подскоках я цеплялся, сжимая рукой в перчатке рукоятку дросселя, чтобы ни одна кочка не могла закрыть его и испортить нам скорость. Потом мотоцикл швырнуло в сторону, на трех длинных впадинах, он делал головокружительные повороты, виляя хвостом, все тридцать ужасных ярдов. Сцепление разжалось, двигатель несся свободно: Боа запнулся и выпрямился с дрожью, как подобает истинному «броу».

Плохая дорога кончилась, и по новому пути мы летим, как птица. Голову откидывает ветром, так что уши изменяют мне, и кажется, что мы мчимся беззвучным вихрем среди жнивья, позолоченного солнцем. Я осмелился на подъеме неуловимо замедлить движение и искоса взглянуть в небо. Там был «биф [47]47
  То есть истребитель «бристоль».


[Закрыть]
», за двести с лишним ярдов. Сыграем? Почему бы нет? Я замедлил до девяноста: сделал ему знак рукой, чтобы он перегнал меня. Сбавил еще десять; приподнялся и прогрохотал мимо. Его пассажир, в шлеме и очках, усмехаясь, высунулся из кабины, чтобы проводить меня соленым приветствием ВВС: «давай выше!»

Они надеялись, что я – мелкая случайность, и просто отдаю им должное. Снова открылся дроссель. Боа крадется ровно, в пятидесяти футах под ними: поравнялся с ними: двинулся вперед по чистой, пустынной местности. Приближающаяся автомашина чуть не нырнула в канаву при виде наших гонок. «Биф» маячил среди деревьев и телеграфных столбов, а я, мчащееся пятно, всего в восьмидесяти ярдах впереди. Однако я опережал его, стойко опережал: может быть, шел на пять миль в час быстрее. Моя левая рука опустилась, чтобы дать машине пару лишних порций масла, из опасения, что перегреется что-нибудь: но с таким двухцилиндровым верхним движком от Джапа можно спокойно сгонять на Луну и обратно.

Мы почти уже подъехали к селению. За длинную милю до первых домов я закончил гонки и спустился к перекрестку у больницы. «Биф» поравнялся со мной, заложил вираж, набрал высоту и повернул обратно, и оттуда махали мне, пока я был в поле зрения. Здесь было четырнадцать миль от лагеря: и пятнадцать минут с тех пор, как я оставил Тага и Дасти у дверей.

Я снова выжал сцепление и легко спустил Боанергеса с холма, вдоль трамвайных путей, по грязным улицам, и вверх, к одинокому кафедральному собору, стоявшему в холодном совершенстве над низменными окрестностями. Линкольн [48]48
  Линкольнский собор Девы Марии – собор в городе Линкольн, признаваемый воплощением английской готики. Строительные работы были начаты в 1072 году епископом Ремигием, от которого осталась сторожевая башня на западном фасаде, и продолжены амбициозным епископом Гуго, стремившимся создать грандиозное сооружение. В 1311 году строительство было завершено, и до обрушения в 1549 году центрального шпиля 160-метровый собор был самым высоким зданием на Земле.


[Закрыть]
не несет послания о милости. Наш Бог – ревнивый Бог, и все, что может предложить человек, падет, в презренном недостатке достоинства, в глазах святого Гуго и его ангелов.

Ремигий, приземистый старый Ремигий глядит с большей благосклонностью на нас с Боанергесом. Я поставил это стальное чудо силы и скорости у его западной двери и вошел: и нашел там органиста, репетирующего что-то медленное и ритмичное, как таблица умножения, только в нотном виде. Изъеденное, неудовлетворительное и неудовлетворенное кружево хоров и перемычек потонуло в главном звуке. Его преизбыточность задумчиво струилась мне в уши.

К тому времени мой желудок позабыл об обеде, глаза горели и слезились. Снова на улицу, чтобы промыть голову под колонкой «Белого оленя» [49]49
  «Белый олень» – название многих отелей и пивных в Англии, в честь эмблемы короля Ричарда II.


[Закрыть]
во дворе. Чашка настоящего шоколада и кекс в чайной: и мы с Боа едем по ньюаркской дороге, в последний час светлого времени суток. Он легко идет на сорока пяти и, ревя изо всех сил, переваливает за сотню. Норовистый мотоцикл голубых кровей лучше всех верховых животных на свете, потому что логически расширяет наши возможности и несет в себе намек, провокацию превзойти их, своим приятным, неутомимым, ровным движением. Боа любит меня, и потому дарит мне на пять миль больше скорости, чем получил бы от него чужой.

В Ноттингеме я добавил сосиски от своего оптового торговца к бекону, который купил в Линкольне: бекон так удачно порезан, что каждый ломтик стоит пенни. В надежные корзинки позади седла все это укладывается, а на следующей остановке (на ферме) – еще и обитая фетром коробка с пятнадцатью яйцами. Теперь домой, через Слифорд, нашу неопрятную, но зажиточную и гордую этим деревушку. У здешнего мясника для меня приготовлены шесть кусков сала по пенни. Месяцами я проделываю свой вечерний круг покупок, дважды в неделю, проезжая сто миль ради этого удовольствия и приобретая лучшую еду по самой низкой цене, объехав половину округи.

17. Четверг, вечер

Огонь, такой, какой нужен для приготовления пищи, краснеет между решетками печи, пламя и дым уже выгорели. Половина девятого. Остальные десять человек переговариваются в синем табачном дыму, двое на стульях, восемь на скамейках, ждут моего возвращения. От скорости моих последних виражей, при свете одного фонаря (самое суровое испытание для ездока) ноги у меня подкашиваются и слегка запинаются. «Ого, приятель, – усмехается Дасти. – Снова заднице твоей досталось?» Им нравится считать меня лихачом. Чтобы подпитать это тщеславие отряда, я радую их подробностями своего состязания с «бифом».

«Чего-нибудь привез?» – наконец спрашивает Ниггер, у которого в кармане, как всегда, не так густо, чтобы пойти в столовую. Я знал, что чего-то не хватает. Возбуждение последнего рывка и пришедшая усталость выгнали из моей памяти набитые корзины «броу». Снова выхожу в ночь, прохожу сквозь черный гараж в угол, где он стоит, в дыму горячего железа, поднимающемся от его крепких цилиндров. Щелк, щелк, сумки сняты, и я вываливаю их содержимое перед Дасти, буфетчиком нашего барака. Таг приносит сковородку и становится председателем. Огонь как раз готов. Слышится шкворчание и пронизывающий запах. Я готовлю свои обычные два ломтя хлеба с маслом.

Ниггер взвешивает свои возможности. «Почем яйца?» – спрашивает он. Молниеносно подсчитываю: полтора пенни. Правильно, он выбирает одно яйцо. Ломтики бекона – по пенни. Два, и две сосиски за два пенса. Он катит ко мне по столу шестипенсовик. «Сдачу возьми себе, за масло», – бормочет он. Остальные выбирают и платят. В этой торговле нет ничего такого: у нас не было ссор из-за ужина всю зиму. В столовой еда дороже, хотя и недорогая: и куда менее вкусная, чем эти плоды нашего собственного промысла и приготовления. А еще там надо ждать в очереди десять минут, чтобы тебя неприветливо обслужили.

Пэдди, последний из сегодняшних поваров, чистит сковородку на завтра – вытирает с нее брызги огромной коркой столовского хлеба. Позже мы увидим, как он запихивает этот хлеб себе в рот. «Старый собиратель грязи», – задиристо называет его Таг. Тем временем граммофон играет что-то джазовое, чтобы придать ужину очарование. Мой мозг еще слишком взъерошен после трудной поездки, чтобы годиться для струнной музыки, смазывающей сырой вечер. Сегодня вечером я пьян – опьянен воздухом. Отбой застает всех нас за желанием спать. Завтра золотой орел перелиняет для нас.

18. Интерлюдия

Жизнь на службе, таким образом, учит человека широко жить за счет немногого. Мы принадлежим тому великому делу, что будет существовать во веки веков, в бесчисленных поколениях обычных летчиков, таких, как мы. Внешняя одинаковость нашей одежды и отличительных знаков напоминает нам об этом. А еще – наша отгороженность от других и сосредоточенность. Наши группы расширяются за летным училищем, за аэродромом, за сборным пунктом, над сотнями лагерей, над половиной мира. Привычка «принадлежать» к тому или иному вызывает в нас чувство, что мы – часть множества.

Когда мы достигаем привязанности, то снимаем с себя личность. Отметьте духовную важность таких мелочей, как эти комбинезоны, в которые мы укрываемся, когда трудимся, подобно роботам, чтобы стать одетыми контурами, не имеющими внешней привлекательности или отличия, такими беззаботными. Одежда, за которую человек должен платить, становится для него оковами, если он не богат и не расточителен. Эта рабочая одежда, которой нас обеспечивает ВВС – не последняя из наших свобод. Когда мы надеваем ее, масло, вода, грязь, краска, все подобные случайности сразу же становятся нашими друзьями.

Промежуток теплой погоды вернулся к нам, как будто лето постеснялось покидать этот холодный север. Ветер все еще кусачий; но наш ангар укрывает тихий полумесяц гудрона и травы, и его открытая пасть – настоящая ловушка для солнца. Днем восемь из нас лежат там, ожидая машины, которая ушла на юг и теперь запаздывает. Чудесно, когда единственная обязанность – ждать час за часом на теплом солнышке, поглядывая в сторону юга.

Мы были слишком переполнены довольством, чтобы разговаривать, опьянены поглощением глубины, большей, чем физическое удовлетворение. Просто лежали, раскинув руки, вперемешку, устроив головы друг на друге, вздыхая в счастливом избытке расслабленности. Солнечный свет лился с неба и таял среди нашего сплетения. С торфа под нашими влажными спинами шел такой же жар, соединявший нас с ним. Наши кости расслабились, чтобы стать частью милостивой земли под нами, ее таинственный пульс бился в каждом содрогании наших тел. Запахи аэродрома площадью в тысячу акров смешивались с привычным масляным запахом нашего ангара, природа – с искусством: а тем временем бледное море травы дрожало мелкой зыбью, прежде чем ветер поднял зеленую волну, которая шипела и струилась сквозь щелки наших глаз, прикрытых от жары.

Такие всепоглощающие минуты заставляют кольчуги и ограды нашей личности распадаться обратно на углеводородные элементы бытия. Эти мгновения приходят к служивым очень часто, потому что мы легко уступаем добру и худу любой минуты.

У летчиков нет имущества, мало связей, немного повседневных забот. Долг теперь предписывает мне лишь то, чтобы сияли пять пуговиц спереди.

И о летчиках заботятся так же мало, чем они сами заботятся о чем-то. Их простые взгляды, обращенные вовне; их естественная жизнь; скудное воображение, которое не раздирает, не вспахивает низины их умов – все это выставляет их, как землю под паром, на вольный воздух. Летом мы с легкостью принадлежим солнцу. Зимой мы с трудом, без защиты, идем по дороге, дождь и ветер изводят нас, пока вскоре мы сами не становимся дождем и ветром. Мы бежим на рассвете к прозрачному бассейну училища и ныряем в эластичную воду, которая облегает наши тела тесно, как кожа: и ей мы принадлежим точно так же. Везде связь: одиночества больше нет.

Я не могу написать слово «конец» в этой книге, пока я еще на службе. Иногда я надеюсь, что не напишу его никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю