Текст книги "Чеканка"
Автор книги: Томас Эдвард Лоуренс
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Сержант Лоутон, главный над рабочими отрядами, сегодня направил меня к лагерному парикмахеру. Эта работа иногда позволяет нам бесплатно подстричься, если тот свободен. В остальном это не бог весть что: надо поддерживать огонь в печке, подметать пол почти каждый час, и, когда много посетителей, надо намыливать подбородки тем, кто ожидает бритья.
Работа тихая: но на ней я получил социальный шок, когда парикмахер запел «Салли», которую поют у нас в бараке. Он что, считает себя таким же мужчиной, как мы? Служивые так замкнуты в своем частном мире, что признают за военными монополию на мужественность. Здесь все мы связаны и все равны: кроме того, кто ловчее на строевой или опытнее. Классовых различий нет и в помине. В нашем бараке мальчишки-газетчики и студенты Кембриджа живут на одном уровне и пытаются говорить на едином рубленом диалекте летчиков. Но штафирки, вроде этого парикмахера, в картину не вписываются. Его фамильярность неприятно поразила меня. Странно.
Сегодня вечером Китаеза пришел потрепанный. Он напился в городе и подцепил шлюху, которую повел вниз к каналу, чтобы отыметь. Там он поссорился с двумя барочниками: очевидно, по своей вине, потому что он невозможный сквернослов, когда надерется. Одного он ударил: другой поставил ему синяк под глазом. Он упал, получил пинок в живот и скатился на мелководье. Когда он доплелся до барака, к кровати, он молчал, лицо его было белым: но оно всегда белое, с неповторимым выражением уныния и сальности. Все думали, он всего лишь набрался. Он разделся догола, что подтвердило нашу догадку. Чем беднее человек, тем больше он стыдится наготы. Мы сильно ругаем офицеров за их манеру, приобретенную в школах-интернатах, расхаживать по спальням неодетыми на глазах у денщиков.
Он растянулся на кровати, странно мотая головой, откинув туловище на верхнюю спинку и на подушку, с вздохами, переходящими в стоны. Тогда мы собрались вокруг, и, сквозь приглушенную ругань, он объяснил, что поцапался с двумя штатскими, а те дрались нечестно. Глаза его закрылись, и ребра ходили ходуном, пока он хватал ртом воздух. Ему, похоже, было худо. Слабым голосом он позвал Моряка, своего приятеля.
Моряк явился одним прыжком из центральной части барака: и, когда услышал, в чем дело, стал с силой разминать ему живот. Через десять минут Китаеза спокойно лежал на кровати. Зубастый сходил в кофейню (которая, по гуманному обычаю, открыта до полуночи в пределах ограды, чтобы те, у кого позднее увольнение, могли освежиться) и принес столовскую банку горячего чая. Китаеза выпил и медленно заснул. Утром он был на гимнастике, как обычно, ночные приключения успели выветриться из его памяти. Я думаю, это была жажда сострадания после побоев. Кроме того, Бойн, наш утонченный бывший офицер, был вместе с Китаезой и сам видел драку: он избежал ее, потому что Китаеза был не на правой стороне. Это был грех против кодекса Клеркенвелла [16]16
Клеркенвелл – район в центре Лондона, традиционно ассоциировался с радикальными движениями, от лоллардов в 16-м веке до чартистов в 19-м и коммунистов в начале 20-го.
[Закрыть], и Бойна потом слегка сторонились.
Школа-интернат и государственная школа сходятся нелегко. В один из прошлых вечеров завязался подушечный бой, и несколько боевых снарядов было порвано. Капрал спросил фамилии виновных. Все как воды в рот набрали. Капрал Эбнер ждал признания: его не последовало. Поэтому он объявил приговор всем. Мы должны были пройти три пожарных караула подряд, и ущерб был вычтен из нашей оплаты. Через час Хордер (выпускник Хейлибери [17]17
Хейлибери – британская независимая школа-интернат, основанная в 1862 году.
[Закрыть]), заводила в подушечном бою, вернулся с работ. Услышав новости, он пришел к капралу Эбнеру, и объявил себя зачинщиком и ответственным. Так что мы отделались: но весь барак был озадачен и обижен. «Что за херня, бежать к капралу и все брать на себя. Да хрен бы с ним, с этим пожарным караулом». Он лишил нас удовольствия вместе пасть и вместе, всем бараком, понести наказание. Мы начинаем хотеть быть командой, а не индивидуумами.
Маленький главный инструктор снова взял нас на гимнастику, тихо и добродушно, несмотря на злобный взгляд коменданта ему в спину. Он отдавал приказы так, будто бы мы ему нравились; и мягко, почти разговорным голосом. Мы должны были вести себя тихо, чтобы расслышать его. Когда он приказал нам прыгать, размахивая руками, нашелся растяпа, который не смог совладать с ритмом и уследить за своими конечностями – руки опускались, когда ноги поднимались, или те и другие бешено махали вместе, как будто он пытался уйти в отрыв. Это зрелище вызвало смех. Сержант Каннингем вывел перед строем (но все так же добродушно) тех, кто смеялся, а не неудачника. Любой другой инструктор посмеялся бы надо мной вместе с большинством. Извлек ли мрачный комендант, прислонившийся к своей стенке, из этого какой-нибудь урок?
Сегодня работы у нас были в гимнастическом зале. Здесь делают спортивную площадку, и наше дело – отчищать проволокой и перекрашивать множество восстановленных щитов, которыми надо огораживать беговую дорожку. Очевидно, работа неплохая. Шестеро было нас и шесть щеток: но они были измочалены, половина щетины отсутствовала, а половина истерлась. Пока капрал посылал за новыми, мы смотрели, как отряды упражняются на брусьях, или боксируют, или прыгают через «коня». Наши атлеты возликовали перед игрой мускулов, ожидающей нас. Увы, с какой радостью я забросил бы любые игры навеки!
Других щеток не было. Пришлось наносить краску прямо на ржавчину и окалину. Бесполезная работа деморализовала нас, и мы стали невольными обманщиками: а еще это подтвердило подозрение, что здесь отчаянно пытаются найти предлоги, чтобы держать нас занятыми. Мы с горечью чувствуем, что за этот тягостный месяц расплескался наш пыл новичков, который, может быть, провел бы нас через трудности муштры и плаца к службе. Конечно, этот пыл дурно направлен. Наши неопытные руки в своем рвении пытаются чистить все изнутри и снаружи; поэтому теряют в скорости и нарываются на ругань за леность. Но старые солдаты, которые никогда не потратят лишней минуты и не двинут пальцем ради тех частей, которых не видно, получают и похвалу, и экономию сил.
Пока что мы получаем только ругань и не можем защититься. Здесь, на сборном пункте, четыре сотни рекрутов, шестьдесят офицеров, сто сержантов и капралов. Так что каждый третий властен менять наш курс. Большинство из них так и делает. Нас небрежно швыряют весь день из рук в руки, будто золотые мячики жонглеров: и в нас живет страх мячиков, как бы нас не уронили и не помяли. Помяли, но не разбили: и это прибавляет горечи. Нас можно загонять до полусмерти, но не до смерти: наказать, но не высшей мерой. Нет трепета настоящей опасности, чтобы можно было ускользать и спасаться: только неотвратимость мелких происшествий, от которых сбежать нельзя – а как сбежать из тюрьмы, которую строишь сам себе? Это вызывает разумное раболепие: легче вынести несправедливость, чем объяснить.
Я думаю, что внезапное рявканье сержантов и старшин на параде всегда таит за собой поражение властей, желающих сеять слепой ужас. Они уже превратили нас, пятьдесят штатских, в весьма запуганных военных всего за несколько дней. Наш полковник хорошо сформулировал это в кабинете перед двумя из нас, которых притащили туда за грязные ботинки в пожарном карауле, в тот вечер, когда они были на дерьмовозе. Он сказал: «Мне не хотелось бы выслушивать ваши оправдания. Вы здесь не на суде, и я вам не судья. Мой долг – поддержать авторитет сержанта, который счел нужным представить вас передо мной. Три дня заключения в бараках». Если бы все были так честны. Именно претензия (или разбитая надежда) на справедливость причиняет боль.
Нам, новобранцам, всегда советуют идти по пути наименьшего сопротивления, увиливать от всего, заслуженного или незаслуженного – кроме нашего жалованья. К концу каждого такого увещевания мы напоминаем друг другу: «Не забудем, что мы солдаты», и нас поправляют вопли: «Летчики!», а если капрала нет рядом, то, с насмешкой: «Королевские летчики!» Денно и нощно различие между летчиками и солдатами внушается нам всеми приходящими: и мы усваиваем его с большой охотой, потому что в тяготах работ и муштры нас утешает мысль о том, что есть люди, для которых эта военная суетность и есть профессия.
Мы отождествляем армию с ее образом жизни и уже от души презираем ее, испытываем к ней отвращение. «На хуй армейских», – вопит Китаеза. – «Одна хренатень и никаких денег». Солдаты – части механизма, и их добродетель – подчинение внутри своего великого общества. Летчики – хозяева и повелители, когда не рабы, своих машин, и, хотя в воздухе ими действительно владеют офицеры, но в те долгие часы, когда они на земле, они принадлежат лично нам. Конечно же, не здесь, на сборном пункте. Здесь мы не можем отвлечься от унизительной муштры, которая в нашей последующей жизни летчиков на службе станет лишь наказанием, вроде отбывания на губе.
Может быть, и жаль, что на сборном пункте нет ни единого знака того, чем на самом деле занимаются ВВС – разве что истребитель «бристоль», ржавеющий за оградой на транспортном дворе. Вид полетов воодушевил бы нас, как напоминание о нашем призвании – помочь в завоевании воздушной стихии. Мы присягали этому делу (корпоративное усилие, в котором отдельные имена ничего на значат: но успех придет к объединенным рукам миллиона неизвестных) – завоевать свободное обладание высшей стихией, такое же полное, как вольность человека на земле или свобода моряка в море. А после этого я должен заметить, что только один в казарме вслух выражал желание подняться в воздух. Некоторые надеялись, что им такой возможности не представится.
Но, хотим мы летать или нет, мы летчики, в том новом облике, который новый род войск создает для себя. В ВВС нет ничего армейского, кроме сознания некоторых из офицеров. Летчики бесятся, когда публика называет их «рядовыми авиации». Намеренно, с щепетильностью, доходящей до грани рассудка, Министерство авиации сделало свою службу не похожей ни на армию, ни на флот. Посмотрите на наши звания! Механик авиации второго класса (как все мы сейчас), то же первого класса, ведущий механик авиации. Громоздкие, дурацкие названия! Сами мы сокращаем их до ВМА, МА-1, МА-2, и называем себя «авиамехами» (во время войны) или «мехами». «Мех» – это все равно что «братишка» или «солдатик» в других родах войск, – то, как мы называем себя на службе.
23. У повараСнова не повезло. Меня выбрали работать на кухне, а это, как мы знаем по опыту, вторая по тяжести задача после дерьмовоза. Во всяком случае, не будет гимнастики. Те, кто назначен на кухню, выползают из кровати в комбинезон и идут затемно, прямо с побудки, не умывшись, на работу, до тех пор, пока караульные не отужинают после семи вечера. Это долгие часы и тепловатые помои: гладкий, мерзостный жир: крупные шматы мороженой говядины с трупным запахом, которые надо таскать из грузовика на разделочный стол: обязательно мокрые руки, волосы и одежда, и вонь, которая не отвязывается целыми днями: особенно несчастен здесь тот, кто ненавидит кухни и всю механику приготовления мясной пищи. В пекарне, правда, нет такой мерзости.
Еще одним злосчастьем для меня сегодня стал молодой повар, который на шумной кухне очень похоже подражал тявканью щенка. Он гордился своим мастерством и искал угол, из которого это прозвучало бы громче всего. Там и без того стоял гвалт, как на бойлерном заводе, а его поминутное: «гав, гав, гав – тяф!», казалось, сводило меня с ума, как будто в мозг снова и снова втыкали стальные иглы. Если я могу сказать, что больше всего мне страшна в этом мире жизнерадостность, то ненавижу я больше всего шум, который лязгает вокруг, пока я не начинаю дрожать, как натянутая струна.
Мое тело с тех пор, когда я завербовался, было все время неприятно закостеневшим, и меня преследовали дурацкие несчастные случаи. Две недели назад я сломал мизинец, поскользнувшись на мокром гудроне во время гимнастики, а в прошлую пятницу растянул ногу в подъеме, таща двойной мешок муки по ступенькам в кухню сектора М. От неверного света в казарме сначала болят глаза, а потом голова, пока я набрасываю эти заметки. В целом картина явно незавидная. Я чувствую свою непригодность, не к жизни в авиации, которую я испробовал и нашел хорошей, но к суровости курса новобранцев. А еще мне не удается перенести на бумагу мощь этой жизни, так же явно, как не удается прожить ее. Все это чарующе огромно: но как перевести назад часы моего тела, чтобы найти в себе беззаботность и увидеть ее? Как вертеть словами, когда весь день я провожу в страхе за себя?
Слабость воли и тела, которая позволяла тявкающему повару так раздражать меня, что я содрогался, таким же образом подвергла меня немилости пузатого главного повара, – по виду и манерам сущий навозный жук, только багрового цвета, – который деловито передавал, удерживал и прятал от дежурного офицера то, что собирал из нашей пищи. Мне тошно было от того, что я замешан в преступлениях начальства: и, раз уж я воровал для него, то не скрывал в своем взгляде, что об этом думаю. Трудно было удерживать это только во взгляде. Снова кулаки у меня сжимались. Чтобы стало легче, я с жаром работал, начищая его сволочные котлы и сковородки, пока они не засверкали всей поверхностью: и это был еще один проступок. Он-то хотел, чтобы они всего лишь прошли небрежный ежедневный осмотр. Он знал, что мои старания – упорное свидетельство против него. «Здоров ты на показуху, – процедил он, зная, что такая похвала любому летчику как острый нож, – а теперь иди разложи ножи и вилки». Это была месть: он потратил два часа моего дня на сортировку и раскладывание в бесполезные ряды приборов, которыми предполагалось пользоваться. Но я рад, что довел этого жирного халдея до ответных мер.
Мы подавали обед ординарцам, выстроившимся в очередь. Мой повар-щенок назначил себя раздавать сладкий крем, желтая мягкость которого должна была приглушить кислоту вареных яблок. Он обхватил бедрами теплый котелок с кремом и ерзал вверх-вниз, повторяя «ах, ах, ах» и виляя поясницей, будто бы это была женщина. Время от времени он облизывал край черпака своим неопрятным языком. Видя, что мы не смеемся, он поднял глаза на нас и громко заявил: «Есть три вида дерьма: горчица, – шваркнул по алюминиевому судку на столе, – крем, – уронил густой мазок на Мэддена, который стоял рядом со мной, – и ты, маленькая дрянь».
Когда, совсем поздно вечером, я открыл дверь нашей сияющей казармы, меня встретил такой шум, как будто там кутила компания демонов. Моряк подхватил меня под мышки и, под джаз на тазиках и гребешках, провел меня в танце до дальней двери и обратно. «Завтра инспекция полковника: это значит, по отрядам. Слава богу, ох, слава богу!» За моей спиной появился саркастический Питерс, вернувшийся из Лондона. «Какие-то вы тут все счастливые», – фыркнул он. «Иди ты в болото, – отозвался Гарнер. – Я всегда счастлив, когда отстрелялся и отщелкал пожарный караул». Потом мы рассказали ему правду, но он не поверил. «Да будет вам заливать: мы тут на работах до самого конца».
О чем-то подобном и мы начали уже шептаться, когда неделя за неделей проходила без передышки. Неужели ВВС забыли свое обещание, данное, когда мы записывались, потому что им понадобилась служба поддержки для сборного пункта? После шестой недели в казарме раздались желчные протесты: предложения сделать то или это, чтобы утвердиться. Снова восстание? Не в этой жизни. Я думаю, прошли сотни лет с тех пор, как в Палате Общин возникала проблема, которая не смывалась бы брюзжанием. Но теперь наше желание осуществилось, и перспектива плаца относительно радужна. Мы видели достаточно с нашего расстояния, чтобы страшиться его всей душой. Ни один рекрут не покидал сборный пункт без ненависти к муштре на все оставшиеся семь лет. Но плацу придет конец: работам – никогда. Размещение по отрядам сулит однажды избавление.
24. ИнспекцияВ первый раз все мы видим поблизости офицера, кроме тех случаев, когда получаем взыскания. Нет, еще был доктор, который, с бесконечной осторожностью, делал нам прививки в первый вторник. Странно, он, должно быть, сохранял интерес к технической стороне работы, которую делает, наверное, раз сто в неделю. Даже глаза его, казалось, видели каждого из нас в отдельности, когда он нас колол. А в остальном на сборном пункте существует обычай ставить непроницаемую преграду в виде нижних чинов между нами и нашими прирожденными вождями. Это придает лагерю иностранный акцент, вроде прусской армии или Иностранного Легиона: и вселяет в нас еще большее чувство сиротства. Нижние чины делятся по степеням, от великолепно самодовольного первого старшины (высокий, широко шагающий, голос как у вороны, страдающей запором) до завистливой обидчивости капралов. Капралы здесь всех сортов: но какая важность в сержантах! Губы сжаты, походка значительна, римская посадка фуражки (часто одна фуражка и не видно головы), бычий вес и достоинство. Шея сержанта сзади кирпично-красная, толстая и безволосая. У них неспешный взгляд. Их природа давно отвергла все детское.
Мы стояли ровными шеренгами перед комнатой ординарцев. Стиффи, адъютант по строевой подготовке, альфа и омега муштры на сборном пункте, прохаживался, окидывая нашу шеренгу суровым, пристальным взглядом. Он раздувал грудь, как бы спрашивая: «Кто из вас, червей, посмеет глядеть мне в лицо, будто имеет право на жизнь?» Перед каждым, кто имел планки на кителе, он останавливался, чтобы расспросить в подробностях о прежней службе. Если тот признавался, что служил во флоте, военные усы явственно кривились. Стиффи был в гвардии – сержантом-инструктором – и не стоит это забывать! Лучше забудьте, что записывались в ВВС. Именно гвардейский esprit de corps [18]18
Esprit de corps – корпоративный дух (фр.)
[Закрыть]побуждает нормального солдата завистливо ненавидеть гвардию. Мы ни во что не способны верить так, как они верят в свое сборище.
Наконец Стиффи отдал приказ: «Бывшие на службе – направо, зачисленные впервые – налево». Я поплелся налево вместе с молодыми. При моих недостатках веселее будет видеть рядом неопытных. Мы – пятый отряд, а старослужащие – четвертый. Я сожалел о потере Моряка, когда увидел его, Дылду, тощего телеграфиста, и Кока идущими обратно. Стиффи никогда не сочтет флотского прошедшим обучение. «Что, говорит, салага ты хренов?» – издевался обрадованный Китаеза. «Старый солдат – старый пердун», – отозвался Моряк. Капрал Эбнер зашипел на нас: «Тишина!» Через пятнадцать минут – осмотр обмундирования. Мы понеслись, как бешеные.
При репетициях складывание обмундирования занимало час. Сначала мы скатывали матрасы и покрывали их самым коричневым и наименее рваным из наших одеял. Оставшееся постельное белье образовывало шоколадный бутерброд в изголовье кровати. На него мы складывали наши шинели, прижатые плотно, как коробка, с отполированными пуговицами, сверкающими спереди. Поверх – голубые фуражки. Мы вставали в проходах и выравнивали эту горку вверх.
Теперь китель, сложенный так, чтобы ремень образовывал прямой угол. Прикрывают его брюки, сложенные точно в области кителя, с двумя фалдами, которые, как гармошка, смотрят вперед. Полотенца складываются один раз, два, три и окружают по бокам эту голубую башню. Перед голубым лежит прямоугольный кардиган. С каждой стороны – свернутая обмотка. Рубашки упакованы и сложены парами, как кирпичи из фланели. Перед ними лежат трусы. Между ними – аккуратные шарики носков. Наши портпледы широко расправлены, нож, вилка, ложка, бритва, гребешок, зубная щетка, щетка для кожи, палка для чистки пуговиц, именно в таком порядке, разложены среди них. В раскрытых шкатулках – иголки, в которые вдета хлопчатобумажная нитка цвета хаки. Наши запасные ботинки вывернуты подошвами вверх, с каждой стороны портпледа. Подошвы отполированы черным, а стальные наконечники и пять рядов гвоздей начищены до блеска «шкуркой». Пять щеток для чистки, вымытые и с белыми спинками из стеклянной бумаги, выстроены в ряд вдоль подножия кровати.
Все наши официальные причиндалы уложены на виду, математически выстроены, сложены, измерены и взвешены: а также на них крупно нанесены наши официальные номера. Это выдает всю игру. Летчики не любят ходить нумерованными и не надевают то, на чем стоит заметный номер. Это снаряжение – лишь для инспекции, а наши настоящие, грязные, щетки, наша истинно поношенная одежда спрятаны в наших ящиках. «Вот показуха-то», – ворчал Дылда, когда его заставили красить серебрянкой банку для ваксы, пока она не засияла поддельным серебром. Показуха и есть.
Полковник, сам из флотских, бодро пронесся по казарме, не глядя на аккуратно сложенное обмундирование, но разговаривая с каждым. Воспоминание о свирепом коменданте заставило меня испытать благодарность за то, что не все офицеры ВВС унижают свой чин. Его глаза вспыхнули при виде моих книг, и он наклонился к моему шкафчику – вычищенному внутри и снаружи – чтобы почитать их корешки. «Что это? – спросил он о «Нильсе Люне» [19]19
«Нильс Люне» («Nils Lyhne»,1880) – роман Й. П. Якобсена, датского писателя, поэта и ученого, родоначальника движения натурализма в Дании, посвященный судьбе, исканиям и жизненным испытаниям интеллектуала-атеиста.
[Закрыть]. – «Вы читаете датских писателей: почему вы вступили в Военно-Воздушные Силы?» «Думаю, у меня был душевный кризис, сэр». «Что-что? Что?! Старшина, запишите его фамилию». Он прошел мимо. «В кабинет к девяти часам», – резко сказал старшина, сверкнув глазами.
Меня ввели под конвоем. Капитан авиации был серьезен. Он мог дать мне лишь семь дней, а неучтивость к старшему офицеру требовал чрезвычайной суровости. Наконец он переправил меня на суд к тому полковнику, которого я только что оскорбил. «Хорошенькое дело: очевидно, расстреляют на рассвете», – сказал я себе, в действительности не заботясь ни на грош. Мы уже все побывали в штрафниках, получив наказание от ВВС. Пребывание «на губе», как мы любовно это называем, – в основном досадная помеха, особенно на сборном пункте, потому что записи о проступках новобранцев удаляются из их личных дел, когда они выходят отсюда. Это час строевой с полной выкладкой. Средняя нагрузка, после которой болят мышцы. После этого – наряды на работы, забава для тех, кто и так делает все, что способен сделать человек. В промежутках мы должны каждый час навещать караулку, чтобы доложиться. О первой дозе горько сожалеют, потому что теряется чистота штрафного листа: а каждый новобранец начинает с фантастической цели – завершить семь лет без единого проступка. Фантастической, потому что множество старших сержантов преследуют своих подчиненных, пока каждый не получит по дозе. После этого набрать много ходок становится предметом похвальбы. В нашем бараке все уже через это прошли – что касается службы – менее чем за шесть недель.
Наконец меня ввели, под конвоем и с непокрытой головой, на разбирательство дела об оскорблении. Когда обвинение повторили, он разразился смехом. «Господи боже, старшина; господи ты боже мой. Я приказал вам записать его фамилию на случай, если нам понадобится умный человек для работы. Какой дуралей привлек его под суд? Убирайтесь!» Он дружески вытянул меня тростью пониже спины. Говорят, что я первый, кому удалось избежать обвинения, выдвинутого нашим старшиной. Возможно. Я дрожу от страха, как бы не получить от него эту умную работу! Днем мы переместились в барак номер четыре.