355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Том Холланд » Рубикон. Триумф и трагедия Римской республики » Текст книги (страница 14)
Рубикон. Триумф и трагедия Римской республики
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:58

Текст книги "Рубикон. Триумф и трагедия Римской республики"


Автор книги: Том Холланд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Глава 7
Потехе час

Тени в рыбьем садке

Пока Помпеи вовсю хозяйничал на Востоке, смещенный им Лукулл пребывал в унынии – причем оставив этим глубокий след в истории.

У Лукулла были все основания считать себя обойденным. Враги, не удовлетворившись отрешением его от командования, продолжали досаждать ему и после возвращения в Рим. Проявив коварную мстительность, они лишили Лукулла триумфа, поступком этим оставив его без высшей почести, которую Республика могла оказать своему гражданину. Полководец, провезенный по изливающим благодарность улицам, воспаряющий под оглушительные аплодисменты и приветственные возгласы, в день своего триумфа становился кем-то большим, чем просто гражданин, а иногда – даже большим, чем человек. Его не только облачали в царственные золото и пурпур, даже лицо его разрисовывали красной краской подобно священнейшему из кумиров Рима, статуе Юпитера, находившейся в великом храме на Капитолии. Сопричастность божеству была вещью славной, пьянящей и опасной, и те немногие часы, в которые она была разрешена полководцу, превращались в удивительный и назидательный спектакль. Римскому народу, выстроившемуся вдоль улиц, чтобы приветствовать героя, последний являл живое доказательство того, что честолюбие действительно может стать священным и что в стремлении достичь вершины и творить великие дела гражданин исполняет свой долг перед республикой и богами.

Немногие сомневались в том, что победитель Тигранокерта заслуживает подобной почести. Даже Помпеи, лишивший Лукулла его легионов, оставил побежденному сопернику несколько тысяч человек для триумфальной процессии. Тем не менее Республика не знала предмета настолько возвышенного, чтобы его не могла бы запачкать мерзкая повседневность. И те, кто имел свою выгоду от интриги – как и сам Лукулл, когда он, наконец, добился проконсульства, – должны были учитывать и возможный ущерб от нее. Таковы были правила игры, соблюдавшиеся каждым политиканом. Нападки врагов были прямо пропорциональны значению и общественному статусу римлянина. И перспективы, открывавшиеся перед Лукуллом в качестве частного лица, в равной мере наполняли страхом его врагов и вселяли высокие надежды в его союзников. Избранные гранды могли негласно оказывать воздействие на занявших противоположную позицию трибунов, добиваясь для Лукулла триумфа. Однако сколь бы подлинным ни был их гнев, и какой бы крик они ни поднимали, у каждого из них был и собственный эгоистический резон для выступления в его поддержку. Никакая дружба в Риме не бывала полностью свободной от политического расчета.

Однако Катул и его сторонники, надеявшиеся на то, что Лукулл примет на себя роль лидера их партии, оказались разочарованными. После череды унижений в душе Лукулла словно бы что-то надломилось. Человек, потративший шесть лет на суровую борьбу с Митридатом, утратил стремление к новым битвам. Оставив другим поле политических битв, он со всем возможным упорством посвятил себя наслаждениям.

Пребывая на Востоке и отдаваясь триумфальному прославлению величия Республики, Лукулл уничтожал дворцы и увеселительные сады Тиграна, да так, что от них не оставалось и следа. Теперь, возвратясь в Италию, он поставил себе целью превзойти все уничтоженные им чудеса. На расположенном за городскими стенами холме Лукулл соорудил парк, какого до него еще не видел Рим, парк, изобилующий чудесами, фонтанами и экзотическими растениями, многие из которых он прихватил с собой, возвращаясь из «командировки» на Восток. В их числе был и сувенир из Понта, оказавшийся самым долгоживущим из оказанных им отечеству благодеяний, – вишневое дерево. Он расширил на несколько миль свою летнюю виллу, находившуюся в Туекуле. Но наибольший блеск являли его виллы на берегу Неаполитанского залива, где их было никак не менее трех. Лукулл построил там спускавшиеся к причалам золотые террасы, сверкавшие над морем фантастические дворцы. Одна из этих вилл прежде принадлежала Марию, именно в нее не захотел удалиться старый полководец, мечтавший о новых походах и победах. Лукулл, выкупивший эту виллу за рекордную цену у дочери Суллы, словно бы вознамерился превратить ее, как и все, чем владел, в памятник тщете всякого честолюбия. Излишества, которые он позволял себе, были вызовом всем идеалам Республики. Прежде он жил, считаясь с добродетелями своего общественного класса. Теперь, удалившись от общественной жизни, Лукулл растоптал их. Казалось, что, озлобленный потерей высшей власти, а потом и высшей почести, он обратил свое презрение против самой Республики.

Триумф он заменил потаканием своему сказочному аппетиту. Празднуя свою победу, Сулла устраивал пиршества на весь Рим, однако Лукулл вкладывал куда большие средства в свои частные – а возможно, даже собственные, – излишества. Однажды, когда он обедал в одиночестве и повар подал ему простые яства, он воскликнул в негодовании: «Но сегодня Лукулл дает пир Лукуллу!» [133]133
  Плутарх, Лукулл. 41.


[Закрыть]
Фраза стала широко известной, ее повторяли, покачивая головой, ибо с точки зрения римлян не было ничего более скандального, чем приверженность к haute cuisine. [134]134
  То есть меты, по-русски.


[Закрыть]
Знаменитые повара давно считались в этом городе особенно пагубным симптомом упадка. В добродетельном, домотканом прошлом ранней Республики, к которому так любили обращаться историки, повара считались «наименее ценным среди рабов». Однако едва римляне ознакомились с кухонными горшками царств Востока, «кухонных дел мастера немедленно поднялись в цене, и то, что прежде считалось простой работой, стало рассматриваться как высокое искусство». [135]135
  Ливии, 39.6.


[Закрыть]
О стены города, где традиционно не предусматривались крупные расходы на питание, теперь плескались волны шальных денег, и кухня скоро превратилась во всепоглощающую страсть. Непрерывный золотой поток приносил в Рим не только поваров, но и все более и более экзотические ингредиенты. Люди, придерживавшиеся традиционных ценностей Республики, видели в этой мании свидетельство разорения – прежде всего духовного. Встревоженный Сенат попытался обуздать эту страсть. Уже в 169 году было запрещено приготовление обеденных блюд из сонь, а впоследствии Сулла, охваченный острым приступом ханжества, провел ряд аналогичных законов в защиту дешевых домашних яств. Однако плотины эти были сделаны из песка. Модная страсть сметала перед собой все. И вопреки всем запретам богачи устремлялись на кухню, где пробовали блюда, изготовленные по рецептам собственным и все более – чужеземным. Гребень этой волны вынес Сергия Орату к его богатству, однако в кулинарной сфере устрицы не испытывали недостатка в соперниках. В моду вдруг вошли морские гребешки, откормленные зайцы, свиные влагалища, и все по одной и той же причине: мягкая плоть, которой грозило скорое разложение, однако же сохраняющая сочность, приносила римским снобам наслаждение, близкое к экстазу.

Среди прочих продуктов наиболее ценилась и смаковалась рыба. Так было всегда. Римляне запускали в озера мальков от времени возникновения города. Уже в III столетии до Р.Х. Рим был буквально окружен прудами. Однако пресноводная рыба, поскольку ее намного легче поймать, стоила гораздо дешевле видов, обитающих только в море, – и по мере развития римской гастрономии они сделались предметом вожделений гурманов. Чтобы не полагаться на торговцев рыбой с их тюрбо и угрями, сверхбогачи начали сооружать пруды с соленой водой. Естественно, что внушительные расходы на поддержание таких водоемов лишь добавляли привлекательности этому занятию.

Экстравагантность подобных причуд находила оправдание в древнем принципе, гласившем, что гражданин должен существовать на доходы со своего участка земли. Римская ностальгия по сельской жизни размыла все социальные границы. Даже самые роскошные виллы использовались в качестве ферм. Неизбежным образом в среде городской элиты она приобретала облик некоего лицедейства, возможно показавшегося бы знакомым Марии Антуанетте. Любимым занятием было устраивать трапезы во фруктовом хранилище виллы. Особенно бесстыжий хозяин, не позаботившийся о том, чтобы вырастить и собрать собственный урожай, мог доставить плоды из Рима, а потом красиво разместить в собственном хранилище для услаждения гостей. Разведение рыбы приобрело столь же ирреальный облик. Обеспечение себя рыбой стоило бешеных денег. Агрономы немедленно указали, что домашние озера «куда более приятны глазу, чем кошелек, который они скорее опустошают, чем наполняют. Сооружение их обходится дорого, их заселение рыбами обходится дорого, их содержание обходится дорого». [136]136
  Варрон, Об агрикультуре, 3.17.


[Закрыть]
Претензия на то, что разведение рыб имеет какое-то отношение к экономии, наконец, сделалась просто неоправданной. В 92 г. до Р.Х. сам тогдашний цензор, то есть магистрат, избранный для соблюдения суровых идеалов Республики, разразился слезами из-за смерти миноги. Хронист утверждает, что горевал он о погубленной трапезе «так, словно утратил дочь». [137]137
  Макробий, 3.15.4.


[Закрыть]

По прошествии тридцати лет безумие достигло размеров эпидемии. Гортензий, которому не могла даже прийти в голову мысль съесть одну из своих возлюбленных кефалей, посылал за рыбой для стола в Путеолы. Один из его друзей с удивлением заметил: «Скорее он позволит тебе взять из конюшни его мулов и не возвращать их, чем забрать кефаль из своего рыбьего садка». [138]138
  Варрон, Об агрикультуре, 3.17.


[Закрыть]
Впрочем, именно Лукулл установил высший стандарт экстравагантности в рыбоводстве – как и в других отраслях излишеств. Согласно всеобщему мнению, его пруды были признаны чудом – и скандалом – века. Чтобы снабжать их соленой водой, он устроил в горах тоннели; а чтобы регулировать охлаждающее воздействие приливов, соорудил молы далеко в море. Нельзя было представить себе более броское и неоправданное использование своих дарований человеком, некогда служившим Республике. Цицерон называл Лукулла и Гортензия писцинариями – «любителями рыбы». Слова эти были полны презрения и отчаяния.

Дело в том, что Цицерон выразился с резкостью человека, отчаянно желавшего, чтобы то, чего более не хотел знать Лукулл, могло все-таки проникнуть в его сердце, полное маниакальной любви к рыбным садкам. Подобное пристрастие свидетельствовало о хвори, поразившей саму Республику. Общественная жизнь в Риме была основана на чувстве долга. Поражение не давало права на забвение добродетелей, принесших Республике величие. Особенно ценным для гражданина считалось умение стоять на своем – вплоть до смерти, ведь как в политике, так и войне бегство одного человека угрожало гибелью всей шеренги. Цицерон, отобравший ораторскую корону у Гортензия, не имел ни малейшего желания отправить своего соперника в отставку. Этот новый человек отождествлял себя с теми принципами, которые всегда защищали такие великие аристократы, как и Лукулл. И по мере того как, делая один осторожный шаг за другим, Цицерон понемногу приближался к высшему призу, то есть к консульству, его все более и более терзала следующая убийственная картина: люди, в которых он видел своих близких по духу союзников, сиднем сидят возле рыбьих садков, подкармливая с руки своих любимых кефалей и оставив Республику на волю ветров.

Однако для Гортензия и Лукулла ощущение проигрыша, сознание того, что им принадлежит только второе место, было мукой мученической. Оратор отошел от дел не так далеко, как проконсул, однако по-своему он переживал это не менее болезненно. И постепенно городские суды, в которых Гортензий потерпел столь основательное публичное поражение от Цицерона, превратились в арену для его выходок. Человек, небрежно носивший тогу и нарушивший правильное расположение складок, был осужден им за оскорбительное поведение. Не менее наглым образом Гортензий попросил отсрочки посреди другого процесса, объяснив ее тем, что ему нужно срочно вернуться в поместье, дабы проследить за поливкой платанов виноградным вином. Противником его в суде, как и во многих других случаях, являлся Цицерон. Нелепые причуды являлись единственным его преимуществом перед выскочкой – здесь он был вне конкуренции.

Итак, издревле присущее римлянину стремление к славе выродилось в патологию. Лукулл, рассекавший горы ради блага своих рыбок, и Гортензий, впервые подавший на пиру павлинов, участвовали в хорошо знакомом им соревновании за звание лучшего. Однако теперь ими двигало отнюдь не стремление к чести. Его заменило скорее нечто подобное разочарованию в себе. Как рассказывали, Лукулл тратил свои деньги с полным презрением к ним, усматривая в них нечто вроде «плененного варвара», кровь которого можно пролить. [139]139
  Плутарх, Лукулл, 51.


[Закрыть]
Не стоит удивляться тому, что современники были смущены и рассержены. Не умея правильно понять состояние Лукулла, они толковали его как сумасшествие. Тоска и внутренняя опустошенность принадлежали к числу болезней, неизвестных Республике, – их узнали последующие поколения. Сенека, писавший во времена Нерона, когда идеалы Республики были уже основательно подзабыты, когда оказаться лучшим значило поставить себя перед лицом немедленной казни, когда знати было оставлено только право опустить голову и погрузиться в собственные удовольствия, как нельзя лучше понимал такие симптомы. «Они начинают искать яств, – писал он о людях, подобных Лукуллу и Гортензию, – не для того, чтобы утолить аппетит, но для того, чтобы разжечь его». [140]140
  Сенека, Письма, 95.15.


[Закрыть]
Рыболюбы, сидевшие возле прудов и вглядывавшиеся в их глубины, отбрасывали куда более густые тени, чем казалось им самим.

Посетители пиршеств

Самоуслаждение не обязательно принимало облик печати поражения. То, в чем высшая знать могла усмотреть отраву нахождения не у дел, нередко сулило другим новые возможности. Всего в нескольких милях по побережью от виллы Лукулла, в Неаполе, располагался сказочный приморский курорт Байи. Здесь сверкающую голубизну вод один за другим прорезали позолоченные молы, препятствуя движению рыб, как шутили тогдашние юмористы. С точки зрения римлян, Байи являлся синонимом роскоши и разврата. Отдых там всегда сулил запретные удовольствия. Ни один государственный деятель не признался бы по собственной воле в том, что проводит время в столь печально известном городе, и все же каждый год высшие классы общества оставляли Рим и отправлялись на юг, навстречу развлечениям. Именно это и делало Байи столь привлекательным местом для желающих подняться вверх по общественной лестнице. Своими прославленными серными банями или не менее известным блюдом – устрицами в пурпурных раковинах – курорт открывал перед желающими драгоценный вход в высшее общество. Байи был городом пиршеств, и доносившиеся с вилл, берега и яхт на воде музыка и смех наполняли теплый полуночный воздух над городом. Нечего удивляться тому, что времяпровождение здесь доводило строгих моралистов до апоплексического удара. Там, где текло вино, где распускались одежды, распущенность одолевала и традиционные добродетели. Здесь симпатичный и юный карьерист мог погрузиться в товарищескую беседу с консулом. Здесь заключались сделки, здесь завязывались связи. Обаяние и пригожесть могли принести пагубные преимущества. Байи являлся местом, чреватым скандалом, ослепительным и вместе с тем постоянно оказывающимся в тени, слухов о творящемся там разврате: политая вином и надушенная игровая площадка для всех разновидностей честолюбия и извращения, и – что, быть может, удивительнее всего, – интриг влиятельных женщин.

Царицей Байи – знаменитых морских купаний и воплощением их исключительной, пусть даже чуть низкопробной привлекательности, была старшая из трех сестер Клавдий – Клодия Метелл. Коровьи глаза ее, темные и сверкающие, неизменно вызывали у римлян слабость в коленках, а жаргон, на котором она говорила, определил речь целого поколения. Само принятое ею имя, вульгарное сокращение от аристократического Клавдия, отражало склонность к плебейству, которая еще окажет существенное воздействие на ее младшего брата. [141]141
  Таким кажется наиболее вероятное объяснение сокращения семейного имени Клодии и Клодия. См. Tatum, Patrician Tribune, рр. 247–8.


[Закрыть]
Подражать произношению низшего класса давно было принято среди политиков-популяров – этим, например, был прискорбно известен враг Суллы Сульпиций – однако в устах Клодии плебейское произношение гласных стало вершиной моды.

Естественно, что в обществе, столь аристократическом, как в Республике, нисходить до народа можно было, только имея голубую кровь; Клодия благодаря своему браку и воспитанию находилась в самом центре римского истеблишмента. Ее супруг, Метелл Целер, происходил из единственного семейства, способного поспорить престижем и надменностью с самими Клавдиями. Сказочно плодовитые Метеллы роились повсюду, и представители этого рода зачастую участвовали в любом конфликте – на обеих враждующих сторонах. Поэтому, например, случилось так, что если один из Метеллов столь страстно ненавидел Помпея, что едва не напал на проконсула полным военным флотом, то муж Клодии провел внушительную долю 60-х годов до Р.Х. на службе в качестве одного из легатов Помпея. Знатная дама, вне всякого сомнения, переносила разлуку без особой тоски. Верность ее принадлежала собственному роду. Клавдии, в отличие от Метелл, всегда были скандально знамениты близостью отношений – Клодия и его трех сестер.

Публичную известность слухам об инцесте придал Лукулл, огорченный и расстроенный позором своих родственников. Вернувшись с Востока, он открыто обвинил свою жену в измене с родным братом и развелся с ней. Старшая и любимейшая из сестер Клодия, пустившая мальчишку к себе в постель еще в детстве, чтобы избавить его от ночных страхов, также запятнала свое имя подобным обвинением. Римская склонность к осуждению зеркально отображала сладострастный интерес к пикантным фантазиям. И если современники без конца попрекали Цезаря его предположительным пребыванием в постели царя Вифинии, то враги Клодия не уставали обвинять его в инцесте. Впрочем, дыма без огня не бывает – и в отношениях Клодия с тремя его сестрицами, несомненно, было нечто подозрительное, заставившее развязать языки. Карьера Клодия свидетельствует о том, что он во всем любил доходить до крайности, и поэтому вполне возможно, что сплетники знали, о чем говорят. Впрочем, вполне возможно и то, что слухи были рождены стремлением Клодии поддерживать свой статус царицы общества. «В гостиной курочка-соблазнительница, в спальне кусок льда»; [142]142
  Целий, выступая в собственную защиту на суде над ним в 56 г. до Р.Х… Цитируется Квинтилианом, Об образовании оратора, 8.6.52. Дословно «соат» (коитус) в гостиной и «nolam» (нежелание) в спальне.


[Закрыть]
столь «галантное» описание, оставленное ее бывшим любовником, свидетельствует об осторожности, с которой она расходовала свою сексуальную привлекательность. Участие в политических интригах всегда требовало достаточной смелости от любой женщины, даже обладающей рангом Клодии. Римская нравственность без одобрения взирала как на женскую свободу, так и уверенность женщины в себе. Фригидность представляла собой высший брачный идеал. Принималось как должное, например, что «матрона не нуждается в сладострастных корчах» [143]143
  Лукреций, 4.1268.


[Закрыть]
– все, что выходило за пределы строгой и достойной неподвижности, считалось меткой проститутки. Подобное же обвинение выдвигалось и против женщины бойкой и остроумной. Однако если она еще более отягощала свои преступления тем, что оказывалась замешанной в политической интриге, в такой особе могли усмотреть разве что чудовище. Так что выдвинутые против Клодии обвинения в инцесте едва ли могут показаться удивительными. Более того, они выделяли ее как участника политической игры.

Впрочем, одно только женоненавистничество, при всей своей дикости и безжалостности, не способно полностью объяснить те ядовитые обвинения, которые были выдвинуты против такой хозяйки салона, какой являлась Клодия. У женщин не было другого выбора, кроме, как распространять свое влияние за сценой, украдкой, соблазнением и провокацией, заставляя мужчин подчиняться себе. Моралисты быстро объявили это проявлением женского мира чувственности и сплетен. К свирепым нюансам мира мужских амбиций присоединилась новая сложность. И качества, которые требовались для преодоления этой ситуации, принадлежали именно к тем, что особенно презирались в республике. Цицерон, не принадлежавший к числу «животных», составлявших партию естественной жизни, перечислил их с избытком подробностей: это склонность к «чревоугодию и пьянству», «любовным интригам», «ночному бодрствованию под громкую музыку», «долгому сну» и «расходованию денег на грани разорения». [144]144
  Цицерон, В защиту Мурены, 13.


[Закрыть]
Окончательную и бесповоротную степень нравственного падения отмечало умение хорошо танцевать. С точки зрения традиционалистов, более скандального действа просто не могло существовать. Город, культивировавший танцевальную культуру, находился на краю гибели. Цицерон мог с совершенно серьезной миной утверждать, что именно она послужила причиной падения Греции. «Тогда, в старину, – громыхал он, – греки имели в своем обычае подобные вещи. Однако они осознали потенциальную опасность этой погибели, того, как она постепенно заражает умы сограждан погибельными идеями и маниями, а потом сразу приводит к полному падению города». [145]145
  Цицерон, О законах, 2.39.


[Закрыть]
Согласно процитированному диагнозу, Рим действительно находился в опасности. С точки зрения пирующих, признаком весело проведенной ночи на зависть всему городу было напиться до умопомрачения, а затем под аккомпанемент «криков и воплей, визга девиц и оглушительной музыки [146]146
  Цицерон, В защиту Галлиона, отрывок 1.


[Закрыть]
» раздеться донага и станцевать на столе.

Римские политики всегда подразделялись скорее по стилю, чем по содержанию политики. Растущая экстравагантность римских пиршеств послужила еще большему разделению партий. Предельную сложность для традиционалистов создавал тот факт, что многие из деятелей, служивших им нравственными эталонами, сами поддались создаваемым роскошью искушениям: такие люди, как Лукулл и Гортензий, не могли позволить себе с укоризной погрозить пальцем кому бы то ни было. Впрочем, была еще жива исконная республиканская бережливость. Более того, модные излишества сделали ее в глазах нового поколения сенаторов только более привлекательной. Даже купавшийся в золоте Сенат инстинктивно оставался консервативным органом, ничуть не стремившимся увидеть свое собственное отражение, предпочитая воображать себя образцом праведности. И политики, способные убедить своих собратьев по Сенату в том, что это нельзя считать простой фантазией, могли повысить свой престиж. Строгость и суровость продолжали оправдывать себя.

Трудно объяснить удивительный авторитет человека, который в середине 60-х годов до Р.Х. едва перевалил на четвертый десяток и не занимал еще должностей, старше квесторской. В возрасте, когда большинство сенаторов с молчаливым почтением прислушивались к речам старших, голос Марка Порция Катона уже вовсю раздавался в помещении Сената. Бесхитростные и неприукрашенные слова его словно бы доносились из столь же простых и добродетельных времен ранней Республики. Будучи офицером, Катон «разделял все обязанности, которые возлагал на своих людей. Он одевался так же, как и они, ел то, что ели они, и маршировал вместе с ними». [147]147
  Плутарх, Катан Младший, 9.


[Закрыть]
В качестве гражданского лица он сделал модным презрение к моде: одевался в черное, поскольку любители пиров все как один расхаживали в пурпуре, и повсюду, будь то жара или ледяной дождь, являл полное презрение ко всем формам роскоши, иногда даже не потрудясь надеть на ноги башмаки. Если в таком поведении не было и доли показной скромности, значит, оно выражало глубину нравственной целеустремленности, неподкупности и внутренней силы, которые римляне по-прежнему стремились отождествлять с собой, и тем не менее примиряясь с тем, что подобные качества все более переходили в область исторической литературы. Для Катона, однако, наследие прошлого обладало бесконечной святостью. Долг перед согражданами и служение им означали все. Катон решил выдвинуть свою кандидатуру на выборах лишь после того, как во всех подробностях изучил обязанности квестора. А исполнял он их с такой неподкупностью и усердием, что, по словам современников, «сделал квесторский сан столь же достойным чести, как консульский». [148]148
  Ibid., 17.


[Закрыть]
Мучимый ощущением своего падения, Сенат тем не менее не успел еще развратиться настолько, чтобы не оценить такого человека.

Гранды предшествовавшего поколения, в частности, находили в Катоне источник вдохновения. Они спешили увидеть в нем будущее Республики. Лукулл, например, уже стремившийся передать свой факел преемнику, отпраздновал собственный развод свадьбой со сводной сестрой Катона. Его новая жена отличалась от прежней лишь тем, что любовные интрижки ее не носили инцестуозного характера, однако несчастный Лукулл, вновь связавшийся с любительницей пирушек, из уважения к Катону терпел ее. Это отнюдь не означало того, что Катон готов был предоставить какие-либо особые милости своему зятю, – напротив, если бы Катон решил, что речь идет о благе Республики, он охотно предал бы суду друзей Лукулла, как, впрочем и всякого, кому, с его точки зрения, был бы полезен урок добродетели. Иногда он даже заходил настолько далеко, что читал Лукуллу морали. Катон не был готов к тому участию в интригах, которое было естественным для всех окружающих, являя тем самым негибкость, часто озадачивавшую и бесившую его союзников. Цицерон, искренне восхищавшийся Катоном, тем не менее был недоволен тем, что «он обращается к Сенату так, словно живет в Республике Платона, а не в Ромуловом сортире». [149]149
  Цицерон, Аттику, 2.1.


[Закрыть]
Подобная критика серьезным образом недооценивала политические перспективы Катона. И в самом деле, карьера его во многом являла собой полярную противоположность деятельности Цицерона, построившего всю свою карьеру на поисках компромиссов. Катона не волновали веяния чьих-либо принципов, кроме своих собственных. Черпая силу в самых строгих традициях Республики, он превратил себя в живой укор распущенности своего времени.

Излюбленная тактика Катона по отношению к врагам заключалась в сравнении: на фоне его импозантного облика они казались еще более злобными и женственными. Охота за женщинами и беспробудное пьянство не воспринимались римлянами как признак мужской доблести, скорее напротив. Гладиаторам в предшествовавшую выступлению неделю приходилось протыкать железом крайнюю плоть, чтобы избежать соблазна, однако граждане должны были полагаться на самоконтроль. Подчинившийся чувственности переставал быть мужчиной. И если доминировавших на манер Клодии женщин можно уподобить вампирам, «высасывавшим» [150]150
  Катулл, 58.


[Закрыть]
желания подчинившихся их чарам мужчин, то подобных Клодию представителей золотой молодежи воспринимали как стоящих даже ниже женщин. Одно и то же обвинение звучало снова и снова.

Все эти обвинения отражали глубоко укоренившиеся предрассудки, а в новых веяниях было нечто волнующее и пикантное. Ни один римлянин не стал бы утруждать себя ударом по не внушающему страх врагу. Признаки женственности говорили также о ловкости, превосходстве, умении выходить из трудного положения. Мода всегда служила своей единственной функции: выделению следующих ей из общего стада. В столь соревновательном обществе, каким была Республика, мода привлекала к себе явным и очевидным образом. Рим был полон честолюбивых молодых людей, отчаянно мечтавших о каком-либо знаке общественного положения. Быть членом фешенебельного общества значило добиваться таких знаков. Поэтому именно жертвы моды изобретали тайные сигналы и таинственные жесты, такие, например, как почесывание головы одним пальцем. Они отращивали козлиные бородки; их туники спускались до лодыжек и запястий; тоги их текстурой и прозрачностью напоминали вуали, причем носили их, следуя часто повторявшейся фразе «фривольно подпоясанными». [151]151
  по латыни discinctus


[Закрыть]

Конечно, именно так одевался Юлий Цезарь в предыдущее десятилетие. Факт этот свидетельствует о многом. В 60-х, как и в 70-х годах он продолжал блистать в качестве законодателя римской моды. Он тратил деньги так же, как носил тогу, – беспечно и броско. Наибольшим шиком в его исполнении сделался заказ на постройку виллы в сельской местности, которая была построена и немедленно разрушена, поскольку, как оказалось, не соответствовала в точности его стандартам. Подобные экстравагантности заставляли многих соперников презирать его. Однако Цезарь рисковал и делал свою ставку в крупной игре. Быть любимцем светского общества нелегко. Риск, конечно же, заключался в том, что подобное поведение могло закончиться крахом – не только финансовым, но и политическим. Впрочем, самые смышленые из его врагов сумели заметить, что Цезарь не позволял светским развлечениям подействовать на свое здоровье. Ел он столь же немного, как и Катон, выпивал редко. И хотя его сексуальные аппетиты были скандально известны, постоянных партнерш он подбирал с холодной и пытливой осторожностью. Жена его, Корнелия, умерла в 69 году до Р.Х., и Цезарь, подыскивая новую невесту, остановил свой взгляд не на ком-нибудь, а на Помпее, внучке Суллы. Всю свою карьеру он выказывал понимание необходимости хорошей разведки, о чем свидетельствует выбор не только жены, но и любовниц. Великой любовью в жизни его была Сервилия – по случайному совпадению оказавшаяся сводной сестрой Катона, а потому родственницей Лукулла и впридачу – кузиной Катула. Кто знает, какие семейные секреты поверяла Сервилия на ухо своему любовнику?

Нечего удивляться тому, что враги Цезаря привыкли опасаться его обаяния. И как ему ничего не стоило выбросить целое состояние на одну приглянувшуюся Сервилии жемчужину, так он был готов заложить свое будущее, чтобы купить на него симпатии сограждан. Куда более откровенно, чем кто-либо до него, он привнес светский дух в общественную жизнь. В 65 году до Р.Х., в возрасте тридцати пяти лет, он стал эдилом. Эта должность не принадлежала к числу обязательных для будущего консула, однако была популярной, поскольку эдилы несли ответственность за постановку общественных игр. Таковая возможность была словно специально создана для такого прирожденного шоумена, каким был Цезарь. Его гладиаторы впервые появились на арене в серебряных панцирях. Более трехсот пар бойцов, сверкая оружием, сражались ради увеселения граждан. Представление могло бы оказаться еще более ослепительным, если бы враги Цезаря не поторопились протащить закон, ограничивающий число гладиаторов. Сенаторы умели сразу распознать бесстыжую взятку и прекрасно знали, что ни одну взятку просто так не дают.

В великой игре, где ставкой являлось личное продвижение, расточительство Цезаря было рискованным, но обдуманным гамбитом. Враги могли клеймить его позором, называя женственным щеголем, однако им уже приходилось признавать в нем все более серьезного политического тяжеловеса. Сам Цезарь при малейшей возможности стремился утереть им нос. В качестве эдила он отвечал не только за игры, но и за содержание общественных мест. Однажды утром проснувшийся Рим увидел, что восстановлены все трофеи Мария, давно лишенного гражданства. Республиканский истеблишмент пришел в негодование. После того как Цезарь спокойно взял на себя всю ответственность, Катул зашел так далеко, что объявил его совершившим нападение с тараном на всю Республику. Цезарь самым нахальным образом прикинулся невинным младенцем. Разве Марий не был таким же героем, чем Сулла? И не настало ли время примирения соперничающих партий? Разве не являются все они гражданами одной республики? Толпа, собравшаяся для того, чтобы поддержать Цезаря, дружно рыкнула: «Да!» Катулу оставалось только бессильно брюзжать. Трофеи остались на месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю