355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Томах » Имя твоего волка » Текст книги (страница 3)
Имя твоего волка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:35

Текст книги "Имя твоего волка"


Автор книги: Татьяна Томах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Застывший взгляд старухи тонул в огне. И огонь тонул в старухином взгляде – в черных, бездонных, бесконечных провалах глаз. Марго вдруг стало страшно – в тот миг, когда она поняла, что старуха, горько кривя дрожащие непослушные губы, говорит сейчас о себе. И о ней, о Марго, двенадцатилетней, темноглазой, перепуганной девчонке с исцарапанными коленками, которая зачем-то родилась не в то время – и совсем не в том месте.

– Иногда… очень редко, – старухин голос стал едва слышен, почти умер, перешел в шелестящий, беззвучный шепот: – Иногда, очень редко они достигают вершин…

Старуха замолчала, дыша сипло и натужно, и хрип ее торопливых вздохов вдруг показался Марго началом плача. Пока еще беззвучного плача, уже сотрясающего впалую старухину грудь и заполнившего провалы ее глаз блеском невыплаканных слез.

«Что мне делать? – испугалась Марго, никогда до этого не видевшая старуху такой. – Что же мне делать?», – растерянно думала она, глядя в морщинистое, страдальчески застывшее старухино лицо.

Старуха никогда не плакала. Она была всегда строга и язвительна, иногда – суховато-ласкова, успокаивая расстроенную Марго. Старуха умела утешать девочку – словами или насмешкой, или небрежным поглаживанием своей твердой, костлявой – и необыкновенно нежной – руки. Старуха не могла плакать. Как не могла плакать безупречная в своей красоте и спокойствии мраморная богиня возле парадной лестницы дома. Снисходительно и вечно усмехавшаяся статуя, у которой Марго пыталась выучиться безмятежности и спокойствию – еще в раннем детстве, когда она не была знакома со старухой. И сейчас слезинки в уголках старухиных глаз показались Марго такими же невероятными и невозможными, как слезинки на безупречно гладкой прохладе мраморной щеки изваянной в камне богини.

– Иногда они достигают вершин, – продолжила старуха – так же глухо и хрипло, – но обычно, Марго, обычно они сходят с ума от своего одиночества. Или погибают. Обычно их сжигают на кострах, Марго. Или забивают камнями.

– Сжигают на кострах, – эхом повторила Марго. И вдруг, сама того не ожидая от себя, положила ладонь на морщинистую старухину руку. И погладила ее – очень осторожно и нежно, как обычно это делала сама старуха, успокаивая плачущую Марго. И добавила еле слышно, с трудом преодолев заморозившийся в горле вдох: – Или забивают камнями.

Пан Владислав

– …Забивают камнями, – тихо повторила женщина, и было непонятно, от чего блеснули ее глаза – то ли от слез, то ли от злорадства.

Пану Владиславу показалось, что этот отвратительный прыщ на ее уныло поникшем носу еще больше распух и налился синюшно-багровым оттенком. Опустив лицо и поджимая губы, она, видимо, старалась изобразить почтительный и виноватый вид – но старалась очень плохо. Может быть, потому, что не чувствовала ни вины, ни почтения, ни страха перед грозно сведенными бровями и гневным взором пана Владислава. А может, чувствовала, что сам пан перепуган до полусмерти.

– Что? – вздрогнул он, вдруг сообразив, что не расслышал ее слов.

– Ведьм, светлый пан, обыкновенно забивают камнями, – повторила она. Медленно и, как ему показалось, с удовольствием. И ее внимательный взгляд с любопытством мазнул по сморщенному, как от зубной боли, лицу «светлого пана». Взгляд – без тени почтения или страха.

– Это моя племянница, – глухо сказал он, сморщившись еще больше и почувствовав себя еще глупее и гаже.

Не могло быть ничего более глупого, чем стоять в гостиной собственного дома и вместо того, чтобы отчитывать нерадивую прислугу, вроде бы, оправдываться перед ней. Перед этой толстой уродливой деревенской бабой с кошмарной бородавкой на носу. И не могло быть ничего гаже, чем иметь несчастье называть своей племянницей это отродье, спящее сейчас в соседней комнате.

– И ей всего семь лет, – добавил он непонятно для чего. Как будто этот факт мог быть неизвестен стоявшей перед ним женщине, нянчившей упомянутую племянницу почти с самого рождения.

– Все в руце божьей, светлый пан, – назидательно сообщила длинноносая нянька. То ли сочувствуя, то ли издеваясь, и бордовая бородавка на ее носу качнулась в такт важному, исполненному достоинства кивку. А пану Владиславу захотелось ударить ее – по толстому, круглому, как блин, самодовольному лицу.

– Я велел тебе следить за ней, – вместо этого сказал он, с трудом сдерживая срывающийся в крик голос.

Крик прорывался некрасивый – визгливый, бабий, истерический. Беспомощный.

Потому что пан Владислав, в который уже раз за время общения со своей племянницей (семь лет без малого, спасибо братцу за наследство), не знал, что делать. То ли войти в соседнюю комнату, где, наверное, уже вовсю сопит наревевшаяся всласть племянница (дети должны спать крепко – ЛЮБЫЕ дети) и наконец-таки, дав волю давно чешущимся рукам, придушить проклятое отродье. Подушкой, чтобы никто не слышал. А кто из челяди услышит – наверняка сделает вид, что оглох – после всего, что было. Так легко и просто. И закончится вся история.

«Начнется, светлый пан. Как раз только начнется», – доброжелательно-издевательски возразил знакомый голос, все чаще в последнее время влезающий в размышления светлого пана. Возможно, голос собственного рассудка, который в последнее время все чаще покидал пана. Пан Владислав не сходил с ума – еще нет – просто иногда он чувствовал, что разрывается изнутри на две части. Между тем, что ему очень хотелось сделать, и тем, что сделать было разумно – и единственно возможно. «История только начнется, – хихикнула его разумная часть, – когда они станут являться тебе по ночам – уже ОБЕ».

То ли пойти в деревню и перевешать на ближайшей осине… «Кого, светлый пан? – совсем уж развеселился его рассудок, почти заходясь в беззвучном истерическом хохоте: – КОГО, по-твоему, перевешают на ближайшей осине, если ты сейчас сунешься туда – один?»

…То ли – самое простое – унять зудящие кулаки о ехидную физиономию нерадивой няньки.

– Я велел тебе не спускать с нее глаз, – прорычал пан, видимо, склонившись к последнему варианту.

– Все в руце божьей, светлый пан, – бестолковой курицей, кудахтающей одну и ту же песню, повторила нянька. И почтительно потупила наглые глаза. Кулаки светлого пана бессильно разжались.

– Иди, – глухо буркнул он. – Иди, посмотри, как она там, – и отвернулся, чтобы нянька больше не пялилась на его бледное и испуганное лицо.

И едва сдержался, чтобы не сказать вслед – в широкую спину толстой уродливой няньки (потому что больше никто, никто не хотел быть ЕЕ нянькой), утиной неуклюжей походочкой шлепающей к двери детской: «А лучше придуши ее, если сможешь». То, что он хотел бы сделать сам. И не решался.

Пан Владислав никогда не считал себя нерешительным или трусливым. Способным только на то, чтобы беспомощно смотреть в спину глупой деревенской бабе – вместо того, чтобы устроить ей выволочку за наглость и непослушание. Способным бояться семилетнего ребенка.

Пан Владислав, щеголеватый красавчик и покоритель женских сердец (лет двадцать назад), лихой наездник (и поныне), несмотря на седину и сорокалетнюю усталость от жизни, все чаще гнувшую плечи вниз, – был все еще молодцеват и строен. И брови его были черны и густы, и взгляд строг и пронзителен… до тех пор, пока не сталкивался с внимательными глазами малолетней племянницы.

Ай, подложил братец наследство…

Пан Владислав хмуро посмотрел на дверь детской, захлопнувшуюся за нянькиной спиной. Припомнил нянькины слова, снова поморщился. «Сама ты ведьма», – зло подумал он. Велел же ей глаз не спускать… Ан не уследила-таки, дура.

Марго (7). Апрель

Ан не уследила-таки нянька-то…

Марго торопилась, воровато озираясь назад и ожидая тяжелого топота нянькиных шагов и грозного окрика: «Я тебе что велела, негодяйка?!» Няньку Марго боялась. Как нависнет своей огромадной тушей, руки в боки – не кулаки, а кренделя сдобные, пухлые, какие на праздники пекут, – только те кренделя, которые почему-то не были съедены, да завалялись и засохли – до каменной твердости. Так, что теперь ими орехи можно колоть. Не то чтобы нянька особенно рукоприкладствовала, но ухо вывернуть или за шиворот тряхануть, как слепого кутенка, а то и приложить своей лапищей пониже спины… Легонько, вполсилы своей медвежьей – так, что Марго на ногах удержаться не могла – это очень даже запросто. И еще рявкнет, аж уши заложит: «Ты чего это придумала, Маргарита?» И синяя бородавка на длинном носу подрагивает, как нос у кудлатого Черныша, когда тот мышь под снегом вынюхивает. Страшно.

Страшнее, чем дядя Владислав, когда он на Марго смотрит. Вроде бы на нее – а вроде и не на нее. Смотрит и думает о чем-то своем. О нехорошем думает. Смотрит и молчит. И то морщится, то улыбается – только улыбка какая-то дерганая и кривая.

А может, дядя Владислав и страшнее няньки.

А страшнее всего – сны. Однажды, когда Марго кричала во сне (огонь уже подбирался к ее пальцам, намертво вцепившимся в оконную раму…), прибежала нянька, разбуженная ее криком. Простоволосая, встрепанная, в длинной, до пят мешковатой рубахе. Присела на постели Марго, растерянно и сонно моргая ослепшими со сна глазами. Совсем непохожая на себя – дневную. И, может, поэтому – нестрашная. А может, потому, что еще не совсем проснувшаяся Марго (судорожно сжатые пальцы еще цепляются за неподатливое, начинающее обугливаться дерево, и горячий воздух жжет горло и не дает вздохнуть…) – тоже не совсем была похожа на саму себя – дневную. И потому не боялась пока своей страшной няньки.

– Ну что? – почему-то шепотом встревоженно спросила нянька, рассеянно поправляя сбившееся одеяло.

– Не знаю, – тоже шепотом отозвалась Марго. Как будто они были подружками-заговорщицами, сплетничающими о своих секретах втихомолку от взрослых. А не девочкой, что до смерти боялась своей няньки, и нянькой, которая не только лишнего ласкового слова – а и лишнего доброго взгляда не дарила своей воспитаннице. Как будто они у нее были наперечет – и слова, и взгляды.

– Я боюсь, – неожиданно для самой себя пожаловалась ей Марго, испуганно глядя на нянькино растерянное лицо и обрадованная тем, что наконец-таки нашла сочувствующего слушателя.

– Чего, глупая? – проморгавшись и уже более осмысленно, то есть по-обычному глядя на девочку, строго спросила нянька. – От дурная, и меня-то спросонья переполошила. То ж сон, дурочка. Сон тебе плохой приснился – нянька зевнула – сладко, широко, так, что бородавка на ее носу вздрогнула от удовольствия. – Сон – значит не взаправду, – назидательно сообщила нянька, прикрывая зевок рукой, а второй могучей дланью поправляя на девочке сбившееся одеяло.

– Спи, глупая, – зевнула еще раз и с кряхтеньем и оханьем пошлепала досыпать прерванный сладкий сон. Так и не дав возможности уже было открывшей рот Марго рассказать свой сон, который был слишком настоящим, чтобы быть «не взаправду»…

Сны были взаправду. Так взаправду, что иногда, просыпаясь и обнаруживая в своих судорожно стиснутых пальцах не дымящуюся раму окна, а всего-то скомканный уголок подушки, Марго еще долго лежала неподвижно, моргая в темноту и с трудом привыкая к очертаниям детской, постепенно проступающим в черноте, и к уютному прикосновению одеяла, ласкающему вспотевшую кожу. И ей казалось, что запах дыма все еще разъедает ее ноздри, а огонь подбирается ближе и ближе и уже трогает горячим дыханием ее волосы, плечи и спину. И что на самом деле все это: темнота и тишина детской, и уютная тяжесть одеяла – все это не взаправду, а взаправду совсем другое…

Утонувшая в дыму комната, занавески, похожие на огненные лепестки прекрасного и смертоносного цветка, и запертое окно, о которое, как насмерть перепуганные птицы, бьются две белые тонкие руки…

А потом одна из этих рук, слепо и отчаянно нырнувшая в дым, вырвала из этого дыма теплый, уже почти горячий, тяжелый бронзовый подсвечник, и стекло треснуло под его ударом, рассыпаясь в серебряный дождь осколков. Слишком маленькое стекло – одно из восьми – в крепкой дубовой оконной решетке, которую не смог сломать даже бронзовый подсвечник. А в пролом, слишком маленький для того, чтобы попытаться вылезти в него, ворвалась ночь – холодная, черная, безлунная, заляпанная желтыми огнями – в руках тех, кто стоял внизу и смотрел на горящий дом; и их крики, суета, и чей-то визг, и лай собаки. От свежего воздуха закружилась голова, и еще сильнее захотелось жить, потому что воздух был такой вкусный и пьяный, и никак было им не надышаться, и жизнью было никак не надышаться… Жизнью, которая неожиданно оказалась за крепкой дубовой решеткой закрытого окна… И она разбила еще два (всего три из восьми) мутных маленьких стеклышка, пока не поняла, что это бесполезно, и что от свежего воздуха еще ярче вспыхивает огонь на занавесках…

– Ты не можешь этого помнить, – почему-то испуганно пробурчал дядя Владислав, когда Марго однажды рассказала ему. – Ты была слишком маленькая для того, чтобы запомнить.

– А я помню, – ответила Марго, не понимая, почему бы ей не помнить сон, который снился уже не раз. Взрослые всегда считают тебя лгуньей, когда ты говоришь чистую правду. – Я помню, – упрямо повторила она, сердито взглянув на дядю, и он почему-то отвел глаза, и закашлялся, и заперхал – как будто подавился.

Сны были разными. Иногда они были гибкими и послушными – те сны, в которых Марго была собой, теперешней, и умела летать. Подниматься высоко-высоко в небо и разглядывать сверху дом, который казался маленьким и не страшным. А еще она умела превращаться в птиц и разных зверушек и, встречая пожары, умела их тушить – одним движением руки.

Но другие сны были взаправду. Те, в которых Марго иногда была женщиной, горящей в запертой комнате (своей мамой?), или маленькой четырехмесячной девочкой, надрывавшейся в крике на руках встрепанной няньки. А ведь всего-то надо – добраться до двери и открыть засов, но Марго была слишком мала и слаба, чтобы вырваться из заботливых нянькиных рук…

Сны, в которых Марго не могла ничего изменить. Сны о том, что уже было – или о том, что будет. О маме, об отце, о каких-то не знакомых Марго людях, о Важенке… и теперь – об Анне. Эти сны были страшными, потому что Марго знала, что в них дальше будет, опережая происходящее своим знанием на несколько секунд – но все равно это знание не могло ничего изменить.

Как будто тот, внутри кого оказывалась Марго в этих снах, не чувствовал ее присутствия, продолжая делать то, что должен был сделать – и Марго оставалось только смотреть, бессильно и беспомощно, смотреть и чувствовать, как обугливается кожа на ее тонких пальцах, вцепившихся в закрытое окно, или как тяжело толкается земля в ее толстые ноги, торопящиеся к колодцу – а она не успевает… Как и десятки раз до этого – не успевает…

Она не успевала. Теперь уже по-настоящему. Не во сне. Не успевала, потому что теперь Анна металась в своей запертой горящей комнате и огонь все ближе подбирался к ней, а никто не слышал ее криков – как много лет назад никто не слышал криков о помощи, когда в своей спальне заживо сгорела мама…

Анна металась, и пурпурно-раскаленные стены подступали к ней все ближе – стены, похожие на осклизлые бревенчатые стенки черного колодца. И она уже не видела ничего, кроме этих стен и маленького бледного пятнышка запрокинутого в крике лица – далеко внизу, на самом дне этого колодца.

Марго знала, потому что ей самой недавно приснился этот сон. И она знала, что еще немного – и стены, столкнувшись друг с другом, раздавят Анну. В бесформенное пятно. Если только не успеть – и не открыть запертую дверь.

Поэтому Марго торопилась. Ей было всего семь лет (ну почти семь, без одного дня), и ее ноги не хотели бежать так быстро, как хотелось их обладательнице, а домашние шелковые туфельки все время проскальзывали в грязи. Она хотела удрать из дома на поиски Анны еще вчера, но вчера нянька поймала ее – уже воюющую с тяжелой просевшей калиткой в конце парка. «Боже тебя упаси, – сказала нянька, ловко ухватывая Марго за шиворот и могучим пинком водворяя калитку на место. – Боже тебя упаси высунуть свой нос за ворота, Маргарита».

Ее голос был сухим, скрипучим – и встревоженным. Одного этого голоса должно быть вполне достаточно, чтобы убедить здравомыслящую девочку. И даже не нужно было видеть напряженное лицо дяди Владислава, велевшего няньке после водворения домой несостоявшейся беглянки: «Следи за ней. Просто не спускай с нее глаз, поняла?» Нянька и дядя Владислав знали что-то такое, что-то нехорошее, из-за чего Марго не следовало выходить из дома. Но Марго это не остановило. Что могло бы остановить ее, когда всякий раз, зажмурив глаза, она видела пылающие огненными лепестками занавески и Анну, бьющуюся о запертое окно? Анну, чей крик о помощи почему-то никто не слышал. Никто, кроме Марго.

И, воспользовавшись тем, что нянька отвлеклась болтовней с кухаркой, замешивающей тесто для завтрашнего праздничного пирога, Марго удрала. Как раз накануне своего седьмого дня рождения.

…Калитка на этот раз подалась значительно легче, а вот дорога… Дорога к деревне оказалась куда хуже и длиннее, чем Марго представляла себе раньше, а шелковые домашние туфельки оказались совсем неподходящими для таких долгих и трудных походов. Марго быстро запыхалась и устала прыгать через лужи по весенней липкой грязи.

Она приостановилась, переводя дыхание и балансируя на скользком горбе мокрой дороги. И вдруг вспомнила, что не знает, где живет Анна. И совершенно не представляет, как ее можно найти.

Марго стояла, переминалась с ноги на ногу и разглядывала первый деревенский дом, выглянувший уже из-за поворота дороги – черный, просевший на правый бок, с залатанной крышей. И чувствовала, что ей почему-то расхотелось идти дальше.

Может, вернуться, пока она не зашла слишком далеко? А то дядя Владислав разозлится, он совсем страшный становится, когда злится, и нянька нахмурится – и приложит своей медвежьей лапищей пониже спины. А то еще не поленится, да и надерет в саду крапивы… Марго поежилась – и сделала шаг назад. Маленький такой шажок. А потом еще один – побольше. И пирога завтрашнего праздничного, по поводу дня рождения, не видать, как своих ушей. А вот если, например, вернуться прямо сейчас, еще может никто и не заметит, что она убегала…

Марго уже почти развернулась, не замечая, как облегченная улыбка расплывается на ее лице – ну не хотелось ей идти дальше по этой дороге. Очень не хотелось. И скользко, и грязно, и лужи, и вообще бог знает что. Вон, например, за этим домом, откуда ей послышался еще далекий, приглушенный смех.

Почти развернулась – назад, к своему дому. А потом зачем-то прикрыла глаза, вызывая видение пылающих занавесок на запертом окне. И почти услышала Аннин захлебывающийся в дыму крик (которого почему-то никто не слышит, кроме маленькой семилетней девочки). И остановилась.

Тяжело вздохнула и заставила себя снова шагнуть вперед – к черному дому и незнакомому смеху. Страшно, очень страшно. Совершенно не так, как казалось вначале, когда самым сложным представлялось обмануть бдительную няньку и открыть тяжелую неповоротливую калитку, запертую на засов – а дальше всего-то добежать до деревни – одна дорога, не собьешься – и найти Анну. А дорога неожиданно оказалась такой длинной, огромной, скользкой, грязной и липкой – и цепляется теперь за подошвы, не пускает ноги, как болотная топь, пытается засосать, утопить, не пропустить.

«И зачем мне это все надо?» – подумала Марго и, обреченно вздохнув, шагнула вперед…

Марго (19). Сентябрь

…Она осторожно шагнула вперед – и остановилась, потому что волк зарычал в ответ на ее движение. Зарычал, оскаливая влажно блестящие острия белых клыков и роняя клочья пены с угрожающе изогнувшихся губ.

Солнце еще не зашло. Плавилось в алом сиянии низких облаков, распластавших встрепанные перья своих крыльев над самыми макушками деревьев. Но из леса уже выползала темнота, дышала в затылок влажным холодным дыханием, от которого ползли мурашки по спине и хотелось обернуться – чтобы встретить зеленый огонь голодных глаз зверя, силуэт и движение которого бесследно тают в черноте… зверя, который, возможно, и есть сама чернота – бесконечная и беспредельная, что ночь за ночью гонится на своих бесшумных и неутомимых лапах за испуганным солнцем – как волк за теряющим дыхание и уже обреченным оленем…

Ее волк казался вылепленным из черноты. Лапы, застывшие в напряжении незавершенного шага, вырастали из утонувшей в темноте земли; вздыбленная шерсть загривка была продолжением сердито ощетинившейся еловой ветки; а тропинка, неприязненно горбящаяся под ногами Марго, была продолжением когтей ее волка… Тропинка… нет, дорога – скользкая грязная дорога, которая липнет к ногам, не пускает, хочет затянуть в себя – в черную топь… и почти невозможно заставить себя сделать следующий шаг, потому что там, впереди (черный дом, из-за которого раздается детский смех…), впереди волк, приготовившийся к прыжку… Волк, в глазах которого закатываются два золотых солнца – в кровавую пену безумия…

Он не прыгнул. Почему-то так и не прыгнул, хотя Марго в какой-то миг показалось, что его лапы уже отрываются от земли, и даже больше – что его клыки уже смыкаются на ее горле (…разорванное горло – клочья сухожилий, глубокая черная рана, белые вывороченные позвонки – не сейчас, не думать об этом сейчас…). Он остановился, оборвав на середине длинный скользящий напряженный шаг – начало прыжка к беззащитному горлу Марго. Будто кто-то окликнул его посреди этого шага, и он споткнулся – и сбился, потеряв равновесие, дыхание – и цель. Будто неожиданно увидел внизу обрыв пропасти – и сумел остановиться на самом краю, покачиваясь и цепляясь когтями за скользкие камни. Он остановился, рыча и скалясь, и дрожа – и вправду пытался удержаться на краю невидимой пропасти. На краю своего неудавшегося прыжка.

А Марго, теряя равновесие и дыхание, балансировала на другом краю этой неожиданно упавшей между ними пропасти. На краю своего неудавшегося шага. И ей казалось, что она уже падает, так и не удержавшись – падает в ослепительно сияющую бездну золотистых волчьих глаз. Глаз, которые она знала лучше, чем свои собственные. Потому что смотрела в них чаще, чем в зеркало. И смотрела так, как смотрят в зеркало, разглядывая в их глубине – раньше золотистой, нежной, теплой и ласковой – свое отражение. И сейчас, как раньше, она пыталась отыскать там свое отражение. Отражение, утонувшее в ослепительно-яркой, плавящейся безумием глубине. Отражение, упавшее на дно кроваво-золотой пропасти, у которой не было дна.

Отражение, разбитое вдребезги, потому что волк, смотрящий на Марго, сходил с ума.

– Пожалуйста, – тихо сказала Марго, не узнавая своего почти беззвучного и бесцветного голоса. Осколки. Ей остались одни осколки. (Окно разбилось вдребезги, но никто не услышал – из-за грозы. Осколки стекла рассыпались по ковру тускло блестящими звездами, и одно из них поранило… лапу или руку? Левую, определенно одно – что левую…) Марго рассеянно потрогала левое запястье, оно саднило до сих пор. Со вчерашней ночи.

– Пожалуйста, – повторила она и увидела, как дрогнули острые кончики волчьих ушей. Но он не зарычал на этот раз. – Прости меня, – слова царапали горло – как осколки. Осколки разбитого окна на темно-багровом бархате ковра, похожие на мокрые рассыпанные звезды.

Она не думала, что ей когда-нибудь будет так трудно говорить. Говорить, глядя в золотистые одичавшие глаза своего волка, проталкивая слова-осколки сквозь сжавшееся горло.

– Прости меня… Прости за то, что тебе пришлось сделать. Ты не виноват, – она запнулась. От взгляда глаза в глаза кружилась голова. В его блестящих глазах отражалось небо… или, наоборот, небо было отражением его глаз… Небо, где золотые солнца падали в кровавую пропасть заката. Разорванное волком-ночью горло сегодняшнего дня; белые сухожилия облаков вздрагивали бесполезными клочьями, пропитываясь алой и черной кровью… Небо, в котором умирали солнца, закатываясь в ало-черную пропасть безумия…

«Мы утонем там – оба», – подумала Марго. «Потому что безумие – заразительно…» «Безумие заразительно, – как-то говорила старуха:… Не через дыхание или прикосновения. Вот так – глаза в глаза. Если смотреть достаточно долго. Всего-навсего…»

Безумие заразительно, подумала Марго, не находя сил отвести свой взгляд, тонущий в расплавленном золоте глаз сходящего с ума волка. Если смотреть достаточно долго… как долго? Если смотреть долго в одичавшие глаза волка… Волка, который все эти годы был ее единственным другом. Ее братом. Ее тенью. Ее отражением. Волка, который сейчас хотел убить ее – и почему-то пока этого не сделал.

«Мы утонем там – оба… И это будет справедливо, потому что он не виноват»…

…Однажды маленькая девочка, которая видела во сне пожары и как дикий недоверчивый звереныш боялась огня; однажды эта девочка снова отодвинулась от костра, неприязненно поджимая ноги. Тогда костлявая старухина рука опустилась на тонкое девочкино плечо, останавливая это движение. Старуха знала о девочкиных снах – может быть, даже больше, чем сама девочка. И может быть, она знала, о чем думает девочка, завороженно уставившись в огонь их небольшого приветливого костерка. Одного из тех, что люди разводят испокон веков – согреть доверчиво протянутые к огню ладони, приготовить пищу или отогнать тени диких зверей и злых духов… и… впрочем, еще для куда менее достойных дел. И, наверное, поэтому старухин голос был тих, ласков и терпелив – совершенно таков, каким нужно говорить с дикими недоверчивыми зверенышами.

– Не его вина, – сказала она девочке, осторожно, но твердо удерживая тонкое напряженное плечо. И, протянув руку, как будто поглаживая выгнувшийся под ее ладонью кошачьей спиной язык пламени, настойчиво повторила: – Не его. Вина тех, кто его зажигает, Марго…

…Золотое пламя водоворотов сходящего с ума волка… Кто, кто зажигает безумие, которое превращает знакомые глаза в незнакомые?

– Прости меня… – каково просить прощения у своего собственного отражения? У своего отражения, разбитого вдребезги, сошедшего с ума в водовороте острых сияющих бессмысленных осколков…

– Ты не виноват…

Тогда кто? Кто виноват в том, что все случилось именно так? С мамой, с Анной, со старухой, с самой Марго, а теперь с ее волком? Кто виноват в том, что он сходит с ума? Сильный, здоровый, умный молодой зверь, который был готов до последнего вздоха защищать Марго от всего мира, как бы ни были остры, бесчисленны и жестоки зубы и когти у этого мира.

Почему теперь этот зверь покачивается и дрожит, как будто лихорадка съедает его изнутри, – в нескольких шагах от Марго, и эти несколько шагов похожи на пропасть между ними – и его ребра ходят ходуном под взъерошенной шерстью, и рычание клокочет за оскаленными зубами. Рваное, хриплое, неуверенное. Как будто ошейник, рывком удавливающий лай цепного пса, теперь передавил горло ему, никогда не знавшему ни ошейников, ни привязи. Невидимый ошейник рвет ему горло и комкает дыхание. Ошейник, который оборвал его прыжок к горлу Марго.

Марго смотрела в его глаза, разглядывая в них, как раньше, свое отражение. Саму себя. Свою боль и свой страх. Свое отчаяние – на самом дне закипающих безумием золотых волчьих глаз.

Он не виноват. Он не понимал, что именно сделал не так. Невозможность понять и невозможность изменить то, что уже произошло – бесплодные сожаления и размышления, свойственные только людям, и даже людей иногда сводящие с ума, теперь сводили с ума его. Ему хотелось завыть и скуля поползти на брюхе к ногам той, которую он любил, умоляя простить его, а еще – хотелось прыгнуть и вцепиться в ее теплое горло и выпить из него дыхание и кровь – потому что этого хотела она. И эти два желания разрывали его пополам так же, как разрывал горло невидимый ошейник. Может быть, если бы он был человеком, он бы заплакал – или засмеялся. Но он был волком и не знал, что можно упасть на землю и кататься по земле с рыданиями и смехом – в полушаге от тупика, из которого уже нет выхода. В истерике, которая иногда спасает людей, умеющих смеяться и плакать. В полушаге от безумия.

Он был волком и он сходил с ума.

– Подойди ко мне, – позвала Марго медленно и очень тихо. Ласково, терпеливо – но настойчиво. Так следует говорить с теми, кто уже опасно качается на самой грани рассудка над своим безумием. Так следует говорить с дикими и недоверчивыми зверенышами, которые опасно качаются на самой грани хрупкого любопытства – над пропастью своего страха.

Так когда-то говорила старуха с маленькой девочкой. Так потом эта девочка говорила с волчонком – перепуганным, диким и недоверчивым.

Он падал. Он уже падал туда – в золотую пропасть своего безумия, а она все еще пыталась удержать его своим тихим и терпеливым голосом. И, наверное, сейчас было неважно, кто был во всем виноват. Может быть, эта маленькая девочка, которая когда-то вот так говорила с ним… маленькая девочка, которая приручила его и дала ему имя, научила быть доверчивым и отчаянно смелым – для того, чтобы ходить по самому краю над своим безумием и над своим страхом – по той самой грани, на которой, возможно, способен удержаться только человек… Может быть – старуха, которая много лет назад вытряхнула его из уютной темноты кожаного мешка – в световой круг костра, к ногам этой маленькой девочки… какая разница… Какая разница, если сейчас он падал, цепляясь из последних сил – когтями на дрожащих лапах за ускользающую землю, и взглядом, своим уже ускользающим в безумие взглядом, – за взгляд той самой девочки, что снова звала его идти за собой – по самому краю…

– Ну, иди сюда, – тихо, дрогнувшим голосом, снова позвала Марго.

Даже не надеясь, что он послушает.

Марго (12). Май

– Ну иди сюда, – позвала Марго. И сделала еще один шаг – очень осторожно.

Волчонок, только что аккуратно вытряхнутый старухой из большого кожаного мешка – в световой круг костра, прямо к ногам Марго – снова заворчал.

– Не торопись, – тихо сказала ей старуха. – Если ты хочешь подойти к кому-нибудь близко – близко, насколько это возможно, ты должна идти очень медленно. Поняла?

Марго торопливо кивнула, глядя на взъерошенного толстолапого неуклюжего зверька, грозно скалящего белые крапинки молочных зубов. И сделала еще один маленький шаг. Волчонок зарычал, попятился, мимоходом рявкнул на потянувшееся к нему пламя костра, уперся задом в загородку из камней, потерял равновесие, плюхнулся на свой куцый хвостик – и обиженно и недоуменно заскулил, растерянно глядя на приближающуюся Марго.

– Не торопись, – напомнила старуха. Марго послушно остановилась.

– Зачем… зачем это все? – неожиданно для самой себя спросила она у старухи, продолжая разглядывать волчонка. – Зачем это… так? – она запнулась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю