412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Томах » Имя твоего волка » Текст книги (страница 12)
Имя твоего волка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:35

Текст книги "Имя твоего волка"


Автор книги: Татьяна Томах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

А вечером разозленный (более всего тем, что провинившийся подмастерье даже и не собирался оправдываться) дядька запер Анджея в кузнице – в назидание и с целью наведения порядка на полках со старыми инструментами. Анджей попытался было выбраться – тщетно, потому что запоры на двери и ставнях были крепкими, как и сама дверь со ставнями. Едва не расплакавшись с досады – в том числе и на собственную глупость: это ж надо было притащиться самому к дракону (то есть к разъяренному дядьке) в пасть – и устав от бесполезных попыток выломать треклятую дверь, Анджей задремал-таки к утру на куче какой-то ветоши, сваленной в углу, думая о девочке в белом платье, о сумасшедшей Анне, которая, наверное, сейчас с ужасом смотрела в черный колодец, видимый только ею одной (…нет, не только – еще девочкой, той самой маленькой девочкой в белом платье…) – и о своем обещании. Обещании, которое Анджей так и не выполнил.

Потому что утром, когда хмурый дядька открыл дверь кузницы – и Анджей выскочил диким зверьком из клетки, увернувшись от тяжелой и неповоротливой дядькиной руки и грозного окрика «Куда, паршивец?!» – утром Анна была уже мертва.

Она не удержалась-таки – и сорвалась на самое дно своего черного колодца, где ей мерещилась утонувшая дочка.

«…А я знала-знала… ума решилась Аннушка-то… все ведьма наколдовала-то…» – причитала мамка Анджея, Аннина соседка; и собравшиеся вокруг вынутой из колодца Анны-утопленницы бабы неодобрительно качали головами и ахали, соглашаясь. А Анджею, протолкавшемуся было вперед – и шарахнувшемуся от страшного неживого синего Анниного лица и навсегда замерзшей на нем улыбки – захотелось накричать на мамку и даже ударить ее, чтобы она только замолчала.

И, сейчас же устыдившись этой нелепой и нехорошей мысли, он рванулся назад, опять расталкивая причитающих баб, – бежать. От лживых мамкиных всхлипываний, ахов и охов, от страшной Анниной улыбки (и чему улыбалась – черной воде-убийце, своей мертвой дочке, которая мерещилась ей в этой воде?..), от своей невыполненной клятвы. «Так приведешь Анну-то?» – темные, настороженные, но уже почти улыбающиеся надеждой девочкины глаза – «Приведу. Чем хочешь поклянусь – приведу». Хвастливый лгун. Клятвопреступник. Ему не было прощения. И все-таки он надеялся… надеялся – увидеть ее и объяснить.

Пренебрегая неизбежным наказанием за самовольные отлучки (с того случая дядька стал еще более суровым и непреклонным), Анджей приходил к железной калитке – и ждал, примерзая ладонями к холодным тяжелым завиткам ограды. Но девочка так и не пришла. Однажды он видел далеко за деревьями смутный светлый силуэт, промелькнувший так торопливо, что Анджей не успел ни окликнуть его, ни даже поверить в то, что это ему не примерещилось. Да, в общем-то, мало ли привидений могло бродить по этим «плохим местам» в дождливых летних сумерках?..

Странно, мысль о привидениях и прочей нечистой силе больше не пугала Анджея. Его тянуло к проклятому дому, как пчелу к кадушке меда. Он уже больше не надеялся встретить девочку (ну почти не надеялся) – он просто приходил посмотреть. Посмотреть на ее дом – огромный и такой мрачный с виду… Интересно, как ей там живется? Скучно? Одиноко? Или она уже привыкла так жить – со своим сердитым и молчаливым дядей и уродливой нянькой. Не с кем поболтать, не с кем поиграть… хотя, наверное, в этом доме вообще не очень-то весело играть. Но, по крайней мере, в деревню девочка больше не приходила. Ну и правильно.

Анджей встретил ее как-то следующим летом. Не то чтобы случайно… На самом деле он изрядное время перед этим наблюдал и караулил. В деревне говорили, что панночка повадилась таскаться к Лесной ведьме – мол, нашли друг друга, бесовские отродья. И правда, почти каждый день в высоком деревянном заборе, который позади дома продолжал кованую ограду, аккуратно отодвигалась одна доска и в узкую щель ловко и быстро проскальзывала маленькая девчонкина фигурка. Озиралась – не подглядывает ли кто? – и торопливо спускалась в заросшую лопухами лощину, где уже начиналась узкая, но довольно приметная тропинка, направлявшаяся к лесу. К самой Лесной ведьме, надо думать. Вот на этой самой тропинке однажды и оказался Анджей. Выбрался из-за ежевичных кустов – с горстью черных, истекающих соком, спелых ягод. Вроде как случайно. Едва не столкнувшись нос к носу с торопящейся девочкой.

Девочка шарахнулась в сторону – собираясь бежать? – но разглядела Анджея и приостановилась. Она подросла – вытянулась и немного похудела за этот год – и уже почти доставала Анджею до плеча. Только взгляд у нее остался прежним – настороженным и напряженным – как тогда, когда она впервые взглянула на Анджея, отняв от лица ладони, перепачканные грязью и кровью…

– Привет, – сказал Анджей и улыбнулся. Успокаивающе и дружелюбно. По крайней мере, он надеялся, что так.

Девочка промолчала. Только качнулась назад – еле заметно. Так, как вздрагивает дикий зверь при звуке человеческого голоса, секунду медля перед тем, как сорваться и убежать.

– Ты… ты меня помнишь? – спросил Анджей. Почти не надеясь на то, что она ответит. Почти уверенный, что она сейчас сорвется – и убежит. Очень уж она была похожа сейчас на этого дикого зверька, насмерть перепуганного самим звуком человеческого голоса.

– Помню, – неожиданно отозвалась девочка. Неприветливо и сумрачно. – Ты Анджей. – Не то утвердила, не то спросила. Переступила с ноги на ногу. Нетерпеливо. Мол – ну и что?

Анджей растерялся. В общем, он не был уверен, что она его вспомнит. Но надеялся. Она вспомнила. Ну и что? И что теперь дальше?

Анджей не знал. Он собирался рассказать ей про Анну, и про своего дядьку-кузнеца, и про то, как он потом много раз приходил к ее дому – и ждал, чтобы все объяснить… И он думал, что девочка выслушает, покивает – и поймет… и простит… и вообще, они смогут поболтать – о чем-нибудь… ну, например, он скажет: «Не хочешь ежевики? Вкусно» – а потом, может быть, он сможет уговорить ее больше не ходить к этой страшной Лесной ведьме, потому что в деревне и так уже всякие гадости про них обеих говорят…

Она вспомнила. А теперь стояла и нетерпеливо и неприязненно смотрела на него. И, кажется, не хотела ни слушать, ни прощать. И вообще – просто хотела, чтобы он не мешал ей идти дальше – туда, куда она шла.

Вот так они немножко постояли и молча посмотрели друг на друга. Анджей – растерянно, девчонка – настороженно. Она не выдержала первой.

– Ну что? – сердито и почему-то отчаянно сказала – почти крикнула – она. Отступила на полшага, вздергивая узенькие плечи. Как птенец – почему-то подумал Анджей. Как птенец перед кошкой. И страшно – и отступить некуда.

– Что смотришь? Что следишь за мной – думаешь, не вижу? Что вам всем от меня надо? Я учусь… я научусь и буду настоящей ведьмой, как вы все хотели, понятно?

Анджей отшатнулся. Потому что если бы он не успел этого сделать, она, наверное, столкнула его с тропинки. Нет, не птенец… кошка… разъяренная одичавшая кошка, которая уже давным-давно отвыкла от человеческого голоса и человеческих рук… Только трава возле тропинки – высокая трава, почти по пояс, яркое зеленое разноцветье с синими пушинками васильков – недоуменно и обиженно дрожала, поднимаясь, примятая торопливыми девчоночьими ногами в светлых легких туфельках. И Анджей недоуменно и обиженно смотрел ей вслед… Чувствуя себя так, словно его отхлестали по щекам. За что?

А ежевика – черные крупные вкуснющие ягоды, выбитые из его ладони, мятыми бесформенными комочками размазалась по песку возле его ног. Ее-то – за что?!

Пан Владислав

…За что?

Раньше это ИЗВОДИЛО его. До бестолкового отчаянного зубовного скрежета. Почти до слез. Иногда ему так и хотелось крикнуть это. Только он не знал – кому. Разве что в небо. В молчаливое, щедро присыпанное солью звезд, черное мерзлое небо – как простылый суп в гигантской тарелке. Откушать изволите? Да, нет – никто не спрашивает. Кушай. Давись. Пока не отняли. Пересолено, переперчено, в глотке застревает… мертвечиной попахивает… почему-то… Кушай. Другого не предложат.

За что? Все вот это – за что?

За что – младшим братом родился, а не старшим? Ну ладно, пусть младшим, пусть не наследником – всю жизнь от щедрот старшего братца кормиться… Но за что – нелюбимым? Ведь достоин был быть – любимым.

Лицом, статью и нравом – в деда, чернобрового огнеглазого красавца. Несомненное сходство признавали все до одного соседи и родственники – еще в маленьком, едва научившемся ходить Владиславе. «Ой, вы гляньте, вылитый Старый пан», – умилялись седовласые кумушки, с улыбкой поглаживая головку сердито потрясающего деревянной сабелькой трехлетнего Владислава, который безуспешно пытался вывернуться из их пухлых назойливых рук. А Стась, при гостях принимавший вид еще более меланхоличный и тоскливый, в лучшем случае удостаивался мимолетного взгляда и сочувственного вздоха в сторону родителей – мол, не болен ли опять старшенький? Бледненький какой-то да слабенький, почти на ладан дышит… Да и ума-то, говорят небольшого… Вон, например, Стась еще только перечитывает указанную учителем задачку по арифметике, напряженно морща бледный лоб, а Владислав, отталкивая локтем брата, уже выкрикивает ответ. Не всегда правильно – зато быстро. Учитель доволен – хвалит за расторопность. А родители…

В десять лет (Стасю – четырнадцать, уже почти юноша, но рядом с крепышом-Владиславом выглядит заморышем) Владислав подарил родителю на день рождения фазана. Свой первый охотничий трофей (куропатки, утки, а также невинно и бесполезно убиенные начинающим стрелком воробьи – не в счет). Владислав готовился к вручению (то бишь убиению) подарка заранее. Выслеживал хитреца-фазана, часами терпеливо вылеживая в засаде на мокрой земле под колючими ежевиковыми кустами.

После нескольких неудачных попыток отказался от компании своего нового друга, легавого щенка Кусь-Летуна, который каждый раз срывал всю охоту, рано или поздно не выдерживая и выскакивая из засады с нетерпеливым лаем. Владислав стал крепко привязывать Кусь-Летуна, уходя в лес; и тоскливый обиженный взгляд щенка расстраивал его самого чуть ли не до слез. В знаменательный день, когда фазан должен был подвергнуться закланию, пошел дождь. Он начался на рассвете, и Владислав вымок до нитки под своим ненадежным укрытием из колючих ежевиковых веток, дожидаясь ветренника-фазана. Проклятая птица, до этого ежедневно оглушавшая полянку курлыканьем и ослеплявшая сиянием оперения, под дождь вылезать не желала. К вечеру небо на некоторое время прояснилось – и терпение юного охотника наконец было вознаграждено. Однако когда Владислав добрался со своей добычей до дома, вид она имела весьма жалкий – ослепительно-красивая птица почему-то превратилась в мокрый, грязный, окровавленный комок.

Владислав чуть не плакал с досады. Он кое-как отмыл свой подарок под ледяной водой возле колодца – замерзшие пальцы почти не слушались, а надо было торопиться. В доме уже садились за праздничный ужин, поэтому торжественного вручения подарка не получилось. Мама с ужасом ахнула, увидев мокрого, стучащего зубами Владислава; отец нахмурился – получалось, что младший сын бродит черт знает где весь день, отцовский день рождения, и не считает нужным явиться вовремя даже к праздничному ужину. Владислав был срочно отправлен переодеваться; фазан – поручен кухарке, уже изрядно утомленной приготовлением разнообразных деликатесов.

Когда Владислав спустился в столовую, гости уже вовсю жевали, а папа торжественно зачитывал во всеуслышанье какой-то длинный стих, подаренный ему на день рождения Стасем. Потом гости зааплодировали; хмурый, усталый и ничего не понявший из прочитанного Владислав незаметно протиснулся на свое место. Фазан, безжалостно ощипанный и пережаренный, был подан к концу ужина; соседка Владислава по столу, добрейшая женщина, громко переспросила у него:

– И что, правда, это ты сам добыл – папочке на день рождения?

Владислав уловил паузу в разговоре гостей – и принялся рассказывать, воодушевляясь все больше, про свой охотничий подвиг, мимоходом добавляя красок и подробностей. Ему даже показалось, что все не так уж и плохо получилось с этим фазаном. Однако рассказ был прерван на середине именинником. Тем, ради кого, собственно, и старался Владислав…

– Что это ты так побледнел, Стась? – заботливо и громогласно поинтересовался родитель, хрустя пережаренной косточкой.

– Фазана… жалко, – пробормотал Стась, смущенно опуская наливающиеся слезами глазами.

– А сам-то… сам-то какие воинственные стихи мне подарил, а?

– Это не мои… я же говорил, папенька… Это мой перевод с латинского…

– Ну-ну… скромничать-то…

Фазан был забыт. Владислав тоже.

Родители… Почему злосчастное стихотворение Стася, которое тот написал-то, наверное, за час – латинский, как и все прочие языки, ему давался легко – почему это стихотворение было оправлено плотником в тонкую рамочку и повешено в папином кабинете на стену; а от фазана, добытого ценой весьма нелегких для десятилетнего мальчика трудов, не осталось ничего? Кучка грязных перьев и обглоданных костей, закопанных кухаркой в помойную яму за домом, и смертельная обида заветного друга, славного пса Кусь-Летуна, который так до конца и не простил своего юного хозяина.

Почему Владислав, всегда с уважением и любовью (не показной – искренней) подчинявшийся родительской воле, так и остался для своих родителей вторым, нелюбимым сыном; а Стась, поступавший всегда не то чтобы наперекор, но всегда – по-своему, как будто ему было наплевать и на самих родителей и на их желания, – так и остался для них любимым?

Однажды, каким-то особенно тоскливым зимним вечером, когда уставшая сама от себя вьюга, рыдая, билась в дрожащие окна, прихворавший родитель призвал обоих сыновей к себе.

– Жениться бы вам, ребятки, – кашляя, слабым голосом просипел он. – Помру я…

– Папенька! – дуэтом возгласили братья. Владислав (восемнадцать) – с ужасом, Стась (двадцать два – на четыре года и четыре сотни книжек мудрее и скептичнее) – с укоризной.

– Внуков бы… внуков бы еще понянчить… – тоскливо, в тон хныкающей б уре, выдохнул папенька, прикрывая бледные веки.

Владислав женился. Не откладывая – и не особенно выбирая. Невесту определили родители, некоторое время с увлечением обсуждая и перебирая достоинства возможных претенденток. Владислав вежливо соглашался и украдкой позевывал. Ему было все равно. Перечисляемые девицы в его глазах были одинаковы. Почти. Плотская любовь была уже им распробована и определена где-то на третье место в длинном списке жизненных удовольствий – после хорошей охоты на резвом коне и веселого кутежа в компании добрых друзей. Объекты этой любви (то бишь девицы и женщины, знатные и не очень – Владислав не брезговал и симпатичными крестьянками) особого значения не имели. В сущности, они все были одинаковы. Жениться – это как из целой конюшни выбрать одного-единственного коня, чтобы потом только на нем ездить на охоту. Скучновато немного, но для родительского счастья можно и потерпеть. И потом… конюшня-то все-таки остается – на случай, если выбор окажется не очень удачным…

– А ты-то как, а? – поинтересовался родитель у Стася на свадьбе его младшего брата. – Когда нас порадуешь?

– Не знаю, батя, – Стась рассеянно пожал плечами. – Без любви-то жениться… – и он опять пожал плечами. Не то осуждающе, не то удивленно.

– Внучков бы… – назойливо напомнил батя.

– Скоро будут, – пообещал Стась, кивая на Владислава, нашептывающего что-то на ушко своей разрумянившейся юной жене.

Владислав подарил бате долгожданного внука – ценой смерти своей юной жены. Роды были слишком тяжелыми, а она была слишком молода.

Владислав относил по ней траур – сколько положено. Даже пару раз украдкой (мужчине стыдно плакать даже по такому поводу) смахнул слезу во время похорон, глядя на нежный белый лобик в кипени кружев. Тех, что год назад окружали ее смущенное полудетское личико во время венчания, а теперь были навсегда прижаты ее затылком к жесткому ложу слишком большого и слишком темного для нее гроба. Раньше Владислав не видел смерти так близко, и ему было страшно. Хотя он и не хотел признаваться в этом самому себе (мужчине стыдно бояться – даже смерти, которая задумчиво улыбается ему окостеневшими губами мертвой юной жены).

Ему было жаль эту маленькую женщину-девочку, которая случайно (по желанию и выбору его родителей) стала его женой и матерью его сына. И – странно – он чувствовал свою вину перед ней. Ее убила случайность, а он… он просто позволил этой случайности произойти.

Он был не виноват… или все-таки виноват? Он не успел как следует узнать ее и привязаться к ней; проводил с ней слишком мало времени – а ведь она была такой милой и покладистой; почти не дарил подарков – а ведь она так радовалась всяким безделкам; часто бывал с ней невнимательным… Нет, не грубым, просто невнимательным – но это, кажется, ранило ее сильнее, чем грубость…

Да, он не любил ее.

Владислав чувствовал свою вину. Так же, как много лет назад чувствовал вину перед славным псом Кусь-Летуном, тоскливо и недоуменно смотревшим вслед своему хозяину. А раз он чувствовал вину – значит, в его поступках была какая-то неправильность. Владислав долго и безуспешно пытался понять – какая. Эти размышления были непривычными и неприятными – Стась, прочитавший целую прорву книжек, наверное, разобрался бы в этом куда быстрее. Но не могло быть и речи, чтобы поговорить об этом со Стасем.

А потом Владислав вдруг понял – неправильность была не в его поступках. Неправильность была в самой жизни.

Владислав любил отца; отец этого не замечал. Владислав ненавидел Стася (не очень удачное, но, наверное, самое точное обозначение того запутанного клубка зависти, досады, недоумения – шерстяного колючего комка где-то между ребрами, из-за которого иногда было трудно дышать); а Стась этого не замечал… Владиславу хотелось, чтобы наконец заметили; а они не замечали. Любовь к отцу перемешивалась с досадой и недоумением – с ненавистью к Стасю; шерстяной комок разбухал; ворочался между ребрами – мешал дышать, думать, говорить… Хотелось вырвать его из ребер и выбросить – куда угодно. Хотя бы в доверчиво подставленные ладошки девочки-жены.

Владислав сам научился – не замечать. Колючего комка (любовь – недоумение – обида-на-безразличие), царапающего руки и заставляющего плакать юную, такую веселую и смешливую по характеру, жену Владислава…

– За что? – устало спросил Владислав – постаревший и седой, поглаживая дрожащими пальцами другой гроб. Своего сына. Сына, которого он никогда не любил. И даже не думал, что полюбит – до этой весны.

Наверное, он передал это сыну по наследству – колючий комок, который живет между ребрами. Вложил в детские ладошки, которые много лет назад тянулись к нему из тугого белого кружевного кокона – тянулись, растерянно и неумело шарили в воздухе, прежде чем решительно ухватить молодого папу за палец. «Сиротка», – всхлипнув, умилилась кормилица. «Цыть, дура, – рявкнул на нее родитель Владислава, новоиспеченный дедушка: – Какая тебе сиротка – при живом отце? Да и дед у него еще ого-го, а?».

Дед был уже давно не «ого-го»: он болел и уже почти не ходил. После его смерти Владислав отдал сына на воспитание – он не знал, что делать с маленьким ребенком. Ему самому было немногим больше двадцати – друзья-ровесники, веселые компании, охота, застолья, гулянки; брат, который уже черт знает сколько времени болтается по заграницам – проматывает отцовское наследство… Ни времени, ни места для маленького ребенка…

…Наверное, он передал это сыну – по наследству: колючий комок, который живет между ребрами (любовь – недоумение – обида-на-безразличие), и умение передавать этот комок – в те руки, которые доверчиво протянутся к тебе… И толку теперь спрашивать: «За что?»…

…Они писали друг другу, в последние годы все чаще; пану Владиславу было скучно – прежние развлечения уже давно не развлекали его; а письма сына со временем становились все умнее и интереснее. Пан Владислав и сам не мог понять – чем. Понял, когда увидел своего сына этой весной – впервые за несколько лет. Увидел – и узнал самого себя. Двадцатилетнего. Огнеглазого красавца (только – синие глаза вместо черных; полуденное небо – вместо ночного; солнце в волосах – вместо вороньих перьев), лихого наездника, отчаянного дуэлянта и охотника, легко и незаметно, походя стремящегося к добыче более крупной, ранящего такие нежные и глупые женские сердца. Пан Владислав не мог не полюбить его – своего двойника из неожиданно вернувшейся молодости. Так, как ему следовало полюбить самого себя – еще много лет назад, – чтобы научить себя растапливать колючий комок между ребрами, мешающий дышать. Колючий комок, который рано или поздно вытесняет из груди сердце.

– Вот видишь, как оно все получилось… Видишь… Я убил тебя, а твоя дочь убила моего сына… Видишь…

Он замолчал, напряженно глядя в темноту гробовой крышки (сквозь темноту пытаясь разглядеть закрытое лицо сына) и подбирая слова. Он хотел сказать, что она не виновата; и никто не виноват – виноват этот колючий клубок, который люди зачем-то передают друг другу – из рук в руки, раскрытые навстречу с доверием и любовью… А потом он вдруг почувствовал, что та, с кем он говорил, уже не сидит рядом с ним.

Он торопливо вскинул голову, испугавшись, что она ушла, ушла именно теперь, когда он понял, что нужно сказать, и уже почти решился сказать это ей.

Она не ушла.

Она стояла возле окна, слегка отодвинув штору своей полупрозрачной рукой, и на ее бледном и напряженном лице почему-то вздрагивали багровые отсветы. Пан Владислав несколько секунд неподвижно смотрел на нее, задохнувшись так и не сказанными словами. Он видел ее – снова живой, за решеткой полуразбитого окна. Пламя вспыхивает огненной короной на волосах, каштановых, с золотистой рыжинкой; и дикий крик горящей заживо женщины мечется, бьется в запертое окно и улетает в черное, щедро присыпанное солью звезд небо; а к ногам оцепеневшего пана подкатывается бронзовый подсвечник, еще теплый от прикосновения ее руки… Еще живой руки…

А потом она обернулась. В ее глазах, обычно задумчивых и полупрозрачных – тень от тени того изумрудного сияния, что освещало их раньше, живых – на этот раз плескалось алое пламя.

Он не испугался. Пан Владислав не мог бы испугаться ее – какой бы она ни стала. Потому что, кажется, – не поздновато ли, старый пан? – он научился растапливать колючий клубок, что мешал дышать. Научился любить – без обиды, зависти, недоумения – без ожидания ответной любви. Просто любить. И не испугался, даже если она решила бы убить его.

А потом он понял, что алый свет в ее глазах – это отражение огня за окном, в которое она смотрела. Он вскочил, торопливо и неловко, едва не опрокинув подсвечник; и, устремляясь к окну и забыв, что она не сможет ему ответить (и уже зная ответ) крикнул нетерпеливо:

– Что? Ну что там, а?

Анджей

– Ну так шо там, сынку?

– Подкова. Подкова пополам, дядь Янек.

Анджей осторожно выпустил из рук тонкую напряженную лошадиную ногу и ласково похлопал по золотисто-шелковому теплому крупу. Копыто глухо стукнуло об утоптанную землю перед кузницей. Лошадка шумно и взволнованно вздохнула, вывернула тонкую шею, легонько прихватила Анджея за воротник, просительно заглядывая ему в лицо горячим темным глазом. Мол, ну отпусти ты меня, а?

– Сейчас, милая, сейчас, – тихонько сказал он и погладил бархатные, взволнованно вздрагивающие ноздри.

Лошадка была славной. Тонконогая, поджарая, начищенная до медного блеска на рыжих боках. Пугливая только немного – ну, это, наверное, потому что породистая. Не чета деревенским клячам. Самая красивая лошадь из всех, которые Анджей видел за свою жизнь…

Немалую, в общем-то, жизнь – этой весной уже двадцать четыре стукнуло; а кажется, еще совсем недавно сопливым мальчишкой бегал, яблоки с пацанами воровал, подзатыльники от дядьки за криворукость получал.

А теперь вон – дядька нет-нет, а «сынком» назовет – у самого-то сыновей нет, одна девчонка, любимая, солнышко ненаглядное… Какие теперь подзатыльники – хмурый дядька, от которого доброго слова лишний раз не дождешься, теперь с Анджеем разговаривает уважительно. Вслух пока не признает, но понимает, что в кузнечном деле племянник, пожалуй, уже поискусней его самого будет.

Вон, например, цветок железный, который Анджей из всяких ненужных обломков выковал и своей сестре, дядь-Янековой дочери, на именины подарил. Дядька сначала хмурился, больше по привычке – баловство это, мол, а потом цветок в своем доме на самое видное место поставил. Баловство, не баловство – а красиво; дочка да жена до сих пор ахают, железные лепестки щупая; да и дядька, разглядев, понял, что ему такого (конечно, если блажь придет) не сделать. Да что цветок… вон, время будет, Анджей наконец свой железный узор доделает. Сложный узор – дядька только хмыкнул, когда Анджеев рисунок увидел. Там цветы и листья, а за листьями птицы прячутся; одним словом, не чета тем грубым загогулинам на решетке панского сада. А как доделает – понесет Старому пану показать или… или даже самой хозяйке («Тебя как зовут?» – «Анджей» – «А меня – Марго»… заплаканные глаза, маленькая замерзшая ладошка в его руке – волшебная золотая рыбка, которую ему повезло случайно поймать…). Марго. Ее зовут Марго. Так приятно говорить ее имя – даже беззвучно, просто шевеля губами – как будто пробуешь что-нибудь вкусное… ну, как ягоды ежевики – и сладко, и ласково, и горчинкой какой-то отдает…

А узор ей, наверное, понравится. Должен понравиться. Потому что там и цветы, и листья, и птицы – как в лесу летом. Решетка вокруг панского сада уже совсем старая и ржавая. А если вместо нее Анджеев узор поставить… правда, это ж сколько его нужно, чтобы вокруг всего сада… зато красиво будет – как будто это и не решетка вовсе, а просто цветы и птицы… Хотя, конечно, если подумать – все равно решетка. Так оно всегда и было раньше. И так будет… С чего бы это всему меняться?

Анджей часто думал об этом – и ему казалось, что он многое понял с тех пор, как много лет назад смотрел вслед панночке – сквозь ограду, вцепившись замерзшими пальцами в холодные ржавые прутья. Наверное, он мог бы все понять еще тогда – про эту решетку. Только ему очень не хотелось понимать. А теперь он уже достаточно взрослый, чтобы понять. Вот решетка: с одной стороны панночка, белое платье мелькает в сумерках сада, как облако (не дотянуться – только смотреть), а с другой стороны – он, Анджей, босяк и безотцовщина. И оттого, что он выучился ковать красивые железные цветы, ничего не изменилось. И оттого, что решетка станет красивой, с цветами и птицами, тоже ничего не изменится. Она так и останется решеткой. Навсегда.

Времени бы вот только побольше – узор поскорее доделать… хотя какое сейчас время, конец лета, самая работа. То одно ломается, то другое, лошади все время подковы сбивают и теряют… или, вон, ломают…

– …Конешное дело, сломается, когда целые дни по оврагам в лесу прыгать… со столичными-то господами… Вон, глянь, сынку, может эта подойдет? Копытца-то у ней махонькие – что у козы…

Анджей вздрогнул – дядь Янек, распрямившись над кучей старого железа, протягивал ему на коричневой ладони тускло блестящий серебристый полумесяц. А дядькины глаза смотрели на Анджея внимательно, вдумчиво – и почему-то сочувственно. Успокоившаяся лошадка, которую Анджей уже бог весть сколько времени легонько поглаживал по теплым бархатистым ноздрям, вопросительно скосилась на него – мол, ну чего остановился-то, хорошо – давай дальше гладь.

Анджей торопливо ухватил из дядькиной руки подкову – чуть не уронил, чувствуя себя бог весть почему неловко под пристальным дядькиным взглядом.

Дядька вздохнул, отвел наконец-таки свои глаза, присел с кряхтеньем на чурбак возле наковальни. Потянул из-за пазухи старую, почти дочерна просмоленную трубку. В последнее время он все чаще вот так сидел – то на спину жаловался, то на ноги. Сидел и смотрел, как Анджей молотом машет. И даже замечаний уже почти не делал.

Пепел неторопливо вываливался из дядькиной трубки сухими хрупкими чешуйками (как крылья мертвых бабочек? – мертвые крылья, уже потерявшие цвет и форму… при чем тут бабочки?.. Анджей вздрогнул от странного, привидевшегося вдруг в хлопьях пепла у дядькиных ног…). И дядькин голос был тоже неторопливым, бесформенным и еле слышным – как пепел:

– Спортила она тебя. Совсем спортила. Ведьма.

– Она не ведьма, дядь Янек! – вырвалось.

Слетело с языка, прежде чем Анджей успел подумать.

Наверное, надо было спросить: «Кто? О ком это вы, дядь Янек?» – а самому дыхание перевести. Глазами удивленно поморгать под пытливым дядь-Янековым взглядом. И уж никак не орать во всю глотку с возмущением – как будто кто-то с размаху да без предупреждения сунул кулаком под дых; а там и так почему-то уже больно.

А ведь и правда – больно. Хотя, подумать, какое ему дело до того, как ее дядя Янек называет? Какое ему вообще до нее может быть дело? А вот получается – может. И он сам только что в этом дяде Янеку признался – своим криком заполошным.

А самое плохое, что ему никак не удавалось поймать дядькин взгляд – тот все бродил где-то среди чешуек скользящего вниз пепла.

– Вы ж сами говорили, дядь Янек, что она тетю Рену спасла и Снежану… Вы же сами…

Дядька нетерпеливо мотнул головой – не то соглашаясь, не то отрицая. А когда поднял глаза – они оказались у него почему-то очень старыми и усталыми. Смертельно усталыми. Цвета пепла возле его ног.

– Дурак ты, Анджейка. Потому и спасла, что ведьма. И спортила тебя потому же. Смотреть на тебя тошно, Анджейка. Тебе вон годов уже сколько? – сердито махнул рукой, перебивая Анджеев ответ. – Руки-ноги на месте, с лица тоже не страшный, Снежанка-то вон… да ладно… Друзья-то все уже переженились, братец твой рыжий – куда уж – тоже…

И опять сердито махнул рукой на открывшего рот Анджея. Тот хотел было сказать дядьке, что уж чем как братец – лучше насовсем в монастырь уйти. В хате как стая ворон поселилась: с утра до ночи ругань да крики, братец свою супружницу за косу – а она визжит, благо голосом господь не обидел; а там еще и маманя вступает с поучениями – и все криком, а то иначе ее, старую, не слышно; а потом и отчим – кулаком об стену – чего разгалделись, курицы… Анджей теперь и ночевать домой старался не возвращаться – прямо в кузнице себе лежанку приспособил…

– Ты думаешь, это я все один придумал? Бабы вон языки уже себе сточили – все об этом.

Дядька замолчал; сердито и шумно попыхтел – видно, задохся от непривычно длинной речи; нетерпеливо постучал уже давно выбитой трубкой о колено. Дожидался, не скажет ли чего Анджей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю