355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Томах » Имя твоего волка » Текст книги (страница 10)
Имя твоего волка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:35

Текст книги "Имя твоего волка"


Автор книги: Татьяна Томах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

– Ты не должна, – сердито сказала старуха. – Ты не должна ненавидеть. И, смягчая свой жест и строгость голоса, легонько погладила Марго по щеке и отвела руку. – Ты не должна так говорить, девочка. Ты не должна учиться ненавидеть. И не должна учить этому своего волка.

Старуха вздохнула.

– Ненависть – это болезнь. И почти всегда – неизлечимая. Она разъедает сердце, разум – и душу. Это человеческая болезнь, и твой волк… твой волк, девочка, может просто сойти с ума, если ты позволишь ему заболеть вместе с тобой. Не будет зверя опаснее твоего волка, если он научится ненавидеть. Но что самое скверное – он станет очень опасным для тебя. Вы станете опасны друг для друга, как безумец опасен для самого себя. Потому что ненависть разъедает сердце и рассудок. И еще… это очень больно. Поверь мне, девочка.

Старухины глаза были задумчивы и неподвижны. Замершей под их взглядом Марго показалось, что старуха вообще не видит ее – что старуха неожиданно ослепла или, наоборот, научилась видеть сквозь маленьких девочек – нечто, невидимое для этих маленьких девочек… Как умела видеть мраморная богиня с белыми слепыми глазами, вечно смотрящими сквозь закрытую парадную дверь…

– У каждого человека есть то, что он мог бы возненавидеть. Немногие удерживаются. И у тебя тоже есть. Пообещай, что ты не позволишь ненависти сожрать свое сердце. Пообещай, что ты убережешь от этого своего волка. Пообещай мне, девочка, – старухины глаза снова стали ясными и внимательными, а голос – требовательным. – Обещай мне…

– Да, конечно, – растерянно ответила Марго, почему-то чувствуя себя неловко и неуютно под старухиным взглядом. Потому что она, испуганная старухиной настойчивостью, чуть ли не впервые соглашалась, не понимая, с чем соглашается. Как будто это непонимание предполагало возможность когда-нибудь нарушить обещание… Ведь как можно сдержать клятву, когда ты толком не понимаешь, в чем клянешься? Или Марго просто притворялась – сама перед собой – что не понимает?

– Конечно, я обещаю… – Марго с трудом сдержала вздох облегчения, когда старухина рука соскользнула наконец с ее плеча, а пристальный взгляд – с лица.

– Ну вот, теперь иди. Иди домой. Тебе давно пора. И мне пора возвращаться. Я устала. – Старухина рука, отпустившая девочкино плечо, вцепилась в тонкий молоденький березовый ствол. Как будто старуха уже не могла стоять сама без поддержки. «А ведь она действительно устала», – испуганно подумала Марго, глядя на дрожащие коричневые пальцы, крепко охватившие покачнувшееся деревце. Признаки усталости (недомогания, болезни, приближения смерти?), которые Марго все чаще замечала у старухи в последнее время, пугали девочку все сильнее и сильнее. Раньше старуха никогда не уставала и никогда не жаловалась на усталость, а теперь… теперь с каждым днем ей становилось все хуже, и уже было понятно: то, что с ней происходит, – не случайности, на которые можно не обращать внимания, надеясь, что со временем они бесследно пройдут.

– Я могла бы вернуться с тобой, – предложила Марго, со страхом и жалостью глядя на тонкие костлявые пальцы, обтянутые сухой кожей, отчаянно сжимающие тонкий березовый стволик. Пожалуйста, пусть она согласится… пусть она согласится на этот раз… Вот сейчас ее рука выпустит это жалкое бестолковое деревце и обнимет Марго… «Спасибо, девочка…» – и впервые в старухином голосе будет благодарность и одобрение, и они вместе с Марго вернутся в уютную старухину хижину, а этот черный дом со слепыми окнами пусть так и остается себе здесь… один, без Марго… навсегда… И даже не надо «спасибо» и старухиной благодарности, пусть она лучше будет, как обычно, ворчать и сердиться, пусть…

Пусть она только позволит пойти с ней…

– Пожалуйста, – попросила Марго, с отчаянием наблюдая, как еще сильнее и упрямее сжимаются старухины пальцы вокруг бледно-розового деревца – и почти перестают дрожать. – Пожалуйста, разреши мне пойти с тобой…

– Нет, девочка, – устало, но спокойно и непреклонно ответила старуха.

– Я хотела бы остаться с тобой… и с волком… и больше никогда не возвращаться в этот дом.

– Мы уже говорили об этом, Марго, и не раз, помнишь?

– Ну почему? Почему я не могу навсегда уйти из дома, если я хочу? Почему? – Марго подумала, что сейчас расплачется – как и бывало иногда вот здесь, на этом самом месте, еще много лет назад, когда маленькая Марго упиралась изо всех сил, а старухины руки мягко, но настойчиво подталкивали девочку к дому, в который она никогда не хотела возвращаться. – Почему?!

– Может быть, когда-нибудь ты сможешь уйти, – согласилась старуха, но в ее голосе была прежняя непреклонность.

– Когда? – Марго уже с трудом сдерживала плач, а волчонок, воинственно вздыбивший шерсть на загривке – ворчание.

– Тогда, когда ты сможешь ответить самой себе на вопрос, куда ты собираешься идти. Не раньше, – наконец после нескольких минут молчания отозвалась старуха, и почему-то ее голос дрогнул – и сорвался – на последних словах.

– Помни, что ты мне пообещала девочка, – напомнила старуха, когда Марго, справившись со слезами (но так и не справившись со страхом, жалостью, и отчаянием), наконец решилась ступить на тропинку, спускающуюся к серому слепоглазому дому. Может быть, старуха поймала торопливый взгляд Марго, брошенный на этот дом?..

Марго все-таки нарушила свое обещание. Всего на несколько мгновений – и уже спустя годы. Но этого оказалось достаточно.

А потом, через семь лет, в черной сердцевине сентябрьской ночи, замерзая на лесной поляне в рваном шелковом платье, слишком неподходящем для прогулок по осеннему лесу, и глядя в глаза сходящего с ума волка, она подумала: «Почему ты не сказала мне, что любовь тоже разъедает сердце? Почему ты не сказала мне, что любить куда больнее, чем ненавидеть? Почему?.. Потому что ты не знала сама? Или надеялась, что я этого никогда не узнаю?..»

Пан Владислав

«Я никогда не узнаю, что бы ты мне ответила… Потому что я так и не решился (не успел?) сказать тебе… Я и сейчас до сих пор не решился…»

Пан Владислав смотрел, как она задумчиво накручивает на тонкий палец прядь каштановых, с огненной рыжинкой, пушистых волос (которые, наверное, так любил когда-то гладить Стась…).

И свечи истекали янтарным светом, в котором ее волосы казались золотыми, а кожа, оттененная снежной белизной шелкового платья – нежно-розовой и теплой. И так хотелось протянуть руку и дотронуться… Только он не решался. Так и не решился – за все эти годы, потому что боялся… он и сам не знал, чего больше боялся – что его рука встретит не пустоту, а действительно тепло нежной кожи и скользкий шелк платья, или… или – не тепло, а холод, смертельный холод закоченевших тонких пальцев, ведь она мертва…

Уже много лет, как мертва. Столько лет, сколько она приходит к нему – его мука, его проклятие, наваждение его снов, видение его бессонных ночей… Его жизнь.

Потому что пан Владислав не знал, было ли в его жизни что-нибудь важнее; было ли вообще что-нибудь важное – что-то, имеющее смысл – кроме ожидания ЕЕ появления.

Кроме этих мгновений (капли янтарного света в черной пустоте безнадежно бесконечной ночи), когда, с болезненным нетерпением вглядываясь и вслушиваясь в эту пустую и бестолковую ночь, уже начиная сомневаться в самой возможности света, понимая рассудком (той частью, что еще оставалась от здравомыслящего рассудка прежнего пана Владислава, не верившего ни в призраков, ни в смешное – для слезливых истеричных девиц разве что годное – волнение чувств), что это все – наваждение и помрачение ума (как понимает еще не отравленным осколком разума свою болезнь курильщик опиума и все же жаждет – не излечения, а новой, головокружительно-прекрасной порции своего яда, что рано или поздно убьет его); пан Владислав наконец различал знакомый шелест легких шагов и скользкий шорох шелкового платья; и даже с закрытыми глазами по этим звукам он мог угадать – каждое ее движение и выражение ее лица.

В первый раз она пришла через несколько дней после своей смерти. Хотя иногда пану Владиславу казалось, что, возможно, и раньше. Тогда, на лестнице, когда он стоял перед закрытой дверью комнаты Стася – вместо того, чтобы постучать и войти…

Ах, если бы знать, что надо было не просто стучать, а не раздумывая вышибать дверь и выкручивать дурню-брату руки, которые тогда, наверное, уже слепо шарили в ящике стола, нащупывая револьвер… Выкручивать руки, а потом уже – уговаривать, умолять, в ноги падать, прощения просить – есть за что… О дочери, наконец, напоминать, малолетней, которую дурень-брат сиротой собрался оставить, пусть и наследницей…

А пан Владислав не то что дверь вышибать – даже стучать не стал…

Сколько раз ему это снилось – потом. Эта дверь – золотистое, до матового блеска отполированное дерево; бронзовый завиток ручки; его рука, которая тянется к этому завитку – медленно, очень медленно, сопротивляясь, раскорячив напряженные пальцы… Потому что эта рука не его, спящего, – а того, настоящего пана Владислава, который на самом деле так и не решился протянуть к двери свою руку… Так медленно, что он не успевает – до выстрела, от которого вздрагивает весь дом; выстрела, который настоящий пан Владислав услышал уже возле подножия лестницы.

Вот тогда-то, у подножия лестницы, почему-то разозлившись на ни в чем не повинную мраморную девку, пан Владислав и обернулся назад – за несколько мгновений до выстрела – как будто почувствовал, что сейчас за этой дверью его брат вздрагивает и морщится (или улыбается?), упирая в свой висок холодное дуло старого револьвера. И кажется… (хотя пан Владислав не был в этом уверен, как он не был уверен ни в чем, вспоминая потом происшедшее, – дикий до нелепости фарс, неожиданно переломившийся в трагедию: себя самого, бьющегося в запертую дверь: «Да открой же, Стась, что за глупые шутки! Эй, кто-нибудь! Кто-нибудь есть в этом доме, да помогите же!»; перекошенно-растерянное лицо слуги, бестолково тыкающего под дверь выдернутой из камина кочергой; оглушительный треск безжалостно ломаемого дерева… и – улыбка, навсегда замерзающая на губах Стася и перечеркнутая тонкой струйкой крови из простреленного виска…). Кажется, тогда, за секунду до выстрела, почему-то обернувшись назад, пан Владислав заметил – краем глаза – силуэт золотоволосой женщины в белом платье, скользнувший возле двери, за которой заперся Стась…

Потом, с глухим отчаянием и ненавистью к себе, от которой горчило во рту и кружилась голова, пан Владислав долго смотрел на эту последнюю – и теперь вечную – улыбку Стася. Пытался поймать застывающий, навсегда уходящий взгляд. И спросить этот взгляд: «Зачем? Зачем ты это сделал, брат? Потому что ты – дурак и размазня? Или потому, что ты любил ее больше своей собственной жизни, и когда ее не стало – твоя жизнь тоже стала тебе не нужна? Или потому, что она пришла к тебе… и позвала за собой? Может, она все-таки ведьма, брат?»

А в одну из ночей после смерти брата – душную, бессонную, когда рваная дрема за закрывающимися веками все оборачивалась то клубами удушливого дыма, в котором факелом горели волосы на женской голове; то ледяными ломкими осколками, в которые с сухим треском рассыпался замерзающий прозрачный взгляд умирающего Стася, так и не ответив – зачем; ОНА пришла в первый раз.

Пан Владислав уже отчаялся заснуть; накинул халат; при лунном свете, выскальзывающем из-за штор и разбрасывающем по стенам дрожащие голубые тени, набил трубку (с досадой отмечая, как дрожат руки и тяжело ворочается сердце) – да так и не успел ее запалить. Потому что одна из теней вдруг оказалась сидящей в кресле – напротив пана Владислава – женщиной в белом платье с распущенными по плечам волосами. Трубка выпала из затрясшихся рук пана, с сухим отрывистым стуком ударившись об пол.

Женщина пошевелилась, поправляя рукой прядь волос, упавшую на лицо. Шорох ее платья – настоящий, реальный, скользящий шелест шелка – едва не свел с ума окаменевшего пана Владислава. Несколько минут он не мог пошевелиться и не мог произнести ни слова – горло свело судорогой, придушивая дыхание до слабого, жалкого сипения.

Женщина молчала и смотрела на него, только ее лица, растворенного тенью, пан Владислав не мог разглядеть. А потом, в момент бунта растерявшегося и разозленного рассудка, пан Владислав решил, что все это – чья-то гнусная, умело подстроенная шутка. Может быть, кто-то подслушал, как он кричит во сне, или даже разговаривает, или… в общем, какая разница? Пан Владислав медленно, стараясь все же не поворачиваться к гостье спиной, нашарил на столике возле кровати свечу и с первого раза (руки уже почти не дрожали) запалил огонь на кончике тонкого оплавленного фитилька. И только тогда поднял сердитый взгляд на ночную гостью-шутницу. И задохнулся гневной отповедью, уже рвавшейся у него с языка. Потому что, ярко освещенное теплым дрожащим светом свечи, на пана Владислава грустно смотрело лицо женщины, сгоревшей дотла несколько дней назад. Лицо женщины, которую он любил давно и безнадежно – до сих пор. Лицо мертвой жены его мертвого брата.

Пану Владиславу было страшно первые несколько секунд – когда еще сопротивлялся, не желая верить в происходящее (…бред, сон?) смертельно раненый рассудок… Тот самый, здравомыслящий рассудок прежнего здравомыслящего пана Владислава, не верившего ни в ведьм, ни в призраков, ни в прочую чертовщину – и потому только что обрадованно и отчаянно предположивший чей-то розыгрыш в невозможном ночном видении. А потом, когда рассудок сдался – уполз, хрипя, в темноту зализывать раны – авось еще пригожусь, хозяин, а? – в свете-то дня?.. – пан Владислав улыбнулся ЕЙ в ответ.

Она была такой же – совершенно такой, как раньше, при жизни – только молчаливой. Пан Владислав так и не услышал от нее ни единого слова за все эти годы. Он научился разговаривать с ней – постепенно, и ему казалось, что она отвечает – движением головы или руки; глазами – или иногда вздохом (или это просто сквозняк шевелил ее шелестящее шелковое платье?). Иногда ему хотелось спросить, зачем она приходит к нему, но он боялся – а вдруг обидится? И больше не придет – и что тогда будет делать полусумасшедший пан Владислав (вполне нормальный с виду – днем и только к ночи начинающий сгорать в болезненном лихорадочном нетерпении, как юноша перед первым свиданием со своей возлюбленной – придет она сегодня или не придет; а если не придет – как тогда жить дальше?)… Или, а вдруг – она ответит – зачем приходит?..

Иногда пану Владиславу хотелось сказать ей то, что он так и не решился сказать, когда она была жива – что он любит ее. Только зачем? Ведь, наверное, и так знает. И эти слова замерзали у него губах, когда он смотрел в ее глаза – грустные и задумчивые; золотые искорки в зеленой глубине – отражения свечей; как солнечные блики, тонущие в воде… И вспоминал о том, как она горела в огне – а он смотрел… «А ведь это я тебя убил», – с тоской и отчаянием думал он. Утонуть бы – как отблеск свечи в прохладной глубокой зелени ее глаз – захлебнуться насмерть и никогда больше не выплыть… А ведь, наверное, она это тоже знает – что он убийца. Потому что некоторые слова и признания совершенно не обязательно произносить вслух…

– Вот видишь, как оно все получилось… Видишь, – повторил пан Владислав, сгорбленный и постаревший, склонив голову, щедро посыпанную сединой.

И положил дрожащую руку на гладкую, до ослепительного блеска полированную крышку гроба. Другая рука легла рядом с его ладонью – узкая, белая, гибкая – рука женщины с грустными зелеными глазами, такой же молодой, как и много лет назад. Она так и не постарела. Осталась такой же юной и прекрасной – как в тот день, когда умерла.

Пан Владислав поморгал воспаленными глазами. Слишком много свечей… слишком…

– Видишь… Вот, а ведь это мой сын…

Марго (13) Май

– Вот, это мой сын. Ты, наверное, не помнишь, Марго. Ты была слишком маленькой, чтобы запомнить… – он поперхнулся.

Потому что он уже говорил это когда-то – давно? – говорил маленькой хмурой девочке с блестящими черными глазами. «Ты была слишком маленькой, чтобы запомнить…» – «А я помню, – упрямо ответила девочка. – А потом подсвечник, выпал из окна и подкатился…». «Замолчи!» – он закричал на нее, и она испугалась и замолчала, и только блестящие, не по-детски внимательные глаза смотрели на него – недоумевая? (или понимая, догадываясь – непостижимым, невероятным образом – так же, как она узнала все остальное…) – отчего большой, сильный и храбрый дядя Владислав испуганно кричит на свою малолетнюю пигалицу-племянницу…

– Не помню, – согласилась Марго, и пан Владислав облегченно перевел дыхание.

– А я тебя помню, маленькая Маргарита, – сообщил Владислав-младший, сверкая улыбкой, – еще более ослепительной и приветливой рядом с напряженным лицом пана Владислава.

И прежде чем Марго успела что-то понять (испугаться, отшатнуться, разглядеть… в густой траве – солнечный зайчик на приглашающе распахнутой челюсти капкана?..), он поймал ее ладонь (железные зубья клацнули, соединяясь – уже внутри тела, пропарывая кожу, мышцы, и скрежеща по кости неосторожно соскользнувшей внутрь капкана волчьей лапы…) – и поднес к губам.

Поцелуй получился торопливым и смазанным – Марго, задохнувшись ужасом (…тем самым, который заставил волка в этот же миг, споткнувшись на бегу, неловко шатнуться в сторону, скуля и поджимая правую лапу – как будто несуществующий, почему-то померещившийся волку в спутанной мокрой прошлогодней траве капкан и правда щелкнул – да сорвался, соскользнув с жесткой шерсти…), отдернула свою руку. Отец с сыном переглянулись – дикарка!

Марго смутилась и спрятала руку за спину. И правда – дикарка. («Ну что же ты, что?» – укоризненно сказала она волку, который где-то в лесу смущенно, растерянно и все еще настороженно нюхал вполне безобидную прошлогоднюю бесцветную траву – ведь был же капкан? Или нет…).

А потом был обед. Чопорная, мрачная, обычно пустая столовая, по случаю первого весеннего дня впустившая за свои тяжелые шторы немного солнечного света, теперь испуганно вздрагивала от блеска и звона почти никогда (насколько помнила Марго) не достававшегося из сундуков столового серебра, от слишком громких разговоров, от веселого смеха – от света и звуков, которые бедная комната не слышала уже бог знает сколько лет. Собственно, смеялся только один Владислав. Его отец и Марго иногда улыбались ему в ответ, но были невероятны и невозможны раньше и эти улыбки (как, неужели дядя Владислав умеет улыбаться?!) – напряженные вначале и слегка потеплевшие к концу обеда.

Может, причина была в искренней жизнерадостности молодого Владислава, рассказы которого о городской жизни и офицерской службе были такими живыми, шутки – забавными, а смех настолько заразителен, что невозможно не улыбнуться ему в ответ… Может – в весеннем, осмелевшем после долгих сумеречных дней солнце, которое, нагло разлегшись на столе, по-хозяйски трогало гладкие бока до блеска начищенных серебряных супниц, салатников и кувшинчиков, залезало в тарелки, рассыпалось разноцветными искрами в узорах хрустальных бокалов и теплыми скользкими бликами бродило по лицам, заставляя всех растерянно жмуриться…

А может быть, причина была в самом обеде, в приготовлении которого Марыся, обыкновенно то пережаривавшая, то пересаливавшая, на этот раз превзошла саму себя. Перепелки, начиненные утиным паштетом, с восхитительной нежностью таяли во рту, поглаживая нёбо душистым ароматом пряностей (в который – как недостающий цветок, превращающий охапку цветов в букет – вплетался терпкий привкус тягучего темно-бордового вина, нацеженного паном Владиславом из тщательно сберегаемого в углу подвала старого бочонка), а поросенок, тушеный с черносливом в ореховом соусе, благоухал так аппетитно, что от этого запаха кружилась голова.

Марыся, взволнованная и раскрасневшаяся, в свеженакрахмаленном хрустящем переднике, ходила бесшумно и важно, подавая свои кулинарные шедевры с торжественной почтительностью, как будто прислуживала на королевском приеме. И в какой-то миг солнечный луч дотянулся до руки, ласково погладил пальцы, сжимающие тонкую ножку бокала, огненно вспыхнул в багряной глубине, превращая вино в драгоценный камень в сверкающей оправе хрусталя; и мужской голос (не напряженный и не сердитый, как обычно у дяди Владислава) мягко спросил: «А помнишь, маленькая Маргарита, кажется в детстве…»; и светлые веселые глаза с интересом и симпатией посмотрели на Марго… в какой-то миг ей показалось, что она действительно на королевском приеме. Случайная гостья, которую по ошибке приняли за принцессу. И вот король – приветливо разговаривает с ней, а солнце вспыхивает золотым нимбом на его волосах и в его улыбке, и поэтому он кажется похожим на ангела… А она не знает, куда деваться от его взгляда… потому что никто никогда так не смотрел на нее… и никто никогда не целовал ей руку…

Он похож на ангела, а ее называют ведьмой. Ведьму по ошибке приняли за принцессу и усадили за королевский стол… А что будет, когда обман раскроется? Станет ли король вот так же улыбаться ей – и станет ли он снова целовать ей руку?..

Марго казалось, что у нее горит кожа на запястье – в том месте, где прикоснулись его губы (…челюсти капкана вонзились в волчью лапу… да нет же, нет…), и почему-то – вот нелепость – ей хотелось почувствовать это еще раз – твердые пальцы, сжимающие ее ладонь, прохладные губы на горячей коже…

Слишком большой глоток вина обжег ей горло, Марго закашлялась, пряча лицо – и взгляд – за салфеткой. Дикарка… дикарка…

– …Ты к нам надолго, сынок?

– Ну, не знаю… наверное, до осени, если ты не против, папочка… и ты, маленькая Маргарита?

– Нет. Почему бы и нет… то есть, конечно, не против… – Марго безразлично пожала плечами – попробовала, чтобы это выглядело безразлично. Недоумевая, почему у нее перехватывает голос, дрожат пальцы, сжимающие бокал, и так страшно и головокружительно смотреть в улыбающиеся светлые глаза… Нет, не СМОТРЕТЬ – заглядывать, только осторожно и испуганно заглядывать. Она так и не решалась ПОСМОТРЕТЬ. Потому что там, в нежной улыбке глаз Владислава, ее двоюродного брата, маячило что-то… (…прохладные губы на горячей коже?)… бездонное небо, в котором можно летать… но в которое так страшно ступить, боясь его головокружительной глубины…

Поднимаясь по лестнице в свою комнату, Марго приостановилась, прислушиваясь к оживленным голосам отца и сына. Она чувствовала себя странно. Ощущение прикосновения к другой жизни, которая (когда-то была?) могла бы быть (терпкий вкус вина и беззаботной улыбки на губах; блеск и веселый звон серебра и разговоры за обедом; блестящие вежливые кавалеры, которые целовали дамам руки и говорили комплименты)… Как будто Марго случайно незваной гостьей заглянула в ту, другую жизнь, которая могла бы быть… если бы Марго была НЕ ТАКОЙ. Нет, не так. Если бы она была – такой. Как все остальные. Обыкновенной девушкой. Девушкой, которой можно поцеловать руку; девушкой, в которую можно влюбиться; девушкой, на которой можно жениться и жить в любви и согласии – до спокойной старости, воспитывая детей и внуков; девушкой, которую не называют ведьмой…

И Марго замерла на полушаге, дотронувшись ногой до следующей ступеньки, но так и не поднявшись на нее, удерживая это странное, ускользающее ощущение. Того, что могло бы быть, но чего никогда не будет. Улыбка уже дрожала и соскальзывала с ее губ; солнце, пробивавшееся сквозь тяжелую портьеру, стремительно тускнело; перила, только что такие теплые и нежно-бархатистые, затвердевали под ладонью… Марго захотелось расплакаться… От бессилия удержать то, чего никогда не будет?

И вдруг ей показалось, что это все уже было. Умирающее солнце дотронулось до портрета над лестницей, и Марго сквозь набегающие слезы увидела, что мама улыбается ей из сумерек слишком темного, обычно скрывавшего выражение лица, полотна в громоздкой бронзовой раме.

Мама… мама в этом белом шелковом платье когда-то спускалась по этой самой лестнице и гладила мягкой надушенной рукой перила; а мужчина, которого она любила, улыбался ей и протягивал руки. Сияло серебро в столовой; переливалось драгоценными камнями вино в бокалах; оживленно переговаривались гости, ожидая начала обеда… Когда-то… Жизнь, которая когда-то была… Жизнь, которую еще помнит дом – раньше веселый и смешливый, а теперь мрачный и постаревший; помнит, с ревнивой тоской охраняя свои воспоминания от посторонних. «А я посторонняя? – Да, да, посторонняя… Была посторонней – всегда», – подумала Марго, вспоминая, как она раньше ненавидела этот дом и даже не пыталась вглядеться и прислушаться – ПОСМОТРЕТЬ в глаза своему собственному дому так, как учила смотреть старуха… Помнят эти ступени, обычно сварливо скрипучие, а теперь притихшие под осторожными шагами Марго; угрюмая гостиная, которая сегодня так заискрилась и ожила под солнцем – как раньше; перила, настороженно выгнувшиеся под ладонью Марго… Они помнят… вспоминают… то, что когда-то было… то, что могло быть… то, что может еще когда-нибудь быть? А почему бы и нет?

И Марго, чувствуя, как опять оттаивают и теплеют – как живые – деревянные, помнящие еще прикосновение рук ее мамы, перила, удивилась своей собственной улыбке, неожиданно скользнувшей на губы – следом за своим шепотом – заклинанием: «До осени… До осени…»

Марго (12). Сентябрь

Старуха дожила до осени, как будто наколдовав напоследок летних дней – до самого конца сентября. А в день ее смерти трава поседела в первый раз, прихваченная жестоким и особенно странным после вчерашнего теплого солнца заморозком.

Старуха умерла на рассвете.

В бесцветный час между умирающей ночью и еще не рожденным утром. Когда небо, роняя пушистые клочья влажного тумана, так близко нагибается к земле, что его можно потрогать. Когда приснившиеся сны еще не потеряли свой цвет и реальность и кажется, что их тоже можно потрогать – как небо…

Марго проснулась от старухиного взгляда.

В эту ночь она так и не ушла домой. А прогнать было некому. Старуха уснула, вдоволь напившись травяной горечи из глиняной кружки. И Марго устроила себе постель на деревянной лавке – напротив старухиной кровати.

Сны пришли почти сразу же. Прежние – страшные. Только почему-то в эту ночь у них не было полной власти над Марго. Они только приближались мутными тенями, трогали влажно и зябко, как утренний туман, и снова отступали. А Марго вспоминала о спящей рядом старухе и совсем вырывалась из липких пальцев пугливых снов. Вслушивалась в дыхание старухи – еле слышное, как шелест сухих листьев в безветренную погоду. Потом роняла руку, ныряла дрожащими пальцами в теплую шерсть на загривке спящего возле лавки волка. Успокаивалась и потихоньку снова начинала соскальзывать в липкий туман из бормочущих теней своих снов. Как будто в эту ночь умирающая старуха – и волк? – не подпускали Марго к ее снам. Или не подпускали сны близко к Марго?

А на рассвете Марго проснулась от старухиного взгляда. Бесцветные утренние сумерки, похожие на туман из сегодняшних снов, растворяли старухино лицо в мутное пятно. Марго видела только черные глаза, такие ясные и яркие, как будто за угольной оболочкой затаилось до поры до времени так и не усмиренное пламя. На секунду Марго стало страшно. Страшнее, чем в самом живом и жутком из ее снов. Вдох застрял в сведенном судорогой горле. Она хотела что-нибудь сказать – и не могла. И они так и лежали молча какое-то время со старухой, глядя друг другу в глаза. А потом Марго заметила, что старухины губы шевелятся.

– Что? Что? – Марго соскочила с лавки, путаясь в одеяле, проклиная себя за глупый испуг. Волк завертелся у ног, вопросительно тыкаясь холодным носом в ладонь.

Ей пришлось наклониться к самому старухиному лицу, чтобы что-нибудь расслышать.

– …Бывают… бывают люди, которые родились не в то время и не в том месте… – голос был похож на шелест сухих листьев в безветренную погоду. Услышишь – только если очень захочешь услышать.

Она ведь уже говорила это… Где? Когда?

Да бывают. И за это их забивают камнями. Или прогоняют в разваливающуюся хижину среди леса. Умирать. За то, что они родились не в то время или не в том месте.

– Да, – согласилась Марго. «Ты говоришь про нас обеих, да?» – Да. Что тебе принести? Пить?

Старухина рука почти невесомо легла на ладонь Марго.

– Только, девочка, – старухин шепот обжигал щеку; как будто огонь прятался не только на дне ее глаз, но и внутри дыхания, – если очень долго идти… Если у тебя хватит сил, мужества и терпения… Ты можешь когда-нибудь найти – свое место и свое время.

«А ты нашла?» – чуть было не спросила Марго. Не спросила. А старуха услышала этот незаданный вопрос. Улыбнулась.

– Дорога петляет. Когда-то ты встречаешь в лесу плачущую девочку и думаешь, что нужно бы пройти мимо, потому что тебе не по пути… Ты слышишь крик о помощи и не хочешь его слушать – потому что не хочешь ступать на незнакомую дорогу, где вязнут ноги. Тебе кажется, что приходится сворачивать – туда, куда не нужно. Но, может, только кажется? Дорога петляет… Но если очень долго идти…

Старухина рука бессильно соскользнула с ладони Марго, царапнула по одеялу. У Марго опять перехватило дыхание. Старухино лицо изменилось. Застыло неподвижной маской, «Я ничего не знаю о ней, – с отчаяньем подумала Марго. – Даже ее имени. Я не знаю даже ее имени».

– Кто ты? – спросила она у превращающегося в мрамор лица с тускнеющими углями глаз.

– А ты?

Это был последний старухин вопрос, и последняя улыбка, так и замерзшая в уголках губ. Ответить Марго так и не успела.

Каждый год в один и тот же осенний день, укладывая цветы на небольшой холмик за старухиной хижиной, Марго опять вспоминала этот вопрос. Она закрывала глаза, гладила теплую землю, стебельки травы, и ей казалось, что это старухина рука дотрагивается до ее пальцев. Легонько, почти невесомо. Приветствуя? Утешая? «Кто ты?» – опять спрашивала она у старухи. «А ты?» – отзывалась та.

Вопрос был прост. Наверное, ответ на него тоже должен быть очень простым. Марго пыталась его найти. Подолгу разговаривала с невидимой старухой, в ворохе слов искала одно-единственное, сбивалась, возвращалась к началу. К вопросу.

А потом ей начинало казаться, что старухи на самом Деле нет. Как будто Марго забралась в пустой дом, давным-давно покинутый хозяевами. Потрескивает старый пол, скрипит приоткрытая перекошенная ставня, и на каждый шаг и вопрос отзывается эхо. «Кто ты?» – «А ты?»…

Может быть, чтобы ответить, нужно быть очень мудрым. Или глупым. От мудрости до глупости – полшага. Или от глупости – до мудрости? Как от лекарства до яда.

Марго пыталась забыть этот последний незаконченный разговор со старухой. И забывала. Почти. До следующей осени…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю