355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Томах » Имя твоего волка » Текст книги (страница 2)
Имя твоего волка
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:35

Текст книги "Имя твоего волка"


Автор книги: Татьяна Томах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

– …Имя – для того, чтобы звать. Для того, чтобы вспоминать. Для того, чтобы проклинать. Чтобы шептать это имя – с любовью и нежностью. Даже если никто не слышит. Ведь даже тогда это придает силы. А иногда больше ничего не остается – только имя, набитое воспоминаниями, – как звериная шкурка, которую чучельник набивает опилками. Имя прирастает, как вторая кожа. Его можно оторвать только с кровью, памятью – и болью. В имени – весь смысл… или – бессмыслица…

Старуха говорила, а ветер трогал ее волосы – осторожно перебирал спутанные седые пряди. Марго, стараясь, чтобы ее взгляд был таким же легким и незаметным, как прикосновения ветра, разглядывала старуху.

Она была уверена, что совсем недавно старухины волосы были черны, как вороновы перья ночного неба. А тускло-серый, похожий на половую тряпку, рваный плащ, обнимающий тощие старухины плечи, несколько часов назад переливался матовым блеском дорогого шелка на плечах юной высокой женщины. И голос… Голос, который сейчас стал таким измученным и хриплым…

Как будто в сером рассвете, потихоньку выползающем из-за восточного края земли, все вылиняло почти до бесцветности и небытия. Огненно-черное звездное небо, старухины волосы, шелковый плащ, звонкий голос… Как будто…

Как будто это все не могло быть просто сном…

Пан Владислав

Как будто это могло быть чем-то, кроме сна…

В глазах, ослепших от бессонницы, уже рябило и плыло. Огоньки свечей, отражаясь от блестящей крышки гроба, дрожали и искрились ярче солнечного света в летний полдень. И казалось, как будто не над покойником истекают восковыми слезами и горестно гнутся две белые тростиночки, а полыхают десятки, а то и сотни зажженных свечей – как в бальной зале, ожидающей прихода гостей. Помолиться бы надо, да что-то никак не шли на ум да на язык благочестивые слова молитв, что должны умиротворять, смирять и примирять бестолковую мятущуюся Душу. Не получалось молиться. А может, не хотел бог принимать молитву старого пана, слишком поздно решившего обратиться к благочестию. А может, и сам старый пан не слишком-то старался… Сидел, горбя худые плечи, моргал воспаленными глазами на огни свечей и осторожно поглаживал дрожащими пальцами лакированное дерево гроба.

То, что было под его тяжелой крышкой, слишком страшно даже для смельчака старого пана…

Огни свечей расплывались желтыми пятнами в воспаленных от невыплаканных слез глазах пана. Сотен свечей, как будто в бальной зале, ожидающей прихода гостей… А гости… гости скоро пожаловали.

Он не заметил, как она вошла. Ему никогда не удавалось поймать миг, когда она появлялась.

Дуновение прохладного ветра – как сквозняк от при открытой двери, дрожь свечей, длинные тени, испуганно метнувшиеся по стенам и потолку…

Она подошла неторопливо и бесшумно – как и положено призраку, чуть склонив голову к левому плечу – как обычно. Распущенные волосы сияли золотом, в зеленых задумчивых глазах отражались огоньки свечей. Подошла и присела на резную лавку, крытую мягким ковром. Рядом со старым паном, который вежливо подвинулся, освобождая место. Поправила узкой бледной: рукой пушистую прядь волос, сползающую на лоб, дрогнула губами – то ли в улыбке, то ли в беззвучном приветствии – мол: «Ну вот, я пришла. Ждал?», и молча, задумчиво посмотрела на пана… Его мука, проклятие, наваждение снов и видение бессонных ночей…

Длинное белое платье тихонько шелестело при каждом ее движении. Это все было таким реальным – шорох платья, нежность едва заметной улыбки, сияние глаз… Таким, что хотелось протянуть руку – и дотронуться до нее… Но пан знал, что этого делать не стоит – если он не хочет сойти с ума прямо сейчас. Потому что… потому что вдруг его рука встретит не пустоту? А и в самом деле скользкую прохладу шелкового платья, тепло женской руки… Или – не тепло, а холод. Смертельный холод закоченевших тонких пальцев. Ведь она мертва, уже много лет мертва. И ее руки, и улыбка, и сияние глаз – уже давно лишь горсть сухого пепла да несколько обгорелых костей… И все равно она продолжает приходить к нему все эти годы. Его мука, проклятие, наваждение снов, видение бессонных ночей…

…Вот так, как сейчас. Сидит рядом на лавке, задумчиво склонив голову, а в ее взгляде – не то сочувствие, не то упрек. Не то просто грусть.

– Вот видишь, как оно все… получилось, – тихо сказал ей старый пан, гладя дрожащими пальцами деревянную крышку гроба. – Видишь…

И краем глаза, так и не решаясь посмотреть на нее в упор (как будто боялся… чего? – что она обидится на бесцеремонность и исчезнет, тихонько растворится в воздухе, как и положено призракам?), заметил, что она кивнула. Качнулись, вспыхнув зелеными огоньками, изумруды в серебряной вязи старинных серег – любимых, мужем на свадьбу дареных… С ними и похоронили… То есть их-то и похоронили – серьги вместе с горстью пепла и обугленных костей. И такими же огоньками вспыхнули ее глаза, заблестевшие (уж не от слез ли? – да какие слезы у призраков…), взглянувшие на пана грустно и вроде бы, с укоризной. Мол, я-то вижу, а ты, пан, – ты-то что недоглядел?

И старый пан сгорбился еще сильнее – от ее взгляда.

– Простишь меня когда-нибудь, а? – спросил тоскливо и зажмурил на секунду глаза. Заслезились вдруг – от света ярко вспыхнувших свечей или от света в ее глазах? Негоже перед женщиной нюни распускать… призрак она или нет. Вот так бы и сидеть – с закрытыми глазами, смотреть в спокойные сумерки закрытых век и притворяться перед самим собой, что нет ничего, кроме этого. Нет и не было. Сон это и больше ничего….

Анджей

А чем это еще могло быть, кроме сна, дурного сна, тяжелого и муторного, скорей бы уж закончился что ли…

Он умирал. И знал, что умирает. А потому сердился и отбивался, слабо и бестолково, от влажных, пахнущих горькими травами тряпиц, которые упрямая девка все лепила и лепила на больную обожженную кожу. И не находя сил – разглядеть, узнать, вспомнить – ту, что склонялась над постелью, сипел измученно, с трудом раздирая запекшиеся, в кровавых волдырях, губы:

– Да оставь, дура, оставь меня в покое…

А она не слушала – или не слышала. И новая тряпица, истекая влажной прохладой, опускалась на пылающую огнем кожу; пальцы легонько и нежно разглаживали очередную повязку; а голос – знакомый и незнакомый, не то бормотал, не то напевал что-то – дрожащим шепотом, сдержанным плачем, ласково-бессмысленным лепетом… Вроде как – уговаривал. Упрашивал, убаюкивал. Кого? Человека, с сердитым мычанием ворочающегося на сбитой постели? Боль, адовым огнем сжигающую тело снаружи – как будто так и не затушили опалившее пламя – и ледяным ознобом колотящуюся внутри? Смерть, которую уже видно – близко-близко – из-под воспаленных, с обгоревшими ресницами, век?…

И ведь уговорила, убаюкала. Боль замерла, свернулась сонным змеиным клубком под пряно пахнущими повязками, задремала. И человек успокоился, перестал метаться и кричать, и звать свою смерть – ишь, нетерпеливый… Уснул, спокойно и безмятежно, как спят не умирающие – а выздоравливающие. И смерть, уже жадно и любопытно заглядывавшая под его обожженные вспухшие веки, отступила, засомневалась – звали, не звали? Прикорнула было рядом – подремать-покараулить, подышать в затылок ледяным холодом.

А к рассвету, позевав разочарованно, поклацав зубами, покосившись досадливо на девушку (которая так и сидела по другую сторону постели и осторожно держала в руках ладонь спящего – изуродованную, обожженную – как невесть какую драгоценность держала – мол, мое, не отдам), – так и уползла потихоньку. По делам – много дел у нее, неугомонной.

Проснувшись, он удивленно вглядывался в полумрак незнакомого дома, больно прищуривая правое воспаленное веко (левое совсем распухло и не открывалось). Дом – не дом, так себе, хижина, сеном пахнет, какие-то пучки сушеных трав под низким потолком… И все опять показалось ему сном. Странным, невозможным.

Только когда из этого полумрака вылепилось бледное девичье лицо и голос, измученный и радостный, тихонько сказал:

– Ну вот… вот так… А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?

Тогда он решил, что это все-таки, наверное, не сон…

– Тс-с, молчи, – прохладная легкая ладонь нежно тронула его губы. – Ты молчи, а то тебе сейчас будет больно говорить.

Он послушно молчал и послушно пил какое-то теплое горьковатое питье из глиняной кружки со щербатым краем, опять соскальзывал в дремоту и снова просыпался, разглядывал сушеные травы-цветы под потолком, пытался припомнить свои сны и улыбнуться девушке, заботливо склонявшейся над ним. Когда он научился различать – сны и не-сны – наверное, это было началом выздоровления. Потом он вспомнил ее имя – девочки из своих снов. И – из не-снов, потому что теперь эта девочка сидела с ним рядом, осторожно держа его ладонь в своих руках. «А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?.» И ведь не отпустила.

Она смотрела в его лицо внимательно и терпеливо – так же, как и всю прошлую ночь, а может, и позапрошлую? Сколько их уже прошло – ночей и дней в сумерках незнакомой комнаты, пахнущей травами? Он точно не помнил. Девушка поймала его взгляд и улыбнулась. Он попытался разлепить запекшиеся губы – произнести ее имя и наконец сказать то, что хотел сказать давно. Очень Давно. В своих снах. Но узкая прохладная ладонь снова торопливо и предостерегающе тронула его губы.

– Молчи, – попросила она. – Больно будет. У тебя, знаешь, горло тоже обожжено. Успеешь еще наговориться. Потом. И знаешь, еще что, – она запнулась, как будто решая – говорить или нет. Ее темные глаза потемнели еще сильнее – до черноты, горячей и тревожной. – Знаешь, не вспоминай о том, что случилось. Выздоравливать будешь хуже. Считай, что это был сон. И все. Ладно? Повязка-то сползла, дай поправлю.

Прохладные пальцы осторожно погладили лоб; влажная, пахнущая горьким травяным отваром тряпица ласково улеглась на левом распухшем веке и мягким краешком потрогала правое. И, повинуясь этому движению и завораживающей напевности негромкого голоса, он снова закрыл глаза.

И, опять начиная соскальзывать в сон, успел подумать, что недаром ее называли ведьмой. Вот ведь он уже почти поверил, что это все было сном; а когда проснется – будет в этом уверен. А потом его обняла и закачала в своей уютной колыбели сонная темнота…

Первый слог

Темнота. Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая. Влажная и сладкая. Вкусная темнота. А потом – сонная.

Но перед тем, как уткнуться носом в теплый лохматый бок темноты – и уснуть, – он осторожно и любопытно понюхал запах другой темноты – тонкий и еле заметный, легонько пощекотавший ноздри тревожным холодком. Запах чужой темноты, которая улеглась где-то неподалеку. Чужая темнота пахла неизвестностью – и будущим, которое еще не наступило. Чужая темнота терпеливо ждала, положив на вытянутые лапы звериную морду с оскаленной пастью. И, почувствовав холодное дыхание этой пасти, он тихонько и растерянно заскулил, не зная – то ли заплакать всерьез, то ли зарычать. Но теплая темнота легонько подтолкнула влажным нежным носом, подышала уютно и тепло – успокоила и снова заслонила от чужой темноты.

А чужая темнота так и осталась пока лежать неподвижно неподалеку – в ожидании…

Марго (12). Апрель

– Первый слог его имени… Первый… тс-с, тихо, – зашипела старуха, перебивая саму себя: – Ты чувствуешь, девочка?

– Что? – так же беззвучно, одними губами, – недоуменно спросила Марго, оборачиваясь к старухе.

И осторожно повела затекшими плечами в попытке сбросить цепкую старухину руку, пригибающую Марго к земле.

– Тише, – сердито пробурчала старуха в самое ухо. – Ты чувствуешь?

Повинуясь нажатию сильной старухиной ладони, Марго опять пригнулась и снова посмотрела в просвет между тесно переплетенных ветвей. Туда, где почти незаметное среди толстых, змеино выгибающихся над откосом древесных корней, темнело пятно звериной норы. Лисьей? Волчьей?.. Марго прислушалась, вглядываясь в темноту. Ворчание, глухое, еле слышное, поскуливание – тонкое-тонкое… Темнота…

…Темнота… Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая…

– Ты чувствуешь? – назойливо переспросила старуха.

– Не знаю, – вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растерянно моргая в привидевшуюся темноту, заслонившую вдруг весь мир: и золотисто-зеленые пятна листьев вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…

– Вот и ладно, – почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти из густых и колючих зарослей, где они просидели уже битый час.

Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.

– Ну что? – фыркнула та. – Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду.

А может, и важно. Ты знаешь, что сегодня день твоего рождения, девочка?

– Знаю, – Марго пожала плечами. – Я даже знаю, что мне сегодня исполняется двенадцать.

– Не остри, девочка. Первый слог его имени – сегодняшний день. Твой день рождения – и его день рождения. Может быть, это и не очень важно… не так, как все остальное. Потому что рождение всего-навсего предопределяет – то, что может быть. Любой предсказатель или астролог, если его вынудить к откровенности – о, как они этого не любят, никто не любит признаваться в своей беспомощности – но если вынудить, – любой признает, что это так: рождение предопределяет. Но никогда – не определяет. Не определяет точно. То, что будет или чего не будет лет через пять или семь…

Марго (19). Сентябрь

Лет пять или семь… она не чувствовала себя так беспомощно очень давно. Наверное, с того дня, как умерла старуха – семь лет назад; и мир неожиданно оказался опустевшим, потускневшим и обеззвученным. Как надколотая чашка, в один миг потерявшая красоту и совершенство формы; изуродованная черной трещиной, через которую ускользнул вкус, цвет, звук – и смысл. Остались бестолковые черепки – и понимание, запоздалое и ненужное понимание того, как много места старуха занимала в жизни Марго.

Интересно, почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды, только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев? И остается только растерянно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног – и понимать, что теперь ты уже точно умрешь в этой проклятущей, пыльной и бесконечной пустыне…

…Марго замерзала. Холод вползал под тонкую ткань платья, щекотал ознобом кожу на спине, гладил ледяными ладонями бедра, дышал вечерним ветерком в шею. Как нетерпеливый любовник, который торопится обнять и зацеловать-заморозить насмерть глупую девицу, которая пришла – ведь сама пришла, дурочка! – в конце сентября, когда ночи уже пахнут морозом и рассыпают седой иней на жухнущую траву, зачем-то пришла в лес. На поляну, окруженную черным ельником.

Чтобы посмотреть, кусая губы, как пурпурное солнце соскальзывает в оскаленную взъерошенными елками пасть леса? Пришла в легких домашних туфлях, насквозь промокших по дороге от вечерней росы, и в тонком шелковом платье, совершенно неподходящем для прогулок по осеннему лесу…

Платье… ей так и не пришло в голову надеть что-то другое, у нее не было ни желания, ни сил, ни времени. Сегодня утром рука просто слепо потянулась и наткнулась на смятый возле кровати, небрежно брошенный сияющий шелк. Какая разница… ей все равно – шелк или дерюга, бальное платье – или нищенские обноски.

А ведь еще вчера она впервые примеряла это платье перед зеркалом, с удовольствием приглаживая тонкую ткань на своих плечах, и дрожащая, с трудом сдерживаемая улыбка рвалась на губы. Марго думала о мужчине, за которого она собиралась выходить замуж через несколько дней. От его поцелуев горели губы; и хотелось рассмеяться, глядя на себя – такую неузнаваемо-прекрасную в этом новом платье. А перед тем, как выйти из своей комнаты, она приостановилась на секунду, с неожиданным испугом снова обернулась назад к своему отражению. Как будто пытаясь разглядеть там, под серебристой безмятежной гладью, в черном омуте зеркальной глубины – то, что могло ее напугать. И не разглядела. Или не захотела разглядывать? «Интересно, понравлюсь ли я ему в этом платье?» – вместо этого подумала она. Снова, на этот раз чуть озабоченно трогая струящийся с плеч прохладный шелк и объясняя этим вопросом себе – и своему невесть чего испугавшемуся отражению – торопливый взгляд и мимолетный страх.

…Марго стояла на краю поляны, вцепившись в плечи окоченевшими пальцами. Сейчас от любого неверного движения, слова, даже вздоха, могла зависеть ее жизнь.

Тень одной из елок вздрогнула, разрываясь пополам – и Марго с трудом сдержала испуганный крик.

Ее волк. Он пришел для того, чтобы убить ее. И она это знала – когда звала его.

Его глаза всегда казались ей золотистыми. Когда он был еще щенком – месяц от роду – его глаза были голубыми, младенчески безмятежного небесного цвета. Но не бессмысленными, как часто бывает у младенцев. Уже тогда – умными. И уже тогда Марго различала в их глубине золотистые прожилки. В день их первой встречи Марго было двенадцать и один месяц, а ему – один месяц, разница в двенадцать лет, день в день. Он был таким забавным – мохнатый колобок с неуклюжими толстыми лапами, плюшевым жемчужно-розовым брюхом. Играя, он иногда прихватывал своими острыми зубками руку Марго – но никогда не делал ей больно, держал ее руку очень бережно и осторожно и улыбался – так, как могут улыбаться дети и некоторые звери. Искренне и доверчиво.

Через несколько лет забавный щенок превратился в могучего и безжалостного зверя. В убийцу, душащего кроликов и оленят для утоления голода. В убийцу, способного легко и не задумываясь перегрызть горло человеку. Маленькая девочка, которая, смеясь, бесстрашно вкладывала ладошку в щенячью пасть и ласково поглаживала мягкую бархатистую шерстку на мордочке волчонка, выросла. И через несколько лет холодным осенним вечером, дрожа от холода, пришла в лес – чтобы позволить волку убить ее.

Так, как прошлой ночью он убил человека, для которого она надевала это платье.

Когда он повзрослел – в полгода или чуть позже, его глаза изменили свой цвет. Как это часто бывает с детьми, человеческими и звериными. Безмятежная голубизна в глазах потемнела – до светло-карего, почти рыжего цвета. Золотистого – если вглядываться в них пристальнее. Цвета нежности – когда он смотрел на Марго.

Цвета смерти – как он смотрел на Марго сейчас.

Марго смотрела, как он идет, и думала, что еще несколько шагов – и он приблизится достаточно для того, чтобы прыгнуть. Прыгнуть – и разорвать ей горло.

…Разорванное горло – черная рана вместо шеи, бледный треугольник запрокинутого подбородка, гримаса, закостеневшая на неподвижном лице. Незнакомая гримаса – на знакомом лице. Ужас и безнадежность. Ужас – потому что он успел понять, что происходит; безнадежность – потому что он понял это слишком поздно. Поздно для того, чтобы пытаться сопротивляться – звериному телу, придавившему к кровати, клыкам, крошащим позвоночник. Ужас и безнадежность навсегда исказили глаза, которые Марго помнила веселыми и влюбленными, и губы, вкус которых Марго еще помнила на своих губах. Помнила, как и вкус, и приторный, сладковатый запах крови, толчками выплескивавшейся из рваной раны – черной дыры с клочьями сухожилий на том месте, где должна быть шея…

«Я не должна об этом думать», – Марго попыталась справиться с тошнотой, подкатившей к горлу. Она сейчас чувствовала этот запах. Как будто запах и вкус крови въелись в это воспоминание, а воспоминание въелось в память. И теперь его никак не вырвать оттуда. Разве что вместе с памятью, дыханием и жизнью. Разве что перегрызть горло – той, которая все это помнит.

Марго смотрела, как он идет и как смерть пылает в его золотых глазах. Смотрела, вцепившись замерзшими пальцами в дрожащие плечи. Запоздало понимая, что ей не следовало сюда приходить. И если сейчас она развернется и побежит, это ничего не изменит. Ни в том, что уже произошло, ни в том, что произойдет несколько секунд спустя – когда волк, медлительно и неохотно растягивающий свой каждый шаг, подойдет достаточно близко…

Ей не следовало приходить сюда. Ей многое не следовало делать в своей жизни… Интересно, почему она всегда понимала все слишком поздно для того, чтобы что-ни-будь изменить?

Волк припал к земле на напрягшихся перед прыжком лапах. И в этот миг Марго, уже почти утонувшей в адовом пламени его глаз, показалось… Всего на миг, наверное, последний, оставшийся… Показалось, что все, происходившее с ней и волком, просто привиделось – в завораживающей пляске золотистого костра, куда она засмотрелась слишком долго. И сейчас в ее дрожащее плечо вцепится костлявая и властная старухина рука, и язвительный, с хрипотцой голос поинтересуется:

– Ты опять не слушаешь меня, Марго?

Марго (12). Май

– Ты опять не слушаешь меня, Марго? – старухин голос каркнул в самое ухо сгорбившейся возле костра двенадцатилетней девочки, заставив ее вздрогнуть.

– Может, ты думаешь, что я совсем выжила из ума и решила развлечь пустой болтовней саму себя и окрестные камни, а, девочка? – ехидно поинтересовалась старуха. – А может, ты думаешь, что я сварю похлебку из твоих горючих слез? Чтоб все это добро не пропадало даром?

– Я и не думала плакать, – сердито сообщила Марго, щуря слезящиеся (от дыма, конечно же) глаза.

– Да ну? – изумилась старуха. – Может, я сослепу перепутала слезы со смехом? И то, девочка, в иных обстоятельствах это до того похожие вещи… По бессмысленности, во всяком случае.

Марго украдкой покосилась на ее морщинистое задумчивое лицо, от удивления раздумав плакать. И попыталась сообразить, смеется ли над ней старуха – или говорит серьезно. Иногда это было очень трудно понять.

– О чем я только что говорила, Марго? – резко спросила старуха. Марго вздрогнула. Потому что старухин голос вдруг перестал быть хриплым и неторопливым, а вдруг помолодел и затвердел. Вопрос обжег Марго, как щелчок плети.

– О… о том, что мы должны дождаться луны, – запнувшись, ответила девочка, немного испуганная этим незнакомым и звонким, как клинок, старухиным голосом.

– Ну? Дальше, – потребовала старуха, уставившись на Марго черными провалами глаз, в которых плясал огонь. – Почему?

– Потому что ты собираешься… – неуверенно начала Марго, чувствуя себя маленькой и глупой девчонкой, которая сделала что-то не так. И теперь робеет и запинается перед этой строгой женщиной с огненными глазами, совершенно непохожей на прежнюю сгорбленную старуху.

– Потому что ты всегда пропускаешь мимо ушей самое главное, Марго. И когда-нибудь это будет стоить тебе жизни. Я говорила, что луна – это зеркало. И время от времени необходимо смотреть в зеркало, Марго. Чтобы узнать, кто ты и какая ты на самом деле. И чтобы не забыть это. Ты поняла?

Марго торопливо кивнула.

– Ты должна понимать, что ты делаешь, девочка. Иначе это все не имеет смысла, – старуха вздохнула. Бездонная глубина ее глаз как будто приблизилась и немного потускнела, но голос все еще был резок и юн, когда она спросила: – Что ты видела в этом огне, который заставил тебя плакать, девочка?

– Не знаю, – растерянно пробормотала Марго, сбитая с толку неожиданным вопросом, и попыталась припомнить, что ей почудилось в завораживающей пляске костра. Кажется, кажется…

– Не надо, – вдруг оборвала ее мысли старуха, и ее голос снова был тих и немного хрипловат, будто она внезапно постарела. – Иногда лучше не вглядываться слишком сильно… Иногда лучше не вспоминать, если ты не хочешь. Ты о чем-то думала, девочка, перед тем, как перестать слушать меня?

– О маме, – отозвалась Марго, наконец, решившись посмотреть в глаза, которые так напугали ее. И увидела, как затягивается в них черный головокружительный омут обманчиво-безобидной безмятежностью – как пленкой ряски; и тяжелые старухины веки прихлопывают и гасят пылающий в ее глазницах огонь.

Старуха снова стала старухой. Сгорбилась и даже словно уменьшилась ростом. Хмыкнула, с оханьем и кряхтеньем усаживаясь возле Марго, – на лысый как пятка, с объеденной жуками корой, ствол поваленного дерева. И, сунув в огонь еще одну ветку, задумчиво посмотрела, как пламя, вцепившись в дерево, сворачивает его в черные хрупкие лепестки.

Старуха, ведьма без имени

«Я устала», – подумала старуха, неожиданно ощутив тяжесть на своих скрюченных плечах. Тяжесть многих десятков лет, со счета которых она часто и сама сбивалась, пытаясь припомнить и уложить в своей памяти рядком, как бусины на нитке, свои воспоминания. Только нитка, видно, уже подгнила – и бусины рассыпались, выскальзывали из непослушных узловатых старухиных пальцев. А иногда вдруг шлепалась в ладонь какая-нибудь особенно яркая сияющая драгоценность. Старуха разглядывала ее и так и эдак, вертя в дрожащей руке – и тщетно пытаясь узнать себя в черноволосой, ясноглазой, сильной женщине на искрящемся дне нежданного воспоминания.

Она не помнила своего имени. «В имени весь смысл… иногда имя – это единственное, что остается», – однажды сказала она девчонке… или еще скажет – когда-нибудь. В последнее время прошлое и будущее перемешивалось в ее глупой старой голове – и еще не исполнившееся будущее казалось иногда яснее и определеннее прошлого.

Она не хотела помнить свое имя. «Иногда лучше не вспоминать, если ты не хочешь». Старуха много чего не хотела вспоминать. Много имен, лиц, слов… смеха и слез, от которых так быстро прибавляются морщины на юном женском лице… Интересно, от чего больше – от смеха или слез? Странно, сейчас даже почти невозможно поверить, что раньше у нее совсем не было морщин. Раньше, когда она была черноволосой, ясноглазой и сильной… Нет, не так.

Раньше, когда она БЫЛА.

А потом, еще не понимая, что это бесполезно, она изводила себя бесплодными воспоминаниями и сожалениями. О том, каким могло бы быть ее прошлое. До тех пор, пока не поняла, что это все уже определено, окончательно и неизменно. И прошлое – и тем более, как это ни странно звучит, будущее. Будущее, пожалуй, иногда даже больше определено и неизменно. Потому что с ним ничего нельзя поделать. Его можно просто ждать. А прошлое можно забыть. Иногда – вместе со своим именем.

…Она не будет говорить девочке, что иногда не остается даже имени. Ничего. Только горсть блестящих бусин на подгнившей нитке. Стекляшки – или алмазы? И стоят ли они того, чтобы пытаться удержать их дрожащими усталыми пальцами и осторожно, бережно и нежно, по одной переложить из костлявой старческой ладони в детские, доверчиво протянутые руки? Руки, которые еще толком не знают, что делать со всем этим добром…

«Я устала, – думала старуха, – и скоро помру». Вглядываясь сквозь прикрытые веки в сердце пляшущего возле ног пламени, разглядела: «Пожалуй, осенью. Да, определенно, этой осенью». Вздохнула, открыла глаза. Поежилась от пристального взгляда Марго, будто нетерпеливо подтолкнувшего под старые ребра.

«Не смотри на меня так, Марго», – захотелось сказать старухе, но она промолчала. Что же делать, если у Марго такие глаза. Что же делать, если она сама научила девочку ТАК смотреть. «Я устала. И я не хочу делать то, что собираюсь. Потому что, наверное, не имею на это права. Но ведь, кажется, у меня нет выбора. И я уже все решила».

Она посидела еще немного неподвижно, осознавая, что просто тянет время. Ей хотелось сидеть вот так всю ночь – щурясь в огонь, как сытая кошка, греть старые кости. Ей не хотелось поворачиваться и снова смотреть в глаза маленькой девочки, в которых было ожидание и, что хуже всего, – надежда. Самое скверное, когда чьи-то глаза смотрят на тебя вот так – с надеждой и верой, а у тебя уже не осталось ни того, ни другого. И даже смелости – сказать в глаза, что надежда обречена.

Старуха снова вздохнула, тяжело и натужно, с трудом проталкивая вдруг потяжелевший воздух между старых ребер, которые как будто сопротивлялись очередному вздоху, продлевающему старухину жизнь. Еще на несколько минут. Еще на несколько часов, за которые она собиралась сделать непоправимое. «До осени», – подумала она. Как бы то ни было, отступать было некуда. И ей придется сделать то, что собиралась.

Она повернулась к девочке, сидящей неподвижно и настороженно, как нахохлившийся птенец на ветке. Самоуверенный слеток, который еще толком не научился летать, но уже топорщит бесполезные крылья и грозно чирикает в морду подкрадывающейся кошке. О-ох.

– Марго, – позвала старуха.

Гневный и блестящий невыплаканными слезами взгляд девочки.

– Они сожгли ее, – сказала Марго.

– Ох, Марго, – старуха положила костлявую, в узловатых переплетениях вен, руку на сжатые вместе кулачки Марго. И подумала, что время когда-нибудь превратит эти маленькие детские ладони в уродливые и высохшие, похожие на птичьи лапы, обтянутые темным потрескавшимся пергаментом. Такие, как у нее.

– Время, – пробормотала она, – если бы у меня было время… может быть, я не стала бы делать того, что собираюсь. Но я не могу оставить тебя одну, Марго.

– Они сожгли ее, – повторила Марго, и старуха почувствовала, как маленькие кулаки под ее рукой сжались еще сильнее. – Дядя Владислав говорит, что это был случайный пожар, но я знаю, они сожгли ее. Они не очень-то торопились на помощь, когда она горела в своей спальне.

– Марго… – старуха прижала девочку к своему плечу, преодолевая сопротивление ее напряженно выпрямленной спины. – Тебе будет трудно жить, Марго. Нельзя помнить о мертвых так, как о живых. Нельзя уметь делать то, что ты умеешь. Нельзя быть непохожей на других, Марго. Люди боятся таких. Боятся и ненавидят. Сотню лет назад таких жгли на кострах. Таких, как твоя мать – и как ты.

– И как ты, – глухо сказала Марго. Старуха не ответила. Замолчала, и несколько минут они обе сидели молча, глядя в огонь, и его языки плясали в глубине их зрачков.

– Да, – согласилась старуха.

– Это несправедливо, – почти крикнула Марго.

Ей опять хотелось расплакаться и накричать на старуху, которая никогда не хотела отвечать на этот вопрос.

«Почему? Почему они сожгли ее?» – а старуха в ответ молчала, кривила губы не то в усмешке, не то в гримасе – или говорила непонятные вещи.

– Несправедливо, – подтвердила старуха.

Вот тебе еще одна бусина, девочка. Стекляшка, похожая на алмаз. Драгоценность, которую так хочется назвать стекляшкой… Возьми ее и сохрани… или разбей вдребезги. Как хочешь.

– Жизнь вообще несправедлива, девочка. А люди одиноки. Особенно те, кто не похож на других. Бывают… бывают люди, Марго, которые родились не в том месте и не в то время. Иногда, очень редко, девочка, они достигают вершин мира. Иногда они становятся завоевателями или поэтами… или бродягами и всю жизнь пытаются отыскать в дорожной пыли то, что они и сами толком не могут понять. Может быть – то место и то время, где им следовало родиться и жить. Беда в том, что это почти невозможно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю