355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Поликарпова » Две березы на холме » Текст книги (страница 11)
Две березы на холме
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:07

Текст книги "Две березы на холме"


Автор книги: Татьяна Поликарпова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Мы только головами покрутили.

– Надо было бы кому-то еще не спать. Разговаривать. – Это я такая догадливая стала – после драки кулаками махать. – И как раньше не подумала!

– Здоровы ж мы спать! Он летел, так, наверное, гремел – лбом об дверцу!

Никакое собрание, никакие выговоры не могли осудить нас строже, чем наша тройка. В дежурке было холодно, и следа не осталось от ночной жары, мирного разговора. Темно как ночью. Запах стоит, как на пожарище: жженым кирпичом, холодным дымом, известкой.

На столах, где мы преступно проспали Степкину беду, дыбятся карты, комками – старые пальтушки. А на совести нашей – и того противней. Мы бы и сказали в школе, повинились, да ведь, пожалуй, Степке только навредишь: он же своевольно пришел к нам.

– Да если хочешь знать, только Степка и виноват! – сказала Вера. – Если б я осталась у печки, так не беспокойся, не уснула бы сидя! Герой! Вызвался девчат караулить, а сам чуть в печку башкой не угодил! Тоже мне!

Понимала я умом, что права Вера, но просто корчило меня от мысли, как больно Степке, как горит его ожог, рвет ладони и лоб, и потому хочется и себе какую-то боль причинить.

– Никуда не денешься, Верочка: дежурные-то мы! Не он! А мы – спали…

– Ну ладно, девочки, – вздохнула Зульфия, – давайте приберемся.

И мы ощупью убирались. Развесили по классам оба земных полушария, Африку и обе Америки, Австралию и Азию с Европой, послужившие нам постелью; расставили столы, подмели пол. И только все успели – пришла тетя Глаша, уборщица и истопница начальной школы, очень тихая и молчаливая – наверное, добрая или несчастливая. Она никогда не кричала на ребят. А если балуются очень, просто за руки возьмет драчунов и разведет. Я видела на переменах.

Она пришла со своим фонарем и уже с охапкой дров. Мы взялись помочь ей – натаскали ко всем печкам и тогда уж только побрели по домам.

– Верка, молчи дома! – наказали мы еще раз Вере.

Как-то там Степа?

Но его у тети Ени уже не было.

На столе дымились наши чугунки с картошкой в мундире, уютно булькал-кипел самовар, затуманивая окна своим буйным паром.

Тетя Еня, сосредоточенная, строгая, с разрумяненным у печи лицом, толкла свою картошку, чтоб кормить кур. Нам совестно было взглянуть ей в глаза. Глядя в сторону, я спросила про Степку.

Она выпрямилась, став еще выше надо мной, и, вытирая руки фартуком, сказала:

– Услала его домой. Научила, что и как делать, чтоб быстрей прошло. Ничего! Через дни два-три и знатко не будет. А может, уже и послезавтра в школу пойдет.

Мы переглянулись с Зульфией: что же мы в классе-то скажем? Ведь нас, совхозных, спросят, где Садов. Придется врать: говорить, что заболел. Кашляет. Степка и так всегда кашляет. Ну, мол, очень кашляет, прямо сил нет, как.

– Давайте живей за стол, часовые! – усмехнулась тетя Еня. – Вон картошки стынут.

Сели мы. Стали лупить обжигающие горячие картошки. И, как всегда, я подавила желание попросить тетю Еню обменяться картошками: ее курам ведь все равно, какую клевать. И отчего это наш картофель был такой невкусный по сравнению с тети Ениным? Даже на вид ее был вкуснее! У нас – у Зульфии тоже – какие-то неправильно круглые, корявые картофелины, в глубоких глазках, шишках, ямках. И цвет у сваренных клубней часто желтоватый. А у тети Ени даже отобранная для кур и овечек мелкая картошка была как на подбор: ровненькая, гладенькая. Овальные, удлиненные клубни, даже самые мелкие, все такой же формы, розоватого цвета, а под кожурой – бледно-сливочная мякоть, она и без масла вкусная. Как-то раз у нас кончилась картошка, и два последних дня тетя Еня варила нам свою. И вот с тех пор каждое утро я испытываю муки зависти, глядя, как толкушка в руках тети Ени дробит и мнет чудесную картошку для куриного пропитания, а я давлюсь невкусной, порой даже с едким привкусом, и не смею попросить ее обменяться. Почему-то стыдно. Мне кажется, что тем самым я каким-то образом изменю совхозу, его земле и своей семье.

Я только спросила в тот раз, когда нам перепало от ее картошки, тчего она такая ровная и вкусная. И тетя Еня ответила:

– А оттого, что землицы немного, да она от порога. – И, глянув с улыбкой на мое недоумевающее лицо, объяснила: – Непонятно? А вот погляди весной на огород, какая земля.

– Видела уж! Черная, мягкая.

– Вот! А почему? Ни одна навозинка не пропадает. Все, что в хлевах, идет на огород. А сколько двор наш стоит? То-то и оно! Землица-то сдобная, вот и у картошки вкус. Ну, и семя чистое, непорченое. Картошка от картошки и родится.

Да, видно так и есть, как говорит тетя Еня, У нас в совхозе участки под картошку выделяются то на одном поле, то на другом. Чаще за оврагом, но там земля тяжелая, глинистая. Чтоб ее удобрить, ого сколько лет надо с наземом перемешивать!… Я промолчала, только про себя это все подумала. Почувствовала явное превосходство тети Ениного старого двора и земли. И не хотелось, чтоб она поняла мои чувства. Вот и промолчала. И ни разу не попросила поменять свою на ее картошку.

А сегодня завтрак мне и вовсе показался постылым. Или есть не хотелось. Еле-еле проглотила две маленькие картошины. Лучше напиться чаю с молоком. Чай был из сушеной моркови, желтенький. А с молоком – ничего, вкусно.

Пощечина

По дороге в школу мы договорились, как соврем про Степку. Скажем – заболел. Скажем, что будем к нему ходить, уроки объяснять, и он не отстанет.

Мы сидели весь день как на иголках. Но никто ничего не заподозрил. Верка – человек надежный – молчала, видать, и дома.

Когда Мария Степановна – ее урок был первым – спросила, где Садов, я представила себе Степкино лицо, искаженное ожогом и мукой, и мой голос прозвучал очень убедительно:

– Он заболел!

Я ведь говорила правду! Но все-таки и ложь, и потому покраснела я ужасно. Учительница склонилась над журналом, ставила против Степкиной фамилии «н/б» – значит «не был» – и не заметила. Но заметил кое-кто другой. Я услышала Лешкин голос: негромко, с растяжечкой он произнес:

– Оччень интерресно! Заболел…

К Лешкиным ехидным высказываниям, однако, уже все привыкли: и ребята и учителя. Никто внимания не обратил. Только моя щека, попадающая под Лешкин взгляд, рдела до боли, до жжения. Я оперлась на руку, прикрыв эту предательскую щеку. Теперь получалось, будто я отвернулась от всех к стенке. И Мария Степановна сделала мне замечание. Вот мука-то какая эта ложь! Я словно в крапивной чаще сижу: каждое движение вызывает новый ожог. Рванешься вправо – справа; влево – так слева! Подожмешь ногу – обстрекает, жгучая, руку. Каждое шевеление причиняет боль и новый вред.

Нет, так нельзя жить! Надо учиться так врать, чтоб было легко и незаметно!

На перемене Никонов, по новому своему обычаю, метнулся в седьмой класс. А я, уже потерявшая бдительность за время Лешкиной измены, достала учебник для следующего урока, оставила на парте ручку – раньше все дочиста убирала! И вдруг Лешка вернулся! Подлетел ко мне, схватил мою ручку, отпрыгнул и зашипел змеем:

– А ты чего покраснела, а? Я заметил! Никонов все видит!

– Положи ручку на место!

– Ах, на место! – И совсем обнаглевший Никонов стал моей ручкой делать выпады, как в штыковом бою, один раз даже ткнул перышком мне в плечо. И тут же схватил учебник и стал на нем писать свои «АИН».

Я выдернула у него из рук учебник, перо прорвало страницу^ Лешка бросил ручку и ускакал опять в седьмой класс.

Это все было так унизительно, так безобразно, что я чуть не задохнулась от гнева. Зульфия, сидевшая рядом, взяла меня за руку и сказала удивленно:

– Дашка! Да ты что? Это ж Никонов…

И в этот момент Никонов опять возник перед нами.

– Покраснела, покраснела! – опять завел он свое, как гусак вытянув ко мне свою узкую голову на тонкой шее.

Такой ненависти я еще никогда не испытывала. Тут все смешалось: и боль за Степку, и унижение от собственной лжи, и отвращение к этому Лешке: «Ты бегаешь в седьмой, ну и бегай, какое твое дело, отчего я краснею! Да еще кричит при всех! И хватает и портит мои книги!» Тут и старый мой страх перед Лешкой обернулся ненавистью, и бессонная почти, тревожная ночь тоже сказалась, во мне будто молния вспыхнула, но не белая, а красная; красная мгла заволокла все вокруг, и, перегнувшись через парту, я изо всей силы влепила пощечину Никонову раз и два – по одной и по другой щеке. Молча, без слова и крика, потому что горло мне перехватило, а то бы, наверное, я завизжала, как свирепый янычар.

Никогда и никого в жизни я еще не била. Тем более по лицу. Ах, как прекрасно, что рука моя достала до физиономии «глядельщика»! Как отрадно звонко отдался в моих ушах звук пощечины!

Теперь все. Пусть он теперь хоть до смерти меня изобьет. Я отомстила за все. И я буду драться!

Такое у меня было тогда состояние, что я не видела никого вокруг. Словно мы с Лешкой были один на один в пустоте и безлюдии. Я видела его ошеломленное бледное лицо с красным следом четырех моих пальцев на левой щеке, расширенные, без блеска, глаза. Но вот он опомнился и с задыхающимся криком, но и удивлением тоже: «Да ведь я ж тебя убью сейчас!» – вспрыгнул прямо с пола, без разбега на нашу парту. Поднял кулаки над моей головой. Я прижалась к стене и смотрела на него, не пряча лица. И он не ударил меня. Опустил руки, переступил ногами и опять с огромным удивлением проговорил:

– Да я не знаю даже, что я с тобой сделаю!

Так и осталось неизвестным, что бы он со мной сделал, потому что от дверей раздался удивленный голос Марии Степановны – она пришла и на следующий урок:

– Это что за цирк?! Никонов, как не стыдно стоять на парте ногами, да еще у девочек перед носом!

При первых же звуках ее голоса Никонова будто сдуло, он дослушивал нотацию, уже сидя на своем месте. А может, стоя, я не смотрела.

Все-таки какой замечательный у нас класс! Никто ни звука о том, что было на перемене. Прямо не ребята, а мудрецы какие-то. Ведь учителям только скажи «а», они будут вымучивать из тебя весь алфавит – до самого «я»: отчего, да почему, да как. Ребята, те видели все, как Никонов мне надоедал, хватал ручку, рвал учебник, дразнился.

Им объяснять ничего не нужно. И я правильно догадывалась: на уроке, выбрав минутку, Вера шепнула мне сзади:

– Ты молодец! Давно бы… Чтоб не лез… Не бойся…

Она не успела больше нашептать, но я поняла: мол, не бойся, мы тебе поможем. Все-таки я боялась. Я не хотела драки. И понимала, что Лешка оскорблен и должен мстить. Может быть, всю жизнь. Ну ничего. По крайней мере, все очень определенно: враг есть враг. Это лучше, чем не поймешь что: ведет себя, как враг, а понимай, что за тобой «бегают», то есть ухаживают, то есть влюблены. Да при этом еще и Валя Ибряева… Нет, нет, все очень правильно, все как надо.

Я окрепла духом и ждала перемены, готовая ко всему с бледным (надеюсь) бесстрастным лицом.

А Зульфия… Она, наверное, была напугана, ничего не спрашивала у меня. Правда, ей-то спрашивать было нечего, она знала, отчего я покраснела, говоря про Степку.

Вдруг она мне шепчет:

– В стенку носом уткнулся!

Значит, поглядела на Никонова. Я только плечами пожала: мол, мне-то что!

На перемене начались необычайные вещи: Никонов не встал со своего места. Думая, что он подстерегает, когда выйду я, мы с Зульфией тоже не встали с парты. А Верка с Тоней прикрывали нас от нападения сзади. А другие, видимо, ожидали зрелища и тоже никуда не выходили. Так шестой класс в полном составе, кроме Степки Садова, просидел всю перемену. К нам заглядывали семиклассники, орали в дверь: «Что сидите? Наказали, что ли?! Во дураки! Сидят!» Но в класс к нам зайти боялись – непривычно же, чтоб шестой целую перемену сиднем сидел! Только в большую перемену, когда дежурные сходили за супом, все поели и нормальная жизнь возобновилась. Только не для меня. Я сидела пленницей весь день.

После уроков Никонов, никого не задевая и не ожидая даже Карпэя, раньше всех вышел из класса. И Карпэй с диким, ревущим криком: «Лешка, погоди!» – протопал за ним.

Мы с Зульфией решили, что они устроят засаду. И пошли вместе с Тоней, Галией, Нуруллой и Домоседовыми – нам было по пути с ними до самого нашего проулка. Засады не было.

Что-то случится…

Но ведь надо было жить дальше! Уже сегодня просто необходимо сходить к Садову: как он? Может, его в больницу надо?

Зульфия сказала, что пойдет к нему одна. Одну ее не тронут. А поймают со мной, так и ей заодно наподдадут. Мне было стыдно, что я боюсь. Но Зульфия права.

Я решила сделать для Зульфии работу, заданную нам по рисованию. Мария Степановна велела скопировать старинные вышивки крестом на полотенцах или скатертях. Поискать в сундуках у бабушек. Это работа долгая, Зульфии просто не успеть. Ведь прежде надо простую бумагу разлиновать в мелкую клеточку, наподобие канвы. У меня хранился старый, довоенный альбом для рисования. Там как раз оставалось три чистых листа. С одной стороны чистых. Вообще-то он уже весь был изрисован.

С клеточками я провозилась долго. В глазах даже зарябило. Но я была довольна: ровненько вышло! Я спросила тетю Еню, нет ли у нее старых вышивок.

– Как не быть! – охотно отозвалась она. И отперла кованый сундук, стоящий под боковым окном, сняла верхнюю пелену сурового полотна.

Я заглянула в сундук – и про все забыла!

Сверху лежало что-то сказочное: малиново-сизое, переливчатое, шелковисто-лоснистое. Тетя Еня подняла эту жар-птицыну мантию, и она оказалась старинным сарафаном, собранным в густую сборку на тканной золотыми и серебряными нитями широкой тесьме и с плечиками из той же тесьмы. Каждое движение рук тети Ени вызывало живую дрожь ткани, волну переливчатых бликов, как на вечернем озере, отражающем заревое малиновое небо. Я такой ткани еще не видывала.

– Ой, тетя Еня… Прямо царское! – выдохнула я наконец.

– «Царское»! Скажешь тоже! – засмеялась она. – Это приданое мне мама собирала. Знаешь песню «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»? Вот он самый и есть. Сшитый. – Тетя Еня бросила сказочный сарафан на нашу кровать, и он, вздрогнув всеми складками, моргнув всеми красками, замер.

Я несмело тронула его кончиками пальцев: такая тающая, мягкая нежность… Ой, да как же и носить такой!

– Ну ладно, бог с ним. Давай твои вышивки искать, – легонько вздохнула тетя Еня.

Но прежде чем мы дошли до вышивок, на белый свет вылетели еще юбки и сарафаны. Темно-синий – «кубовый», сказала тетя Еня, – в красных и желтых розочках, черная юбка в белый мелкий горох; сарафаны домотканые – желтые с синей каймой и синими плечиками; ситцевые юбки, одна особенно нарядная, темно-розовая в белый цветок, и всякие, всякие.

– Тетя Еня! А почему не носите?!

– Куда же мне, старухе! Вот черную еще сношу.

– Ой, как жалко, что они лежат и никто их не видит!

– Что ж, Даша, их жалеть! Не живые…

И так прозвучал ее голос, что разом оторвалась я от сундука, оглянулась на тетю Еню: на лице ее застыло странное выражение – горестная и вместе с тем удивленная полуулыбка. Будто она и сама до сих пор не знала, что все это яркое, пестрое лежит тут, и что все это ее, и она могла б носить эти юбки, сарафаны, полушалки, да вот опоздала. Состарилась…

А руки ее продолжали вынимать все новые вещи.

Наконец пошли скатерти и полотенца. Скатерти клетчатые, тканые – черно-красно-желто-белые, красно-сине-черные; в мелкую клетку, и в крупную, и в какую-то словно бы мраморную, когда каждая клетка заключала в себе другую, меньшую, а эта в себе еще меньшую – и так почти до точки в центре. От этих клеток голова кружилась.

Будь моя воля, я б этими скатертями все стенки завесила, и стол, и лавки! Вот стало б весело!

А полотенца тоже были на диво хороши! Длинные-длинные! А концы широко расшиты узорами, но все до одного только в два цвета – красный и черный, и украшены широким кружевом. Я присмотрелась: нет, не кружево, просто конец ниже узора превращен белой сквозной тончайшей вышивкой в подобие кружев.

У меня глаза разбежались: которое выбирать для срисовывания? Некоторые узоры были очень сложны – такая путаница линий, переходов; другие – слишком плотно расшиты. Я наконец отложила два. На одном – ветки калины, резные, лапчатые ее листья и плоские кисти ягод; все расположено удивительно изящно, стройно и перевито какими-то тонкими усиками с завитком на конце. А на другом – петушки, стоящие попарно, грудка к грудке; один петушок – черный с красным гребнем, бородкой и лапками, а второй наоборот – красный с черным.

Эти полотенца понравились мне потому, что изображалось на них живое, знакомое, а не просто ромбики, и кубики, и линии, хоть и красиво, изобретательно сплетенные.

Себе я стала переводить калину, Зульфии – смешных петушков. А тетю Еню упросила не запирать сундук, чтоб и Зульфия посмотрела сказочный сарафан и веселые скатерти.

Эх, жалко, что все тети Енины одежды такие большие, длинные! А то бы я попросила у нее для нашего концерта. Вот только полушалки могут пригодиться.

Придет Зульфия, мы их все перемеряем. Одна я как-то стеснялась.

Я сидела за столом, из последних сил вглядываясь в не очень ровные клеточки, начерченные мной, считала промежутки от крестика до крестика. Оказывается, какая долгая работа! Глаза уставали, и, отрываясь от тетради, тешила я себя, глядя на цветной ворох тети Ениного приданого, вздымающийся на нашей кровати, и на малиново-сизый сарафан, лежащий рядом, на особицу. Несправедливо, что сундук скрывает в своей темноте такие живые, яркие, чистые краски!

Что за обычай – носить все темное, дом убирать ну в крайнем случае белым, а в сундуке настоящая радуга! А Зульфии все не было…

Надо будет спросить тетю Еню про песню «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан». Я ее слышала, только не все слова знаю. Вот взять да и выучить ее. Для концерта. И тетя Еня сарафан даст надеть… Жалко, не мне придется. Этот сарафан можно у меня над головой связать, да еще и под ногами хватит тесемкой прихватить. Такая будет бочка… «В бочку с сыном посадили, засмолили, покатили и пустили в Окиян…»

А Зульфия все не идет!

Я отбросила карандаши, прильнула к окну, к не замерзшему краешку стекла. Еще не совсем стемнело на улице. Синевато, лиловато, беловато… Сижу как узник. Замурована в собственном доме! Носа высунуть не смею! Зульфию встретить! Я возмутилась и, набросив пальто, выскочила во двор, выглянула из калитки: вправо – пусто; влево – никого. Побежала до угла, до главной улицы, поминутно оглядываясь, не крадутся ли враги, – и вот она, вся широкая улица, насквозь до самой церкви у меня перед глазами. Почти пустынная…

Вон соседка к соседке перебежала, прихватив клетчатую шаль под подбородком. Вон девочка по воду пошла, ведрами на всю улицу бренчит… Я чувствовала, что мерзну, уши ломило без платка. Но не уходила: вдруг да вот сейчас покажется из-за поворота чуть подпрыгивающая фигурка – Зульфия? «Может, Лешка с Карпэем ее захватили в плен и держат как заложницу, пока я не пойду ее искать?» – мелькнуло в голове. Глупости, конечно! Чего им возиться, да и где держать Зульфию? На их месте я б лучше вела наблюдения за нашим домом… И тут мне послышалось – брякнула калитка с той самой, опасной стороны… Точно! Кто-то вышел с Лешкиного двора. На темном фоне забора и дома было не разглядеть кто. На всякий случай я прижалась к углу косинской избы. Вдруг над калиткой Никоновых выросла, словно вынырнула из темной воды, фигура человека. Лешка, конечно! Кто, кроме него! Узнаю его до отвращения знакомую позу: ноги врозь, руки в карманах, локти оттопырены…

«А-а, голубчик, вот ты где!» – сказала я про себя, успокоившись сразу, – значит Зульфия в безопасности. Меня Лешка не смог бы настичь. Дом был рядом. При всем желании, при всей своей ястребиной стремительности мальчишка не успел бы раньше меня очутиться у наших ворот. Подождав немного – Лешка не шевелился, прямо статуя! – я медленно пошла к дому. Хотя побежать мне очень даже хотелось, просто от холода.

Видно, Никонов поначалу не видел меня. Потому что стоило мне двинуться и отойти от дома Косиных, как он встрепенулся: вырвал руки из карманов и весь подался вперед, но не спрыгнул с калитки. Может, еще не узнал.

Дойдя до своей калитки, я остановилась: хотелось посмотреть, что будет. И так мы стояли, каждый при своих воротах. Смотрели друг на друга, не видя ни лица, ни глаз. Лешка – один черный плоский силуэт. А меня у темных ворот он, наверное, вообще не видел. Просто знал: раз калитка наша не открылась, не закрылась – значит, я здесь.

А небо хмурилось, слоистые седые тучи волоклись над проулком, дышали холодом, снегом. Земля же была темной, вовсе лишенной подробностей, красок.

Избы Никоновых и Карповых плоско чернели на взгорке, и о том, что крыши их сейчас мягкие и пухлые от снега, говорила только легкая волнистость той линии, которая четко отграничивала их от седого, тоже пухлого неба. Изящная путаница ветвей голых березовых макушек, тонким пером черной тушью наведенная над крышами, смягчала картину и странно сливалась с ней, хоть была непривычно чуждой здесь, над калиткой, на фоне неба, фигурка мальчишки – черный силуэт, будто вырезанный из картона.

Сказать, что я что-то думала, пока мы так стояли, будет неверно. Чувствовала? Тоже нет. Я ждала: вот сейчас что-то случится. Что-то должно было произойти. Это вверху тучи шли, а здесь, у земли, все цепенело, стыло в ожидании, все уже потемнело от неподвижности ожидания.

Но ничего не случилось… Я услышала шаги тети Ени во дворе и ступила за калитку, неизбежно грохнув щеколдой.

Лешка получил знак, что меня у ворот больше нет. Как все-таки резко в холодном воздухе, в молчании сумерек, как грубо брякает железо о железо!

Нас разоблачили

Только войдя в избу, я поняла, что застыла до самых печенок в одном накинутом на плечи пальто. Что бы мне вдеть руки в рукава да застегнуться – так нет! Я полезла на печь, теплую еще, пахнущую нагретым кирпичом, пылью. Тети Енина постель была скатана, лежала в углу. Я ничком растянулась прямо на широких гладких кирпичах, прикрыв спину пальто. Меня била дрожь.

Нет, я нисколько не раскаиваюсь, что дала пощечину Лешке. Поделом ему. И все-таки… все-таки его жалко. Но выхода теперь не могло быть.

Просить прощения – ни за что. От одной мысли меня подбросило на кирпичах – так я возмутилась. Да пустись я в объяснения, он бы ни за что не понял. Куда уж ему! Мальчишка… Значит, предстояла длинная, затяжная вражда.

Конечно, он не успокоится, пока меня не излупит или еще как-нибудь не отомстит. Стало быть, надо все время держаться настороже, прятаться, убегать… Тьфу! Что это за жизнь такая! Я волчком закрутилась на жестких кирпичах – так стало нестерпимо неловко не то что жить, а и просто лежать…

Сейчас вот для чего он влез на ворота? Конечно, чтоб в наш двор заглянуть!

Я села на печке, обхватив колени руками, пытаясь унять дрожь, и тут раздались наконец долгожданные шаги, топоток Зульфии.

– Лезь скорей ко мне! Я на печке! – почему-то шепотом сказала я ей.

Она и рада была: тоже замерзла. Да и секретней на печке. То, что рассказала Зульфия, враз отодвинуло все мои лешкинские переживания. Оказывается…

– Прихожу я к Степке, – рассказывала Зульфия, – а у него Мария Степановна! Ты понимаешь?! Она сразу из школы к нему! Я прихожу, а они сидят разговаривают. На лбу у Степки такая корочка, воспаление сошло, глаз открылся, кругом красноты даже нет. А на руках волдыри спали. – И Зульфия большими пальцами обеих рук потерла подушечки остальных пальцев. – Это уж потом я разглядела. А как только шагнула в избу, так и стала столбом у порога, не могу вздохнуть. А Мария Степановна зовет меня: «Что ж ты стала? Проходи, присядь с нами». А я говорю: мол, ноги грязные. А она: ну, мол, разуйся.

Ну, я разулась. А сама соображаю: чего говорить? Чего уже Степка сказал? А он молчит как деревяшка! Тогда я: как, мол, Степа, себя чувствуешь?

А он: «Спасибо, заживает, как на собаке!» И хохочет. Весело ему!

Мария Степановна так внимательно на меня смотрит и говорит: «Какие вы молодцы, что заботитесь о товарище. Это приятно видеть». А мне нет чтобы догадаться: не знает она правды, наплел ей Садов! Нет, я ей так и выкладываю: «Он нас пришел выручить, а мы что же?» – «Да-а? А он вас где выручал?» – она удивленно так.

И вот тут Степка мне заморгал! Понимаешь, Даша, вижу – моргает, уже соображаю – надо мне молчать. А меня несет, как во сне, не могу остановиться и объясняю: «Да на дежурстве, где опалился».

Вот тебе и все… – торжественно заключила Зульфия. – И тогда Мария Степановна как посмотрит на Садова! Как только посмотрит! И тихо так спрашивает: «Значит, ты мне неправду рассказал?»

Степка-то наш, бедный, теперь и вруном оказался! Забормотал: «Чё это неправду? Чё неправду?! На дежурство на ихое я пришел маленько помочь. Печку раздувал, вот волосы-то чуть опалил. А уж потом утром здесь вот на квартире – как вам говорил, так и было! Хозяйке помогал чугун тяжелый из печки вытащить, мне под ногу попал кругляк, кусок жерди, нога поскользнулась, покачнулся чугун, меня перетянуло. И я ткнулся вперед носом, лбом о печное чело, а руками на угли».

Вот что он сочинил! Да мне откуда было знать!

Но Мария Степановна, конечно, все сразу поняла по моим словам. Говорит: «Складно сочиняешь, Садов. Быть тебе непременно великим писателем, если ложь твое сочинительство не разъест. Ведь я было поверила твоему рассказу. Только вот думала: чтоб о печное чело такой ожог получить… Не похоже… Но, считай, обвел ты меня, свою учительницу, вокруг пальца. Молодцом, Садов!»

Мы со Степой сидим, и смотрю я – у него из глаз закапало: кап, кап на клеенку, на стол. Как я увидела, так тоже в горле комок встал. А плакать я не умею, сама знаешь, и потому, наверное, этот комок меня душит.

Но только я выдавила из себя: «Мы боялись…» – и комок прошел. Задышала я нормально.

Ну и тогда рассказала все, как было. А она стала ходить взадвперед по избе, руки за спину, нахмурилась. А нам уж все равно! Мне то есть. Я только за Степу боюсь. И сказала ей, Марии Степановне: «Это во всем мы виноваты, вовсе не Садов. Он помогать пришел, а мы его бросили у печки. Мы были дежурные, часовые, мы нарушили приказ. Нам нельзя было никого к себе пускать. Вот».

А она знаешь что на это?! «Вы, – говорит, – очень виноваты». И погладила меня по голове! Вот здесь. – Зульфия наклонила голову и показала мне свое темечко – блестящие темно-каштановые полукружия, разделенные тонкой ниткой пробора.

Я слушала ее проглотив язык, и по ходу рассказа сердце мое то падало куда-то вниз, то взмывало в надежде, что пронесет – вывернется Зульфия…

И наконец, растаяло теплом, пошло этим теплом по всем жилочкам.

И тоже, как у Степки, выжало слезы. То ли от стыда, то ли от благодарности к учительнице, то ли от жалости к Степе и Зульфии, которым пришлось пережить такое.

– А что она еще-то сказала? Что теперь будет?

– Мария Степановна сказала: «Живите спокойно. Хорошо, что у Садова все подживает быстро. Учитесь нормально. Разобраться в этом – дело взрослых. Вы поняли свою вину, а это самое главное».

– Все-таки… – тоскливо протянула я. – Ойё-ёй, Зульфия, как стыдно перед учительницей, хоть беги отсюда!

А Зульфия вдруг и говорит:

– Дашка, что было, то прошло. Степка живой и с глазами. Поговорят и забудут. А мы все-таки виноваты.

Вот какая мудрая и справедливая Зульфия, половинка моей души! Когда она сказала «и с глазами», я содрогнулась, впервые подумав, что правда мог Садов и глаз припечь о раскаленную дверцу…

– Правда, Зульфия! И пусть все кончится скорей! А то бы всё врали, врали…

Вспомнила я, как покраснела сегодня и что из этого вышло. Сгинь, сгинь, провались всякая беда!

– Ой, Зульфия! А что я тебе покажу!

Я потащила ее к груде тети Ениного приданого, и при свете лампы малиновый сарафан оказался еще волшебнее.

Весь вечер мы мерили перед зеркалом и друг перед другом тонкие шерстяные шали и полушалки – нежно-кремовые, кубовые, темно-темно-бордовые, черные, и все с огнистыми цветами, розовыми розами и бутонами, небесными незабудками, с яркой зеленью. Тетя Еня глядела на нас, улыбалась, подзадоривала:

– А ну так повернись! А ну эдак! – И пообещала нам дать полушалки, если надо будет, для выступления на сцене.

После уроков оказалось…

Как говорит моя бабушка, в большой беде тонет малая. Так и я, отправляясь назавтра в школу, думала лишь о том, как мне теперь на Марию Степановну смотреть. Я и не заметила, что всю дорогу за нами шел Лешка, один, без Карпэя. Об этом сказала мне Зульфия.

Мне очень хотелось вызвать Марию Степановну из учительской и попросить прощения за ложь. Но я не посмела.

Она пришла на второй урок. И сразу же лицо мое заполыхало. Что за несчастное у меня свойство – краснеть?! А Мария Стеановна заговорила:

– Ну что ж, у Садова мы были вчера с Закировой. Он еще болен, но поправляется. Скоро будет здоров. Больше никто не заболел? – И тут она поглядела на меня.

Я опустила голову и прошептала, что нет…

Поняла я, что она и прощает меня и делает мне выговор. И перевела дух. Я еще не знала, что главная моя казнь впереди. В перемену Вера мне сказала шепотом:

– Дашка, что было вчера! Мария сказала нашей (так она звала сестру), она на меня как вызвереет! «Я, – говорит, – знала, что этим кончится! Все вы, – говорит, – собрались там маменькины дочки да неженки!»

– Вера, – зашептала я, чувствуя, что губы мои мертвеют от позора, ясного только мне, – ведь все другие тоже спали, Вера!

Говоря так, я понимала, что еще больше унижаюсь, совсем позорюсь, цепляясь за чужую вину, как за свое оправдание. И все-таки я говорила!

– У нас-то хоть Степа не спал, потому мы и легли… Другие же подряд спали…

– Да-а, это мне ты говоришь! А ей бы сказала?!

– Нет, конечно! Что мы – ябеды?

– Ну вот, – успокоилась Вера, – оправдаться-то нельзя.

А тут перемена кончилась, и пришла на урок Анастасия Ивановна. И я сжалась в комок и горячо пожелала стать невидимкой. Вовсе пропасть.

У Анастасии на лице казнь и презрение. Если б это все произошло во Франции в эпоху буржуазной революции – нас бы гильотинировали. Как в книге «Девяносто третий» Виктора Гюго. И Анастасия была бы Маратом или Робеспьером.

Сейчас Анастасия Ивановна не обращала на наши парты никакого внимания. И, глядя на ее лицо, я понимала справедливость того, что высказала она своей сестренке. Ой как было мне нехорошо!… Тошнота подкатывала, когда я вспомнила свои разглагольствования в вечер сбора по цепочке, что все это нам для испытания воли и моральных качеств…

Только маленькая надежда слабым огоньком маячила передо мной: будь у нас настоящее дело – настоящий арсенал или там госпиталь с ранеными, – ни за что бы мы не уснули!…

Но крутись не крутись, правдашное дело, не правдашное – а все получалось так, что мы перед Анастасией опозорились и заврались. Досидеть бы урок, а то правда тошно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю