355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Поликарпова » Две березы на холме » Текст книги (страница 5)
Две березы на холме
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:07

Текст книги "Две березы на холме"


Автор книги: Татьяна Поликарпова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Вот как с Сашкой Николаевичем: ну при чем тут ужин, если человек правило не выучил?

Вообще Мелентий Фомич, я замечала, очень любит поговорить про еду. Даже и не придумаешь, как незаметно с любой темы он перебирается на свою излюбленную.

Например, ставил за ответ Степке Садову пятерку и приговаривал:

– А совхозским по-другому и нельзя. Они, чай, не на одной картошке… Государственный хлеб едят…

Это правда. Настоящий рабочий хлеб, конечно, надо было как следует отрабатывать. Но все-таки и какая-то ужасная неправда задевала меня в словах учителя. Чего же нас хлебом попрекать? И потом, обидно за ребят из колхозов, у которых хлеба вообще не было. И почему-то стыдно перед ними. Будто это мы, совхозные, виноваты, что у них хлеба нет.

Мне было боязно взглянуть на Тоню при этих словах Мелентия Фомича. И за него стыдно – учитель же!

А Тоня, будто она понимала, про что я думаю, толкнула меня легонько локтем и шепнула, глянув на Мелентия:

– Воспитывает…

Дескать, не обращай внимания, это все слова одни, воспитание, – так поняла я Тоню.

* * *

В тот день, когда я узнала про нашего директора нечто очень важное для себя, он спрашивал у доски Душку Домушкину. Наверное, ее надо бы звать Дуся, но все пеньковские говорили «Душка», и она совсем не сердилась. Когда я поначалу назвала ее Дусей, так сама не рада была – такой подняли хохот мальчишки: «Дуся-медуся!… Дуся-пуся!… Дуся-бабуся!… Да она у нас Ду-у-уся!…»

Тогда я объяснила себе, что Душка – это ласкательное от слова «душа», и стала тоже так ее называть.

Душка была длинненькая, вся вытянутая, с лицом серовато-бледным и усыпанным крупными веснушками. Глаза сидели глубоко, но были яркими, блестящими и из-за коротких черных ресничек казались подведенными.

Мелентий диктовал, и она, переступая у доски тонкими ногами в непомерно широких валенках, писала предложение из «Капитанской дочки»: «Лошади шли шагом и скоро стали». И пока она писала, стуча мелом, выводя слабой рукой тонкие, еле видные буквы, Мелентий заметил как бы про себя, себе под нос:

– Видать, не кормили. Не покормишь – не поедешь.

Сначала я удивилась: он прекрасно знал, почему стали лошади попавшего в буран Гринёва. Верно, директор наш думал о чем-то своем и, как говорится, прицепился к слову.

О чем он думал? О чем он думал, сидя ссутулившись, вполоборота к классу, поглядывая на Душку и ее писание? Я вдруг словно впервые увидела, какие впалые щеки у Мелентия Фомича, какая желтая, нездоровая кожа, как туго обтянут ею лоб. И впадины на висках. А губы темные, лиловатого оттенка, а руки зябко прячутся в рукава потертого, белесого во швах пальтишка. И весь-то он маленький, согнутый, ссохшийся. Трудно даже сказать, сколько ему лет. Может, много – например, семьдесят. А может, совсем мало – волосы-то у него черные, без седины.

И Душка, стоящая у доски, под стать ему: бледная, тощая, руки, как прутики, выглядывают из рукавов телогрейки. С началом зимних холодов у нас все сидят в верхней одежде: дров хоть и напасли и печки топят, но школьный дом такой старый и худой, что, топленные с утра, печи быстро остывают – и без пальто уроки не просидишь.

Глядя сейчас на Мелентия Фомича, я точно наяву увидела дощатый стол и черный чугунок с картошками на нем и поняла: это все, что ест Мелентий Фомич. Вот отчего и все его разговоры о еде… Не знаю, был ли на самом деле скобленый стол и черный чугунок. Но уже много времени спустя Мария Степановна рассказала мне, как трудно жил Мелентий Фомич. Кроме своих троих детей, он воспитывал еще четверых своего погибшего брата. У этих его племянников и матери не было, умерла вскоре, как отплакала по похоронке.

«Корову держать Мелентий Фомич не мог: сено трудно было запасти для коровы. Держал кур, коз да овечек. А зарплата директорская… – Мария Степановна на этом месте осеклась, посмотрела на меня, как бы примериваясь, пойму ли я, и договорила: – Да что сейчас стоят деньги?»

Меня тогда поразило само выражение «деньги стоят». Однако суть я поняла, вспомнив, как мама ходит в соседние деревни доставать продукты не на деньги, а в обмен на вещи.

О чем же думал Мелентий Фомич, когда сказал про гриневских лошадей: «Не покормишь – не поедешь»? Может, про своих детей – чем их кормить. Может, про нас, учеников своих. Про что-нибудь такое думал. И видно, придумал. Потому что в конце этой недели произошло общее собрание всех старших классов – пятых, шестых и седьмых, – где сказал нам директор две новости: в школе у нас будут горячие обеды, готовить которые станем мы сами, дежуря по очереди на кухне. И еще: у нас начнутся уроки военного дела – наконец нашли военрука: вернулся один пеньковский воин в чине старшины, его роно признало годным вести у нас военные занятия.

Для горячих обедов дали продуктов пеньковский колхоз и отчасти наш совхоз: картошка, овощи и даже немного муки и крупы – пшенки. Но повара держать школа не могла, так что перед нами встала задача.

– «А», – сказал директор. – Оперативно научиться варить похлебку. И «б»: оперативно заготовить в лесу сучков и хворосту и вывезти все своим ходом, на ручных санках. Пустить под котел дрова, предназначенные для отопления классов, мы не можем. Да ими и неловко топить под котлом: пока-а разгорятся! А как разгорятся, так не остановишь, навар сбежит, – пошутил директор и добавил: – Так что, любишь кататься – люби… что? – возвысил он голос.

– Саночки возить! – грянуло дружно собрание.

И Мелентий Фомич заёжил губами, стараясь сдержать довольную улыбку. А потом не выдержал и засмеялся мелко-мелко, козликом:

– Хе-хе-хе-хе!

И собрание радостно загоготало:

– Хо! Хо! Хо-хо-о!

Военрук

Его звали Силантий Михайлович. Он был ранен на фронте; говорят, очень тяжело, но с виду не было заметно. Руки-ноги целы, и даже пальцы все на месте. Ходил он в шинели чуть не до пят и туго подпоясывался широким желтым ремнем. Мальчишки говорили – немецким. Он, дескать, только пряжку нашу приделал, а была немецко-фашистская, со свастикой. Откуда они это взяли, раз никогда той пряжки не видели! Придумали, наверное. Но все равно, все теперь присматривались к ремню военрука, стараясь разглядеть следы перестановки. Но ничего не могли, конечно, увидеть. Пряжка как пряжка, с нашей звездой.

Первый урок военного дела начался как обычный урок – в классе. Силантий Михайлович всех отметил по журналу, но потом велел выйти во двор и построиться по росту перед крыльцом школы, лицом к крыльцу. А сам ушел в учительскую. Мы старательно выстроились, как могли. Ждем. А военрука все нет. Мы уж начали толкаться, перебегать с места на место, как вдруг школьная дверь резко распахнулась и на крыльцо стремительно вышел военрук. Пока он был в учительской, он переменился, будто переоделся, хотя остался все в той же шинели с желтым ремнем. Подтянутый, стройный, он как-то особенно нес теперь голову: горделиво – вверх и чуть в сторону, приподняв подбородок. Замерев на верхней ступеньке, военрук отрывисто скомандовал:

– Смир-рно! Слушай мою команду! Подравняйтесь! Ка-ак надо равняться?! Не знаем, – с удовольствием отметил военрук. – Послушаем! – предложил он бодро. – Значит, та-ак: выпрямили спину, животы подобрали. Теперь смотрим все направо! На-пра-во, не налево, понял? Направо, чтоб было видно грудь четвертого человека. Так, та-ак, так. Справились… Теперь носочки. Носки, говорю, проверьте – на лапти поглядим, чтоб в одну ниточку шли носочки. От так. Ну, теперь по чистой: поод… – тянул он долго «о» и рявкнул: – Ррявняйсь!… Молодцы! – похвалил. – Теперь: сми-ир-но! – Военрук сделал паузу и крикнул: – Здравствуйте, товарищи бойцы!

Мы вразнобой – очень удивились: ведь уже здоровались! – ответили кто как:

– Здравствуйте…

– Да, не умеем приветствовать командира… Ну да научимся…

И Силантий Михайлович стал сбегать с крыльца, как-то удивительно картинно выбрасывая в стороны колени, расталкивая ими длинные полы шинели – они так красиво разлетались! И наш военрук, грациозно оттопырив локоть, правой рукой чуть попридерживал отлетающую левую полу.

Мы с восхищением и удивлением, замерев, смотрели на Силантия Михайловича: в этот момент он походил на артиста, изображавшего какого-то героя гражданской войны, какого-то кавалерийского командира. Здорово!

И вот он спустился к нам на землю и начал нас учить. Резко вбивая каблуки в утоптанный снег, Силантий Михайлович, прохаживаясь перед строем, во-первых, научил нас здороваться. Оказывается, по-военному нужно так: на слова командира «Здравствуйте, товарищи бойцы!» просто отвечать: «3-дра!» Но только громко, дружно, враз и коротко. Этому мы быстро научились.

Но то, что он сказал во-вторых, нас озадачило. Он сказал, что военные люди должны быть подтянутыми, а мы выглядим как пугала огородные. Мы застыдились и потупились, глядя кто на свои валенки, подшитые и неподшитые, а кто и на лапти. И одеты мы были не лучше, чем обуты, – кто во что: тут и телогрейки, и полушубки, и

материны старые плюшевые жакеты, переделанные на скорую руку для дочки.

Только одна Галия Сабирова из той же татарской деревни Салагыш, что и наш Нурулла, была одета как красноармеец – в бушлат цвета хаки, ничего, что сильно выгоревший, зато с военными пуговицами. Но все вместе не походили мы на военных, хоть плачь! Прав был Силантий Михайлович, что обижался на нас.

– А может, нам форму дадут? – тоненько пропищала Вера Матвеева, самая маленькая ростом, самый наш левый фланг.

Мы насторожились: как всегда, не понять ее сразу – всерьез она или в насмешку. Я подозреваю, что в насмешку. Она была умная и тихо насмешливая, приметливая. Ты и мимо пройдешь, а она зацепит. Потом, она не очень-то стеснялась учителей – может, потому, что ее родная сестра, Анастасия Ивановна, нас учила немецкому и арифметике, а старших – еще и алгебре, геометрии и физике.

Но Силантий Михайлович ей в ответ только одну бровь приподнял. Зато кто-то из ребят догадался и радостно заорал:

– Эй! Верка! Мы будем как партизаны!

И все захохотали облегченно: ведь и партизаны бьют врага, да еще как!

– Отставить смех! – нахмурился военрук. Мы сразу же отставили. – Мы не партизаны, а регулярные войска, курсанты, ну, в общем учащиеся, – объяснил он. – У нас здесь своя страна, а не оккупированная временно территория. Ясно?

Мне показалось, что в его словах «оккупированная временно территория» просквозило какое-то легкое презрение, будто что-то неприличное было в этом понятии. Но, может, это мне показалось. Потому что для меня самое больное и горькое было думать об этой нашей родной территории, о том, каково там людям под фашистами. И люди, которые там боролись с ними, как вот в Краснодоне, по мне, были самыми героическими героями. Героями из героев. Потому-то меня и задели слова нашего военрука, и я не ответила вместе со всеми «Ясно!» на его «Ясно?».

А он продолжал:

– Однако форма нам не положена. Но мы выйдем из положения и заимеем подтянутый и опрятный вид. Как полагается бойцам.

Мы насторожились: интересно, как же?

– Ремни! – отрезал военрук. И пояснил: – Расхлябанность достигается распояской. Ежели человека подпоясать, взять живот под ремень, он уже имеет свой вид. Вы увидите. К следующему уроку воендела явиться под ремнем. Всем. Кто явится без ремня – ставлю двойку.

История с ремешком

Вот ужас-то! Следующий урок через день, а где мне взять ремень, пока не попаду домой? У тети Ени никогда никаких мужчин не велось, откуда быть ремню?

Да, попортили нам жизнь эти ремни! На следующий урок больше половины класса пришли без ремней. И военрук послал всех по соседним классам – попросить только на урок хоть тесемочку, хоть лычко.

– Да если б знать, что можно тесемку али веревочку, мы б сами принесли, а то велите «ремень, ремень», а сами за тесемкой шлете! – ныли наши девчонки.

Так под лычко да тесемочку собрав, как сноп под вязкой, свои разнокалиберные одежки, мы опять выстроились перед крыльцом. Ну и смешные же все были! Особенно кто ростом поменьше, Вера Матвеева например. Хоть и был у нее настоящий ремешок поперек пальтишка.

У меня тоже был ремешок. Мне дал надеть его Энгелька. Хороший ремешок. Светлая пряжка с такой хитроумной застежкой. Она запиралась зубчатой колодочкой. Сдвинешь колодку ко внешнему краю пряжки – запрется ремень. Оттянешь ее назад – скользит ремень под зубчиками свободно. Ремень этими зубчиками был уже истерт: таким бархатистым, вроде замшевым, сделался один его конец, но держался еще хорошо.

На том.уроке мы учились перестраиваться в шеренгу по два и в колонну по два и по четыре. Учились поворачиваться направо-налево и через левое плечо кругом. Незаметно урок прошел. И только мы выстроились в шеренгу по два, чтоб проститься с военруком, как меня сзади что-то сильно дернуло за ремень, я рванулась вперед и чуть не полетела носом в снег, потому что ремень лопнул! Нет, не расстегнулся! Когда дергаешь ремень с такой пряжкой, она только крепче затягивается. А я подхватила руками уже не ремень, а ни на что не годящуюся лямку. Лопнул он по тому замшевому потертому месту… Обернулась я в гневе и горе, а там Лешка зубы скалит, перебегает на свое место. Это он дернул меня! Воспользовался тем, что попал во вторую шеренгу, и прокрался, прячась от военрука за ребятами. Опять он, «глядельщик» ненавистный! Вот когда я позавидовала московским девчонкам: там, в Москве, с этого года девчат и мальчишек разделили по разным школам. Стали там, как в прежние времена, отдельно мужские школы, отдельно женские. Эх, спокойно-то там девчонкам! А что я теперь Энгельке скажу? Стою как дурочка, придерживаю ремень – ни побежать, ни ударить Лешку, урок ведь! Но тут уж и звонок грянул. И я кинулась на Лешку с ремнем в руке. А он будто только этого и ждал: отбегает, за деревья прячется, и я только по дереву луплю, а Лешка рожи строит, бесом передо мной крутится, кривляется, хохочет, то за кого-нибудь из ребят кинется, то за угол школы метнется. Будто хочет, чтоб я за ним туда побежала, будто заманивает, напрашивается. Я так его поняла и не стала за ним бегать. Только сделала вид, что бросилась за ним, угрожая поднятым ремнем; он – раз! – в сторону за крыльцо, а я – рраз! – прямо в двери, в школу, в свой класс! Дожидайся, так я за тобой и побежала!

«Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре…» – говорила я про себя. – Ишь какой умный! Не хватало, чтоб гонялась я за «глядельщиком».

«Там верстою небывалой он торчал передо мной; там сверкнул он искрой малой и пропал во тьме пустой…» Хоть бы пропал он малой искрой, исчез бы… Что я сейчас Энгельке скажу?» – думала я, разглядывая обрывки ремня.

– Лешка, да? – спросила меня Тоня и взяла из моих рук обрывки, помяла их. – Да он ветхий совсем в этом месте. Это все надо срезать, а по крепкому месту скрепить сыромятным тонким ремешком. Даже красиво будет. Только померить и отрезать так, чтоб это сшитое место под колодочку не попадало. А то не пролезет под нее, не запрется.

Меня поразило, что про Лешку спросила она так, мимоходом, словно бы он не человек был вредный и злой, испортивший хорошую да еще и чужую вещь, а какой-то гвоздь, сучок, крючок или там град, снег, дождь – одним словом, что-то не живое, не одушевленное, что может нанести человеку урон как раз по неосмотрительности самого человека.

И правильно! Ведь и сама я только что думала про Лешку, как про беса. И не побежала за ним. Сначала-то побегала все-таки, чего уж там…

И правда, надо обходить его стороной, как злой гвоздь, чтоб не ободраться об него невзначай. А ремень починить – и все! Не жаловаться же учителям: «Он мне ремень порвал!» Это будет к тому же все равно что пожаловаться на крапиву, о которую ожегся. Крапива от этого не перестанет жечься. «Да! – возразила я себе же. – Зато крапива не побежит за тобой, чтоб хлестать по ногам… А дождик вот может. И ветер. И метель…»

Так и шла я домой с разорванным Энгелькиным ремешком и растрепанными мыслями.

Но больше, чем все, меня удивил Энгелька. Сначала, когда только увидел две половинки, спросил мирно: «Лопнул?» Но стоило мне сказать, что это Лешка дернул меня, как наш «тихий» Энгельс вскочил, будто ужаленный, весь покраснел и заорал, сжимая кулаки:

– Козел проклятый! Лешак недорезанный! Лезет и лезет, ко всем лезет, тарантул, морда! Да я его, только встреться он мне один на один, через коленку поломаю!

Энгелька кричал и грозил, а я и бабушка с удивлением на него смотрели. И мне было очень стыдно, будто это он меня честил-костерил. А бабушка даже спросила:

– Это почто Ангелюшко-то воюет? – так бабушка выговаривала непонятное ей «бусурманское» имя Энгельки; мне ужасно нравилось, здорово она его переделала – Англей! – Уж не из-за тебя ли, Дашенька-дочушка?

И тут Энгельс замолчал и бросился вон из избы. Наверное, стыдно стало.

Я кинулась за ним: может, еще Лешку побежал бить? Но ведь он ни

за что не справится с ним: Энгелька – длинный, да слабый, неловкий, а Лешка хоть тоже тощий, да зато быстрый, как вьюн!

Но с крыльца я увидела, что Энгелька-Англей пробежал под поветь и остатками ремня стал хлестать столб, поддерживающий кровлю. И по-моему, он матерился.

Я опрометью бросилась назад – стыд-то какой! – и с порога крикнула бабушке, тревожно вытянувшей мне навстречу свою сухонькую шейку:

– Бабушка, это он не меня, а одного мальчишку!

– А гдей-то он? Мальчишка тот? – забеспокоилась бабушка и, шире, чем всегда, раскрыв глаза, заозиралась.

– Да нигде, не здесь – дома у себя!

– Ишь какой горячий Англей-то наш! Ты погляди: супостат его дома, а он тут ярится. Ох ты, ох ты, грех-то какой!

И бабушка прикрыла глаза, видно утомившись от своего волнения и столь длинного разговора. Покачивалась еле заметно ее голова, и вот зашевелились губы, дрогнули пальцы, двинулись четки – наверное, бабушка завела молитву против Энгелькиного гнева.

Я тоже не могла понять, что так взбесило Энгельса. Конечно, Лешка гад и ремень жалко… Но что-то такое было в Энгелькином гневе, что и меня делало виноватой, как-то оказывалась я заодно с Лешкой против Энгелькиного ремня и самого Энгельки. Хотя меня он ни единым словом не попрекнул и вообще так себя стал вести, лишь только услышал про Лешку, будто меня тут и не было. Вот это-то как раз его и выдавало, что он меня винит. Понимает, что я ни при чем, а все-таки сердится.

«Тут из-за этого Лешки со всеми перессоришься, – с досадой думала я. – Вот теперь Энгелька злится. Прямо хоть беги из этих Пеньков!»

Энгелъкина тайна

Лена сразу увидела, что у нас что-то произошло.

– Дрались, что ли? Что щеки красные? – спросила она брата.

– Да не-е… – вяло протянул Энгелька, из которого уже вышел весь боевой дух.

– Это из-за меня, – сказала я и остановилась, растерявшись: с чего бы начать рассказывать – с решения военрука о ремнях, с самого ли ремня, с Лешки ли? Да чего там думать! – Вон, – кивнула на разорванный ремешок на лавке. – Я разорвала.

– Да не она! Не она! – опять заорал Энгелька – видно, передохнул и опять набрался боевого духа. – Это Никонов к ней лезет! Он разорвал!

– А-а-а, братишечка-а! – протянула вдруг Лена ехиднейшим голоском. – Во-он в чем дело! – И захохотала обидно для нас, как бы объединяя всех нас троих – брата, меня и Лешку.

Я удивилась так, что не успела обидеться, а уже завопил боевой Энгелька:

– А! И ты, и ты! Замолчи лучше! Замолчи! – И он смешно замахал на сестру худыми руками, чем-то похожими на щенячьи нескладные лапы: кисти большие, разлапистые, а руки тоненькие, нежные.

Она его толкнула в грудь, он отлетел к порогу и, сев там, вдруг заплакал, уткнувшись головой в коленки.

– Только бы драться! А еще сестра… – приговаривал он, всхлипывая, как маленький. – Вот встану – как дам! Ленка-коленка!…

И на самом деле он свирепо вскочил и со свирепым лицом кинулся… к двери! Вон из избы! Лена растерялась, взглянула на меня, как может посмотреть виноватая маленькая девочка на строгую старшую сестру. Я и правда уже зло глядела: что за намеки, непонятные, но противные, она себе позволяет?! Что она Энгельку дразнит?!

И вдруг Лена прыснула от смеха, хотела сдержаться, но не смогла и вовсе расхохоталась, рассыпалась, залилась, упала черно-лаковой, туго стянутой косами головой на стол.

– Ой, не могу! Всех малышей распугала! Ой-е-ей! Все малыши перевлюблялись! Ты, Даша, просто ничего не понимаешь! Ну подожди, не сердись, я сейчас… – Она перевела дух, взглянула на меня и снова не могла сдержаться – прыснула, рассыпалась: – Ой! Дашка, у тебя лицо как в самоваре: то так… – Лена вытянула лицо, оттянув вниз подбородок и глупо вытаращив глаза, – то так… – И она надула щеки, глянув исподлобья.

– Ты бы, чем смеяться, объяснила… – хмуро сказала я. – А то Энгелька бесится, она хохочет, а я, как дурочка, ничего не понимаю.

– Да господи! Просто я знаю, что у нашего Энгельки Лешка Никонов какую-то девчонку отбил.

Я оторопела:

– Как отбил?

– Ну чего, не знаешь как? Она Энгельке нравится, а ей – Лешка. Вот и все.

– А ты откуда знаешь, кто Энгельке нравится?

– А я тебе не говорила – кто! – вдруг строго сказала Лена.

И я вспыхнула, поняв, что разговор наш постыдно некрасив. Так же некрасив, как Ленины насмешки над бедным младшим братом. Я бы так никогда над Толей нашим не посмеялась. Да и спросила-то я у Лены совсем не про то, о чем она думала, – не об имени! Меня удивило, что Лена знает все. Неужели ей Энгелька говорит про такое? Вот о чем спросила я, а Лена как повернула! Будто я сплетни собираю.

– Вот как ты… – сказала я горько, и слезы невольно выжались из глаз, хотя я их изо всех сил не пускала.

– Ой, да что ты! Да я-то что наделала! – наконец опомнилась Лена. – Сама не знаю, что болтаю! Ах вы, мои малыши… – Она хотела обнять меня, но я вздернула плечо, отстраняя ее и отворачиваясь. – Даша, ну поверь! – опустила она руки, но не отходила от меня. – Не хотела я вас обижать! Просто мне смешно стало над Энгелькой. Он же такой длинный, а сам маленький и смешной, ты же сама видишь. А сердится как смешно!

И она замахала руками, как кошка лапами. Наконец-то мне стало смешно: так напомнила Лена неуклюжего Энгельку – и свирепо-обиженной гримаской, и движениями, при этом так от него отличаясь своим изяществом.

Мне еще хотелось пообижаться на Лену, и я фыркнула, как на уроке, когда смеяться нельзя, но очень хочется.

А потом Лена еще мне объяснила:

– Ты же сама хотела знать, почему Энгельс на Лешку из-за ремня озлился. Только поэтому я сказала тебе про девчонку.

Тогда мне стали понятны Энгелькины слова о Лешке: «Лезет и лезет! Ко всем лезет!» И от всей души я простила Лену.

Но теперь появилась загадка: кто же нравится Энгельсу? Я гнала от себя это недостойное любопытство. Но поневоле приглядывалась. Видимо, Энгельс потерял всякую надежду: время после школы он проводил с нами.

А что было у них в классе, я не знала – я в шестой не заглядывала.

… В тот злосчастный день он вернулся скоро. Проплакался на повети (тетя Еня слышала там его) и вернулся. Умываться и чай пить.

Мороженая картошка

Из-за этого ремня, из-за Энгелькиной злой вспышки всякая моя надежда на то, что и к Лешке я привыкну, как привыкла к Мелентию Фомичу и его недреманному оку, – вся моя надежда рухнула. А затеплилась было во время пилки дров. Теперь же я стала бояться не столько Лешкиных приставаний, сколько коварства. Боялась, что учинит он какой-нибудь мне подвох.

Поэтому, когда в школе стали создавать маленькие отряды для заготовки хвороста и Лешка вдруг заявил на весь класс, что в его отряде будут Карпэй и Плетнева, я аж подскочила на парте.

– А ты меня спрашивал?! – заорала я прямо неприлично, на весь класс, так что Мария Степановна мне замечание сделала:

– Плетнева, Плетнева, что с тобой? Почему так невежливо?

– Мария Степановна, мы же давно договорились с Антиповой и с Галией!

– Вообще-то лучше, если есть в отряде кто-то из мальчиков, – говорит Мария Степановна. – Никонов, если тебе перейти в отряд к Антиповой? А Галия пойдет с Карповым, и еще к ним кого-нибудь.

Я замерла: вот если Лешка согласится, значит, он ничего плохого не затевает.

– Ну уж не-ет, Мария Степановна! Я без Карпова ничего не могу. Друзей не разлучают!

Так я и знала! Хочет меня в лес заманить и там поколотить, поиздеваться. А я еще думала, что он похож чем-то на Сережу Тюленина. Одна только мысль, что я могу оказаться с Лешкой и Карпэем в лесу или даже просто в поле, внушала мне ужас.

– Ну, ладно, – сказала Мария Степановна, – договаривайтесь сами, а к концу уроков сдайте мне списки отрядов.

И в перемену Лешка стал меня осаждать. Подпрыгивая, приплясывая, отбегая и подбегая, все время перемещаясь перед моей партой, он канючил:

– Ну, Плетнева! Айда с нами! Коська знаешь какой сильный! Хворосту на нем увезем целый воз! Больше всех! Айда! Мы тебя до лесу на санках повезем! – И Лешка хохотал, как леший, и глаза его были очень веселые. – Ну, Плетнева! Ну, айда!

– Не запряг, не понукай! – сказала я Лешке сердито.

– Да мы ж Карпэя запряжем! Скажи, Коська! – подскакивал Лешка к задней парте, где, привалясь к стенке, жмурился на редкое зимой солнышко Карпэй.

Но Коська лишь улыбался, показывая свои красные выпуклые десны над мелкими зубами, и ничего не отвечал.

– Во, видела, что он говорит! – ликовал Лешка, и все вокруг смеялись, и я смеялась, не могла удержаться, а Карпэй улыбался безмятежно.

И на следующей перемене, и после уроков, когда шли домой, Никонов все не отставал от меня со своим хворостом, хотя уже знал, что записалась я в тройку с Тоней и Душкой Домушкиной; Галия сказала, что им вдвоем с Тоней делать нечего. «Мы с тобой за мужиков сойдем, не то что за мальчиков», – добродушно пояснила Галия.

Она, правда, была такая же высокая, как Тоня, только не полная, а очень крепкая, широкоплечая и резковатая. Она к нам пришла уже где-то после Октябрьских праздников, со второй четверти. Им бы с Нуруллой не мешало поменяться: ему стать девочкой, а Галие – парнем. Она так и говорила про него: «Моя подружка, кызым. Никому не дам в обиду!»

Мы шли домой как всегда: девчата по правой стороне дороги, а мальчишки – по левой. И Лешка время от времени выкрикивал:

– Не пойдешь с нами, да? С Тонькой пойдешь? Да что вы там нарубите, одни девчата!

– Никонов, сказано тебе, отстань. Знаешь ведь – с тобой не пойду. Никуда и никогда, – добавила я, и совсем напрасно.

– Боишься меня? – вдруг застыл Лешка в догадке. И тут же вытаращил глаза, как только мог, и зубы оскалил, и пошел на меня, растопырив пятерни возле лица и хищно скрючив пальцы. – Ар-р! Ур-р-р! – зарычал Лешка, а мы с девчатами стали кидать в него снегом, но снег был морозный, сухой, не слипался в снежки.

Небо стояло ясное, голубое, на редкость чистое. Погода не для снежков, а то бы завязалась баталия.

Никонов метался среди девчат и мальчишек и вдруг скинул валенки. Он подхватил их под мышку, прыгнул с дороги на снежную целину, и узкие хрупкие ступни замелькали передо мной, засверкали розовые с черной каемочкой грязи пятки.

Правда, что ли, сумасшедший? Было, как во сне, жутковато: в снежной морозной пыли, обнаженные, мелькают ступни, тянется по снегу цепочка узких, не человеческих и не звериных, следов. Такие не увидишь зимой.

А в ушах моих стоит высоким звоном резкий Лешкин голос:

– Плетнева-а! Смотри, как я могу-у-у!

Судя по длине оставленного следа, он не долго бежал. А мне казалось – целую вечность, сто километров.

Никонов впрыгнул в свои валенки на дороге, впереди нас, и понесся дальше, не оглядываясь, к своему дому в наш переулок, гогоча и выкрикивая победно.

Мы с девчатами постояли, поглядели ему вслед, и Галия покрутила пальцем у виска: мол, того парень, не в себе. И я пошла к своему дому налево, а Тоня и Галия – прямо, в свои деревни.

Если Лешка хотел, чтобы я пожалела, что не пошла с ним в лес, то он ничего не достиг. Но если хотел удивить меня, то это ему удалось. «Наверное, он бы мог быть храбрым разведчиком, – думала я. – Может притвориться кем хочет. И не боится босиком по снегу. А носков-то на нем нет, – вспомнила я, – валенки на босу ногу, вот пятки-то и с полоской. Эх, лучше б он не бегал по снегу и ко мне не приставал», – с тоской подумала я. И здесь покривила душой: все-таки мне было приятно. Это ж он мне кричал: «Плетнева-а! Гляди…»

* * *

За хворостом нам, девчатам, так и не пришлось поехать. Учителя решили, что это дело чисто мужское. Ребята гордились и хвастались, как им было весело. Как они друг друга на санях возили по очереди, да на раскатах вываливались, в снегу валялись, топор в снегу утопили, искали его, вымокли все, потом костер запалили, сушились. Так что, выйдя в лес затемно, в семь утра, потемну и домой вернулись. Хворосту хорошего привезли – сухого и довольно-таки крупного.

Мы слушали и завидовали.

На зато нам, девчатам, достались дежурства на кухне – поварская доля.

Если б не холод… На школьном дворе стояла небольшая избушка. Как-то раньше мы ее и не замечали. И вдруг она обнаружилась! Может, поповская летняя кухня или каморка церковного сторожа. Там выложили плиту, вмазали в нее котел ведра на три. Под маленьким единственным оконцем сколотили широкую полку от стенки до стенки – разделывательный стол. Вот и кухня готова. Или, как говорил военрук, котлопункт. Но холодно здесь было как-то особенно. Даже когда плита топилась вовсю. Может, так было потому, что овощи, то есть картошка, были мороженые. Почему она была непременно мороженая? То ли хранить ее было негде, то ли по дороге с колхозного склада замораживали, но из мешка с картошкой, который стоял в холодной школьной кладовой, сыпали в ведро дежурного словно бы стальные, гремящие кругляшки, а не живые картофелины. И что было с ней делать? Она обжигала пальцы, нож с нее срывался. Придумали мы с Тоней так: дождались, пока вода в котле как следует согрелась, начерпали в ведро и обдали замороженную картошку. Теперь шкурка с нее сползла, как с молодой, даже еще лучше.

Правда, руки сначала обжигало, в избушке пар ходил пластами, как в бане, картошка едко пахла, так что в носу свербило и мы чихали, но дело пошло.

Очищенную картошку мы промывали еще раз, а потом ее надо было резать, хотя бы пополам. И тут снова мученье: картофелины сверху были склизкие, как только что выуженный ерш. Сверху слизь, а под ней – ледяная твердость. Картошки выпрыгивали из-под пальцев, словно живые, нож выворачивался под рукой. Среди щепок и хвороста на грязном полу мы настигали беглянок, полоскали их опять в двух водах – жалко было терять картошку! Кончики пальцев уже онемели: хоть держи в кипятке – ничего не почувствуют, а вода в котле от мороженой картошки перестала кипеть. А время шло, уже кончался второй урок, и мы с ужасом видели, что не поспеем сварить суп к большой перемене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю