Текст книги "Карнавальная месса (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
Он был прав. В ту ночь я сумел заснуть и мало того – увидеть последний мой сон.
В землянке горела коптилка – широкий язык пламени из расплющенной гильзы. Моя шинель валялась на топчане из занозистых досок, котелок был набит еще теплой печеной картошкой из артельного костра: мяса в мой ветеринарский паек не входило. И тут снова появилась она, как всегда, когда я оставался один на дежурстве. В первый раз я посчитал ее деревенской девчонкой, что живет по соседству. Только одно было непонятно: село отсюда километрах в девяти, осень стоит непролазная, а на ней один сарафанчик, да и то нездешнего покроя: узкие бретельки и пышная юбка. И к босым белым ногам никакая грязь не липнет. Косички тоже чудные: то совсем густы и черны, то вроде блестят, и тогда рыжий огонек в них прыгает, и в глазах тоже; будто смотрится она в невидимый другим костер… Я совал ей картошки, сало, даже шоколадку, что нашел в кармане убитого немецкого юнца, – не берет. Сыта, говорит. Укутывал тощенькие плечи одеялом – сбрасывала: мне тепло. И вела нескончаемые речи:
– Ты, говоришь, никого не убивал?
– Конечно. Я же доктор Айболит. Коровий и лошадиный. Сказали бы взять ружье – пошел, не сектант же, только вот нестроевой. Глаз почти не смотрит и колено не сгибается.
– Не о том мои слова. В бою убить – не убить никого, только ты этого пока не поймешь. Грязным словом вот убивают, и клеветой, и дурной славой, и горем. Потому что душа больше тела, а тело больше одежды.
– Не говорил я о людях худого и на гибель их не посылал тоже.
– Я не о них. Я о твоих лошадях говорю. Сколько их погибло – у ездовых, обозников, под казаками.
– Я их на передовую гоняю, что ли? Ну ты, девуля… Я, наоборот, кого могу, того лечу.
– Два миллиона лошадей за четыре года. Это уже сосчитано. А родить им потруднее бывает, чем человеку. И ты не спас, не защитил.
– Я тебе что, в любую дырку затычка? Что, я всех умнее, да? Тут люди гибнут и калечатся, друзья мои, а ты о животных беспокоишься. Кто главнее?
– Человек для того и старший, чтобы заботиться о младших. И только тогда глава, когда себя за них отдает и им служит, а не наоборот.
– С ума сошла. Такое вслух говорить?
Потому что подобное читал я в Писаниях, а это книга запрещенная.
– И вообще соплячка ты еще – мне тебя слушать.
Она раздражает меня несказанно; я почему-то знаю, что довольно сказать ей «уходи и больше не возвращайся» – уйдет и не вернется. Только вот прогнать ее для меня хуже смерти.
– Люди, – повторяет она чуть ли не с презрением. – Люди умирают за себя и свои прихоти. За свой род, племя, нацию, государство, которые им почему-то важнее себя. За идеалы, которые сами себе придумывают. За великолепные кровавые игры, которые захватили их больше, чем сама живая жизнь. Священная война. Священная весна – значит, приносят в жертву первородных, самых юных и красивых. Так именно вы решили про себя. Но кто дал вам право решать за других? Знаешь, за что умирают лошади?
– Ну… Мы их растим, заботимся. Занимаемся селекцией. Приручаем.
– И это ваши заслуги? Спроси об истинной их цене любую лошадь – жаль, ты не поймешь ее ответа. Вы холите их из тщеславия. Они же платят вам дружбой, в которой идут до конца, и не спрашивают этого долга дружбы с вас. Всю историю своей цивилизации вы изменяли животных по своей прихоти, отрывали от природы, привязывали к себе их новой слабостью и беспомощностью – и предавали. Счет этот теперь возрос: счет за скотов и диких зверей, погубленных из чистой прихоти и корысти, для ложно понятой пользы, просто ради ненависти.
– Чего ты с этим лезешь ко мне одному? Да, ты в ответе за тех, кого приручил, писал один француз, который погиб в небе месяц назад. Да, мы ответственны за все живое на планете – так ты говорила в прошлый раз и заставила меня согласиться. Но почему я один должен платить за весь блудный род человеческий?
Она засмеялась тихо и радостно:
– Кто спрашивает – ищет ответа. Кто ищет этот ответ в глубине своей души – вопрошает верно. Кто задает верный вопрос – уже этот ответ получил. Он уже есть – иди и смотри!
Девочка протягивает мне мое латунное зеркальце-самоделку. Собственно, это Федорово зеркало, для себя точил и полировал из снарядного осколка, только его ранили в челюсть, и он отдал его мне:
– Девушке подаришь, Данька. Они на тебя прямо клеятся, хоть ты от рождения еврей и хромой вдобавок.
Зеркало толстое, и на оборотной стороне выступили какие-то странные значки, не похожие на стандартное клеймо; то ли египетский крест с петлей внизу, то ли женщина с распростертыми руками, в юбке колоколом. Меня затягивает туда, зеркало упруго изгибается, выпуская на волю фигурку, что становится перед ним и – движется навстречу.
Королевская повозка ничем почти не отличается от соседних: вес ее сделан таким, чтобы два коня без натуги и скуки могли тянуть ее по дороге, форма и материал отточены веками – ни прибавить, ни убавить, а внутри она, как и прочие передвижные дома племени циан, являет собой предел возможного удобства. Нет никаких излишеств и почти нет роскоши: только на гвоздях развешаны ожерелья, наголовники, вальтрапы, покрывала и юбки Гвендолен, но это скорее необходимость, ведь она никак не меньше прочих молодиц любит рядиться. Благородная чета лежит сейчас на перине, великолепной цианской перине из «озерной травы» – водорослей, что пружинят и не сминаются, насыщены легким воздухом и дышат свежим, чуть йодистым ароматом, крыты семью полотняными простынями и семью покрышками атласными: столько их для почету да чтобы сладко было последний утренний сон досматривать и превращать в явь.
– Твое величество! – стучится поутру Нешу в хрустальное оконце. – Вставай, беда получилась.
– Одеваюсь уже, – отзывается Сали. – Что там такое?
– Кобыла жеребиться удрала. Та самая. Я ее сторожил-сторожил, да они же нашего глазу в такие времена не терпят, гордые. И вообразила себе что-то свое, я так думаю, с тех пор как перевернулась.
– Акушер говорил, что у нее двойня, и оба мальчики. Ох, ведь погибнет без помощи!
– Сали вышел из дверей в одной длинной рубахе и босой – земля по эту сторону озера мягкая.
– Постойте, – говорю я. – Конечно, где мне, рядовому коновалу, до акушера, но паниковать я не собираюсь. Далеко ей с такой ношей не уйти. Когда она отблудилась, полчаса назад? И еще с гаком? Ого. Ну, берем три направления и смотрим на отпечатки копыт… коней много, я понимаю, но у воды ходить и ваши орхидеи топтать они зря не будут. Кто найдет, кричит всех остальных.
Я не рассчитал своих сил. Нога почти прошла на благословенных лугах Цианора, но бегать с нею такой было трудно. С курц-галопа я перешел на вихлявую рысь, с рыси на шаг… Я плелся, путаясь носками сапог в густой траве, и на чем свет проклинал дурацкую стыдливость и мудрейшую способность по желанию задерживать роды, что досталась тутошним лошадиным дамам от их незатейливых предков.
И все же именно я, Даниил Рабинович, военветфельдшер образца тысяча девятьсот сорок первого года, раньше всех заметил большое ярко-рыжее пятно, похожее на здешнюю лилию. Надрывать глотку не понадобилось: оба моих сотоварища увидели ее моими глазами и вмиг очутились рядом.
Кобыла лежала неподвижно, точно мертвая, но при виде нас приподняла красивую сухую голову и попыталась заржать.
– Прелесть ты моя, – сказал я.
Она и в самом деле ничем не уступала самой Гвен Прекрасной, а ее шерсть, сейчас потемневшая от пота, на мой взгляд была гуще и изысканней тоном. Сравните червонное золото и его сплав с серебром…
Сначала я увидел одного ее ребенка, гнедого. Он уже поднимался на ножки, скользя копытцами по росе, и падал. Другой еще лежал. Он был схож мастью со своей матерью, только под его шкуркой будто трепетал темно-алый огонь. Хорошо разглядеть его я пока не мог – сочная и какая-то необыкновенная видом зелень скрывала его по самые ушки. Это зеленое вдруг раскрутилось и с трудом подползло к нашим ногам.
– Надо же, про верную змеюку позабыли, – с нервным смешком произнес Иешуа Сальватор Первый. – Дюранда! Дурашка моя славная! Как эти трое – живы?
– Они-то живы, шефуня, а я почти нет, – ворчливо ответила она. – Уф, умаялась! Первенький еще куда ни шло, легко дался. А вот старший никак не хотел в этот свет рождаться: тут мне и заместо брюшного пресса пришлось работать, и этими… как их… щипцами. Зато чудо какой ребенок получился!
Я бы этого не сказал. Масть мастью, но в профиль он оказался прямо-таки уродцем: какая-то шишечка или горбинка… Но когда мы подошли совсем вплотную, то поняли. Из влажных прядок челки выглядывал кожистый отросток, весь в светлом пуху, будто маральи панты. Он был еще нежен и мягок, иначе пропорол бы чрево матери своей, Руа-Иолы-Хрейи, священной рыжей кобылицы, супруги Небесного Единорога, чье земное имя – Иешуа-Сын-Своей-Матери.
Я проснулся, чувствуя, как позади закрывается мой сон – вложенные друг в друга шкатулки, костяной китайский шарик, через прорези в котором виден другой, еще более изящной работы. Глянул на хронометр: однако! Уже почти два пополуночи, а у меня еще ничего не готово.
– Мама твоя, – сказал Дэн вечером, прощаясь, – получила тебя лишь потому, что сама захотела. Насчет медицинского вмешательства мы придумали, чтобы казалось как у людей. А вот что ты будешь похож на меня, хотя я ни сном, ни духом не причастен, только был рядом все время, пока она носила и рожала – этого я не ожидал. Она, правда, догадалась: ведь то была не простая женщина, но хозяйка рождений, и ее замыслы отражались в тех, кого она принимала, зачинала из себя и выводила в мир. По-научному – открытость генетического фонда влияниям извне, усложненный партеногенез… А, тьфу на этот жаргон! Я, и верно, красив был в молодости, однако не понимал – ну почему от человека требуется непременно обезьянить, если он хочет считаться настоящим мужчиной? Почему детей не делают одним взглядом и желанием? Ну вот, отцу, если он даже не такой отец, как положено, захотелось сделать сыну подарок, вроде как талисман дать. Эти часы у меня армейские, от предка. Ходят до сих пор сносно, а в здешней среде, кажется, и совсем хорошо, даром что эмаль пооблупилась и минутная стрелка тю-тю, секундной обходятся. Зато с ними куда и когда хочется попадешь и оттуда живой вернешься.
…Рози прыгала, скулила, рвалась от столба ко мне. Я ее отцепил: привязана она была не на кожаный ремень, а на палку, чтоб не перегрызла. Пояс был у меня уже под курткой: я еще нарастил тесьму, но все равно он был узковат и туговат. Собаку я подцепил на тонкий поводок, и она резво потянула вперед.
Берег у реки каменистый, и мне пришлось оставить пояс в укромном месте и волочить Рози на загорбке – сама бы нипочем тут не полезла. Я же, исцарапавшись и набив синяки на локтях и лодыжках, достиг все-таки чистой проточной струи и спустил собаку на воду.
– Плыви к своим детям, сестренка, там напротив берег пологий. Да поторапливайся – испищались и обмарались.
Вернулся, надел пояс. Вообще-то зря осторожничал: не о камни, так о ферму моста заеду. Навстречу им я не выбегу, чего доброго, не так поймут; придется лезть вверх и там затаиться. Такая технология, однако! Хотя, с другой стороны, такой заряд ничем, кроме сигнала точного времени, не колыхнешь.
Быки были со щелями и неровные, их я преодолел без труда. Забил пару-тройку костылей, обмотав молоток тряпкой, а груз передвинув на спину. Дальше шли железные переплетения, насквозь ржавые и в темноте более величественные, чем Эйфелева башня. Тут я попотел, но в конце концов долез до перил, перемахнул их и залег за бортовое ограждение.
Войско живорезов, по наблюдениям, обосновалось на том берегу, где пещеры, но в стороне от них. (Надеюсь, Рози убережет своих сосунков и дальше, раз их пока не тронули.) Часовые, однако, и впрямь были уже на мосту. Опасался я их не очень: как правило, они экономят батарейки, свечные огарки, керосиновые лампы и стоят посреди утробной темноты, трясясь от страха в своих латах и скафандрах. Насчет скафандров – не красное словцо: видел я на одном такой – глубоководный футляр в виде башни с червяками для конечностей и без кислородного баллона. Если столкнусь с таким – притворюсь большою лужей. Силы внушения у меня было достаточно, чтобы изобразить и кое-что менее заурядное, но на скелет с розовым бантиком или ведьмака в отрепьях они среагируют куда живее, чем требуется. А вообще – я глянул на фосфорную цифирь моих часов – минут пять всего потерпеть осталось. Быть или не быть, вот в чем вопрос. Пояс в одну сторону, я в другую – то было бы славно, да нырнуть без шума мне труднее, чем играть в привидения.
Для верности я то перебегал, то полз от боковой фермы к центру моста, усердно притворяясь неодушевленным. Часовые были отменные ротозеи – из середины двадцатого века. Средневековые были бы куда опасней: не так учены, зато ближе к природе, коей был я.
Вдруг на меня смерчем накатился грохот моторов: раньше ожидаемого на мост пошла мотопехота в плоских шлемах, из-под которых виднелись какие-никакие, но физиономии. Человекообразные за рулем военной техники – это было ново и в духе дарвиновой эволюции. Они только что, по-моему, вынырнули из иного пространства, почему-то даже не успевши прогнить плотью, и огня не жалели. Я вжался в перила, но фары их «цундапов» и «Яв» уже были рядом, и хорошенько притвориться я не успел.
Твари соскочили со своих рогатых машин, сгребли меня и без комментариев начали дубасить. Они были так злы, так безразличны ко всему на свете, кроме своей злобы, и так ограничены ею, что даже обыскать и обезвредить меня не подумали. Я видел прямо у своего лица их одутловатые и бледные рожи, век не видевшие земного света, их пустые гляделки…
И – ну и дурость! – мне стало нестерпимо их жаль. Жаль их несостоявшихся жизней, которые вот-вот прервутся, так, по сути, и не начавшись, жаль той крупицы, той малой капли человеческого, что теперь будет обречена на вторую, вечную и уже бескомпромиссную смерть. И пока они вполне умело и профессионально делали из меня бифштекс с кровью, я почему-то пуще всего боялся, что мой груз вот-вот взорвется: от исполнения урочного часа или – чем черт не шутит – просто от тычка. Ну что же, пусть они йеху, звери, скоты – добрый хозяин всякую скотину жалеет!
Тогда-то, парни, я и совершил самое эпохальное и великолепное свое идиотство.
Я поднялся с колен, куда они меня сшибли первым же ударом, выпрямился во весь рост, выплюнул себе под ноги кровавый сгусток вместе с половиной зубов и начал:
– Эй, подонки! Смотрите мне в глаза!
Они замерли с раззявленными ртами: пси-оратор я был еще хоть куда, хотя ни дикция, ни вид мой никак не соответствовали дипломатическому регламенту.
– Я плачу все долги и дарю вам всем подарки! Вам, обезьяноподобные, – жизнь!
Почему-то они вусмерть перепугались, попрыгали в седла и газанули. Следом дали деру и часовые, со звяком побросав трехлинейки: один неблаговидный запах остался.
– Тебе, старый крещеный чертяка – мир на твоей земле!
– Руа, Иола, Агнесса – девочки мои рыжие! Чтоб сыны ваши были для всех времен сразу!
– Дюрандаль, а тебе крылья, чтоб животик о камни не царапать!
– Сали, а тебе…
Тут я снова почувствовал его, совсем близко, как свою яремную вену, как обволакивающий меня запах и прикосновение свежести, теплый аромат лаванды и сухих розовых лепестков, исходящий от чистого постельного белья за минуту от того, как тебе проснуться враз и окончательно…
– А мне – отдай себя, – сказал он этим теплом, и свежестью, и ароматом.
– Что ж, бери, хоть меня мало осталось – всего роздал!
Вот в этот момент она, сволочуга, и сработала. Я ничего не почувствовал – только багряное, огненное, рыжее облако, что взметнулось вместо меня пучком стрел, замедляясь и закругляясь наверху в форме гриба… куста… дерева… Я был распят на этом дереве и сам был им, деревом, чье семя было брошено в землю раньше всех веков.
Сикомора. Под нею лежала нагая прелестница и заманивала египетского солдата на любовь. Когда он провел с ней ночку и очнулся без нее поутру – ах и увы! Где копье его, где круглый щит и широкий меч? Где львиная шкура, знак офицерской доблести, где кошелек и фляга с пальмовой водкой? Гол он был, гол и беззащитен, ибо сделала его воровская девица таким, каким он родился на свет.
Дерево Бо. Сидя под ним, мудрец из царского рода вопросил себя: как людям избежать растерзания своими страстями? Что есть ложь и что есть истина жизни и почему застланы наши глаза майей, призраком? И увидел после борения своего с демоном великое, сияющее и тихое, как глаз урагана, благостное и порождающее Ничто, которое есть Всё и поистине избавление от страданий.
Смоковница. Юноша мудрый, именем Нафанаил, учил под нею, раскидистой, когда души его коснулся тайный зов Другого. А когда Другой напомнил ему: «Я видел тебя под смоковницей» – это было как знак общей тайны, как символ нового братства. Оно засохло, то дерево, и с ним увял его мир. Но иной мир расцвел вокруг иного дерева, что вышло из вечного корня. Под нм текут чистые воды, корень его достает до сердца мира, и широко ветвится оно; плоды его с чистым маслом – для насыщения, листья – во исцеление народов; сок его – его кровь, и кровь – вино и млеко. Все руки на нем, и руки – ветви его на всех. Воистину, соединяет оно все народы и все языки!
И я – Иешуа – был этим деревом. Я взмыл к ячеистому куполу Сети и пробил его со звоном, как пальма – крышу тесной оранжереи. В неукротимом своем полете коснулся крестового перекрытия Храма в горах и растекся по нему ветвями. И слился с ним, и пророс сквозь синее небо… Белые львы и единороги с мечами во лбу, точно прорисованные алмазом на матовом стекле, собрались вокруг и приветствовали меня. А один был Конем, рыжим докрасна, будто апельсин-королек, словно шелк алых парусов, как восход зари в ночи Аль-Кадра, Ночи Могущества. Рог его рассыпал звездные искры. Дева, в пламени пышных волос, сидела на нем верхом, ноги ее были белы и крепки, как сердцевина пальмы. И Пес, похожий на льва, лежал у копыт, и Пернатый Змей обвивался вокруг изумрудным своим телом и хвостом.
Я отлепился от ствола и пошел к ним – с трудом, ибо при каждом моем шаге что-то взрывалось в нижнем мире фейерверком. Дыбилась земля, плясали горы, как овцы, и холмы, что ягнята под дудку пастуха. Изо стен аббатства Шамсинг, точно из жерла вулкана, истекало и пузырилось лавой нечто пестрое, казалось – убежало варево из самой большой монастырской кастрюли. Только это были цветы… что там, деревья, полные сразу цветов и плодов, ковры кустарников, охапки колосящихся трав. Они наполняли землю, пока не осталось на ней ни одного угла пустого и обделенного. Рвались, как хмурый плащ, тучи, разодралось в клочья само синее небо, и из просветов наземь спускались летучие кони. Гроздья звезд летели из-под копыт сияющим и благоуханным снегом. С высших зеленых небес вылетали радужные ящерицы, похожие на гигантских бабочек, и дули на звезды, чтобы белое пламя их не жгло, а согревало. Вселенский карнавал крутился огромной шутихой, сжигая унылые краски и возвращая миру его многоцветную первозданность.
Тут я дошел.
– Ну, поехали! – произнес я историческую фразу.
Теперь мы трое собрались, и наши геральдические животные – тоже, хотя мы их слегка перепутали. Я восседал на Дюрандали. Крылья она получила неважнецкие в смысле подъемной силы, хотя такой раскраски, что павлин бы обзавидовался. Однако благодаря им ей замечательно скользилось по воздуху в полуметре от земли или, скорее, от облаков, этаким шлейфом; так что я вполне мог не подбирать ноги. Моя супруга, как и вначале, восседала на рогатом жеребце. По справедливости, его надо было уступить нашему Сальватору: как-никак, именно он выручал всех нас в критические моменты, и пожинали мы плоды его побед. Но он воспротивился:
– Я ж не полководец какой-то. Мне по чину вообще осел положен, как единственному миротворцу среди вас, вояк и поединщиков. Да и этот самый младший Кьяя одних женщин слушается.
– Так что, слетаем на пицундский рынок середины семидесятых прошлого века и изловим там ишачка покрасивее? Рукой подать, – сострил я.
– Зачем? Я лучше Вальтера подседлаю. Уши у него длинные? Длинные, хотя и не выше лба растут. Хвост с кисточкой? С кисточкой, ибо в детстве не купировали некие гуманисты. Упрям он, как природный осел? Упрям. И еще горлопан и полнейший неслухолух.
– Ну, ты полегче, а то копытами залягаю и рогами забоду, – ворчит Валька, – не посмотрю, что старый приятель, в моей шкуре побывал.
…Мой брат и тезка, мое второе «я». Моя сестра и жена. Радость и Покой. Они и я сам, они – я сам. Мы и наши облики, мы и наши дети прошли через все времена и соединили их. Мы… мы перевернули землю!
…Потом мы начала спускаться в Город. Он наполнял собой долину подобно облаку, сотканному из лилий и жемчугов, и как облако, так и он ежесекундно менял очертания, оставаясь самим собой. Дерево произрастало на его главной площади: высокие корни составляли основу шатра, где, играя, прятались между цветущих лиан маленькие дети. Звонкая вода струилась из-под них, разделяясь на двенадцать прядей. А вдоль берегов собрались они все. Мой Дэн с его йоговской лысинкой и его коллеги; монахи ближнего и монахи дальнего боя; монахини-цветочницы и монахини-фруктовщицы. Двенадцать – те, кто приходил ко мне днем, и в то же время члены королевского совета. Некто в белом мундире и широких золотых лампасах, с фонарем в руке, как Диоген; фонарь потух – видно, поиски истинного человека закончились. Под руку с ним – еще один незнакомец; из-под френча, застегнутого на все пуговицы, виднелся алый воротник цыганской блузы и черные шальвары с сапогами, на голове был венец, который смахивал на перевернутую грушу. Еще я заметил старичка в черной рясе с коробчатым поясом пурпурного цвета и в таком же кардинальском берете с помпоном. Он к нему, видимо, не привык и то и дело снимал, потом вытаскивал изнутри тафью того же цвета и прикрывался ею, чтобы не надувало в тонзуру; осознав торжественность момента, однако, спохватывался и возвращал берет на место. И так без конца.
Тут же господин Френзель, ужасно сконфуженный, но одетый, наконец, единообразно, во что-то оливковое, стоял в обнимку с двумя девушками в серьгах и монистах и говорил, кивая на кардинала:
– Вот, интриган старый, закрестил меня так, что теперь все евреем считают, когда имя мое исправилось. Да я ж самый натуральный цыган! У меня, может быть, на душе красная рубашка надета!
Множество лиц, и все они смотрели не на нас, а в небо. Там продолжалась феерия: раскручивались колеса, брызжущие разноцветным шутейным огнем, и, развернувшись совсем, оказывались драконами. Четыре прямых рога их были как корона, крылья – расписные китайские веера. Они то играючи взмывали вверх, то подлетали на бреющем к земле и подхватывали детей и детишек Леса, Степи и Пустыни – полетать вместе. Иногда кто-нибудь из ребятишек с радостным визгом падал с крутой ребристой спины, и тогда Кирька или Горгончик, изловчась, водворяли его за шиворот обратно.
…И цыганка была тут – в громадных золотых серьгах, осыпанных алмазами, в торжественно-синем платье с пышной многоярусной юбкой и в такой же мантии, с тончайшим белым платком на светлых косах… Она вовсе не была старой, просто молодость ее неиссякаемо длилась с начала веков и времен.
Она обернулась к нам. Вокруг нее кипело море радости, но глаза ее, изменчивые, как небо в грозу, были мудры и слегка печальны. Мы все отразились в них, сливаясь в один образ и становясь единым. Поистине! Она, как и иные Старшие, меняла облики, властвовала над стихиями и лепила времена и пространства, как глину, – но ее сущность, в отличие от их существования, оставалась одной и той же. Она была всеми Родильницами, я – всеми рожденными в Бытие.
– Мама, – произнес я совсем тихо.
© Copyright: Тациана Мудрая, 1998
Оглавление
Пролог. Дети Марии
Книга Джошуа Вар-Равван
Книга леса
Книга пустыни
Книга степи
Эпилог. Космический карнавал








