Текст книги "Карнавальная месса (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Когда это ты научилась так философствовать, старуха?
– У пыльной деревни. Ты ведь меня там не узнал, хотя внутрь заглядывал, – она скромно потупилась. – Я там частично была, когда попала в обморок после взрыва.
– Вот это новость! Значит, та баранка с недобитками Второй Мировой…
– Нет-нет, упаси Боже, Имея такое в кишках, облеваться можно, извини за грубость. Второй раз, я же говорю, когда вы с Агнешей в небе плавали.
– Вот почему на том кренделе змеиная морда была обозначена в качестве знака вечности, – я нагнулся, чтобы обнять ее за шею. – Ай да Дюрька, во всех заграницах побывала! Может, ты знаешь и место, где вообще никто и ничто не меняется?
– Тот старикан, что, сидя во мне, учил метафизике, говорил, будто под фигой… нет, смоковницей, что растет в центре мира и дает на каждый день плод свой, и полна чистым самовозгорающимся маслом. Там еще есть окна во все живые земли. Да пойди ее отыщи, инжира во всех субтропиках навалом, а, хозяин?
– И верно, разброс выходит порядочный, – вздохнул я.
На следующее утро к нам нагрянула жара, и я мигом понял, в каком конкретно ключе здешние обитатели восприняли мою наплечную гадину. В виде живой гиперболы, вот как! Все дамы и девицы по образцу греческой античности нацепили на себя вместо ожерелий своих ручных змеек, пестрых, как попугай, и таких же болтливых. Они охлаждали кожу своих владелиц и щебетали им на ухо что-то забавное. Я всего-навсего перебрал через край, как тот купчик, что вместо ведерка со льдом водружает на праздничный стол минихолодильник, набитый шампанским. Поэтому мы с Дюррой железно решили тренироваться в пешем ходе.
Вот, значит, я и здесь начал рассказывать свои историйки детям с семи до пятнадцати, в самом падком до сказочек возрасте, невзирая на каникулы и отсутствие то одних, то других. Просто вышел как-то на улицу и начал: а потом они вокруг меня собирались, и я уводил их то в парк, то вообще за город, в степь. Здесь мы бродили, и то, что мы видели, я клал на канву старинной мифологии, проясняя древние символы и создавая новые.
Из-за них, моих новых слушателей, я перебрал все сюжеты, которые слышал от маменьки, а потом стал наворачивать всё, что в голову придет, без видимой связи и подспудного смысла: вариации на темы моих и чужих снов соединялись в этих россказнях с «беседами за жизнь», ту их жизнь, которую я знал пока смутно.
Один из мальчишек постарше как-то сказал:
– Вы сами не осознаете, учитель Джош, той смысловой глубины, что говорит с нами из ваших притч.
– А может быть, и осознаю, – слегка обидясь, парировал я, – но хочу, чтобы вы расшифровали мои вымыслы не так, как расшифровываю я, а так, как нужно вам. Почему никогда не станет художник разъяснять словами глубинный смысл своей картины, поэт – писать критическую статью на свой стих, музыкант – стоять с камертоном на берегу океана своих звуков? Каждый должен искать свою дорогу в той стихии, что дана ему через творцов. Ему можно вложить в руку кончик клубка Ариадны, чтобы он не потерялся в чужом лабиринте, но перед лицом своего Пути он одинок. Позволь своему Пути вести себя и не уклоняйся, Сделай себя чутким к Пути. Тогда ты во всем откроешь то, чего не знают другие, то, что предназначено одному тебе.
Как вы понимаете, я снова импровизировал, сам не веря себе, но кончив, почему-то вдруг понял, что говорю правду – то, что вот сейчас, сию минуту сделалось правдой для всех нас.
– Что вы извлекаете из моих бесформенных мечтаний? – допытывался я неоднократно у моих приверженцев. – Чему я, строго говоря, вас учу?
– Ремеслам и искусству, – говорили младшенькие.
Ремеслом тут называли изготовление по образцу, или прототипу: искусством – создание эталона, единичной вещи. Для меня эти понятия менялись местами. Примитивную деревянную игрушку или образец каллиграфии я легко изображал, особенно когда надо было проиллюстрировать мою же выдумку, но вот соорудить из близлежащей реальности ее же копию – ах, оставьте. Но как я вскорости понял, мои авторские рассказы, при несовершенстве их исполнения, тоже были искусством в их смысле: чем-то до сих пор невиданным.
– Незыблемым основам изменчивости, – смеялись дети постарше.
Для их существования здесь были нужны не только руки и голова, то бишь волевое давление на материю. В каждом из них зрела своя изюминка. Помимо танцев и ковроткачества они делали то стильную, то аскетически простую, но всегда уместную мебель и одежду, ювелирные украшения, созданные для одного только человека в мире – того, кого выбирали во владельцы; переплеты книг, писанных под старину, и сами эти книги; вазы, деревья и камни парков; кушанья, грубые и изысканные; картины и их обрамление. Сырье здесь не стоило ничего, ибо пересоздавалось из уже созданного и пришедшего в негодность, но мастерство формы ценилось так же, как сама жизнь, потому что было лучшим ее воплощением. Сами формы иных реальностей, едва будучи вымышлены, органически включались в акт творения, задавали новый тон и новый ритм сущему. Их мир возникал и утверждался как бесконечная гипотеза, полный зыбкого очарования и звездного трепета. Зачем им было нужно любое абстрагирование, спрашивал я себя, если у них любая мысль, едва возникнув, облекается плотью? И постепенно понимал, что костяк этой плоти надо было извлечь из такого же по виду эфемерного, как мир их реалий, мира идей, мира их и моего вымысла – потому что внутри него непостижимым образом находились вечные опоры сущего.
– Быть Странниками, – просто говорили те, кто стоял на пороге взрослости. Этих было совсем немного, однако и они стали являться на мои амбулаторные сеансы.
– Что делать, у нас отроду пятки чешутся и звонкими гвоздиками подкованы, – смеялись они все. – Не удержишь нас ни женитьбой, ни любимой работой, ни всеобщим благоденствием. Странник – это клеймо наше, что ложится на душу и сердце еще в утробе матери. Сердце наше должно быть открыто всему сущему, чисто и пытливо, как у вечного дитяти, и доверчиво к многообразию Вселенной – может быть, только затем мы наряжаем наш домашний мирок в такие радужные оболочки. Крепость тела, гибкость разума и вечная способность изумляться – вот тройное оружие Странника на его пути. Вы нам даете наиглавнейшее из этой триады: изумление.
Потихоньку-понемногу я стал прямо-таки моден. Жалованье выдавали мешками. Моим серьгам и долгому волосу начали подражать. Шейн, Джозиен и Саттар (он курировал спорт в очень широком смысле: плюс медицина, плюс евгеника и плюс душевная устремленность) навещали меня в часы, свободные от их основного времяпрепровождения, и пробовали затянуть в Клуб, снова и снова намекая на уникальные возможности общения, что там открываются. Но я побаивался других уникальных возможностей: изувечить там могли запросто, я же пока не проверил, так ли легко регенерируют мои живые ткани, как у местных уроженцев. Все-таки понемногу влился в их крепкое мужское братство и только тут уяснил себе, почему они так задвинуты на верховой езде, бегах, поло и других играх с конями. Мало того, что лошади были здесь редкими гостями, так еще для большинства и гостями не слишком желанными. Облагороженная ситуация типа «к нам едет ревизор». О последнем говорилось вежливыми обиняками, так, как в первый мой день Кристофер объяснил проблему рикш. В общем, Клуб Поло был подобием нейтральной зоны на границе.
А вот фехтованию клубмены, да и все вообще предавались безо всяких там комплексов и без удержу – и с восторгом пошли навстречу моим желаниям, когда я заявил, что хочу научиться. А поскольку люди они были, в общем, занятые, мы договорились, что в зале мне будут выделять любого напарника, какого я захочу.
И еще детишки грозились-грозились и соорудили все-таки мне мой собственный особняк, и даже не особняк, а целое палаццо. Вот когда меня накрыло… Ряды золотисто-розовых каменных пальм подпирали хрустальную крышу такой прочности, что на ней оказалось возможным устроить места для посиделок: всякие столики под зонтиками, кушетки, ширмы – путаницу уютных закоулков. Стены танцзала были из цельных пластин аметиста, окантованных серебром, а люстры «холодного света», тоже из серебра, были семи– или девятиярусные, как в зале консерватории, и обильно уснащены цепями и висюльками. Такая грохнет вниз – и регенерировать будет нечему. С буковых завитушек парадной столовой можно было вытирать пыль круглые сутки, если бы она вообще здесь наличествовала. Буфет тутошний занимал всю стену, овальный стол накрывался на сорок персон сразу. Парадных спален было столько, что я каждый раз сбивался в счете, и каждая была оборудована квадратным ложем с валиками и думочками, ванной и роскошной ретирадой. Еще здесь была библио-фоно-видео-аудио-виртуальная и черт-те-что-еще – тека, а при ней то ли ораторий, то ли диспутарий. Чтобы никто не препятствовал желанию поговорить в повышенных тонах, он был кругом обвешан коврами – всё первые копии уникальных плодов здешнего рабского труда. В гардеробной ряды шкапов из красного дерева ждали нарядов тех, кто прибыл в гости, а самый объемистый, в три отделения с антресолью, был заботливо набит шубами, плащами, камзолами, куртками, свитерами, рубашками, галстуками, малахаями, беретами, шляпами и обувью, которые предъявляли на меня право собственности. Палаццо создавалось как символ моего положения в обществе и знак «открытого для друзей дома», однако существовать внутри такой иконографии было нелегко. Детки ни в чем не знали удержу и с легкостью использовали полированное серебро вместо зеркал, бисквитный фарфор вместо ганча и алебастра, золото там, где сошла бы надраенная медяшка. И хотя любое сырье стоило им одинаково – ничто, помноженное на ничего, – а ухаживать за домом от этого не становилось труднее, я терялся среди этого блеска, точно грошик в пустой мошне, и всерьез начинал опасаться, что однажды вовсе себя не найду.
Таков, значит, был публичный первый бельэтаж, своего рода новый клуб, ради которого кое-кто хитрый спланировал все здание. Номинальный же владетель этой роскоши, то бишь я, отвоевал себе часть высокого полуподвала рядом с велосипедным гаражом и холодильной камерой, при помощи парочки верных врезал в пол небольшой бассейн – принимать по утрам прохладные ванны, – оборудовал индивидуальную автодоставку съестного (такой шкафчик, в котором почему-то всегда водилось кое-что съедобное, даже тогда, когда не ожидалось наплыва посетителей) и поставил за бамбуковой шторкой узкую солдатскую койку с льняными простынями и одеялом верблюжьей шерсти. А под койку сунул Дюранду – охранять и никого из реконструкторов не пущать.
Две приметы бельэтажного изобилия я все-таки оставил за собой. Первую – понятно почему: в парк с великолепными старыми деревьями, замшелыми булыжниками и дерновыми скамейками трудно было проникать из моих полузакопанных окошек, и пришлось явочным порядком захватить еще и узкую черную лестницу. (Черную – значит из соответственных древесных пород, а так вернее было назвать ее альковно-амурной, ибо предназначалась она вовсе не для прислуги и мясника с зеленщиком.) А вторую – даже не знаю, с какой стати. Эстетическая отрыжка или подсознательная память младенчества. Кухня в моем дворце была более чем достойна столовой: широкая рама из мореного дуба окаймляла столешницу зеленоватого, как неспелый ранет, оникса. Вокруг ониксовых же, с тонкими коричневыми и белыми прожилками панелей прихотливо вилась пышная гирлянда розовато-желтых лилий, орхидей, астр и хризантем из трудноопределимого поделочного камня, окаймляя дубовые же шкафчики и полки с разным поварским снарядом. Внизу находились огромная мойка из белой глины с набором щеток, губок и флакончиков и низкая плита, облицованная огнеупорными изразцами, где готовили по-настоящему, хотя чаще – из того, что в хитрый шкафчик положено. Место для избранных, самое любимое занятие которых – вести умные разговоры под тихий звон струй и бренчание посуды, в такт ее передвижениям из серванта на стол и со стола в сервант, под мелодию столового серебра и стекла. Как говаривал некогда мой Дэн, аристократическая культура одного из застойных времен была некогда вскормлена в крошечных и неуютных сотах частных кухонь, мало чем подобных этой, кроме парадоксального чувства защищенности.
Дюрра тоже принимала участие в наших вежливых дебатах: лежала на столе между двух изящных блюд и создавала атмосферу. Питалась она исключительно мороженым, взбитыми сливками и редкостными фруктами, похорошела и как нельзя более гармонировала с общим стилем и тоном.
Разговоры здесь велись иные, чем наверху, не светские и даже не учебные и для меня диковатые.
О Странниках. Миры, где они путешествовали, были то совершенно варварскими, то неописуемой прелести, то ужасны, как самум, то полны сияющего покоя. Но в благом мире неизменно присутствовало некое изъязвление, как бы раковина в металле, а злой весь освещался и оправдывался крошечной острой звездочкой добра.
О той силе, что позволяет Странникам и их детям творить. Техника – орудие насилия, говорили выученики Шейна. Она вынуждает природу подчиниться. Счет, математика, классификация – понятийная сеть на разнообразии природных явлений макромира; данное постижение, сводя все и вся к одному ограниченно верному закону, этим и отделяет эти явления от мегамира и себя, рассматривая их отстраненно. Надо же знать не что-то о мире, а сам мир; не выразить закон, а войти в него, подчиниться и превзойти. Любое знание извне, снаружи – приблизительно: стань законом сам, и ты сможешь, не управляя, не насилуя, не идя против воли мироздания, лепить природу вещей так, как захочешь. Так не могут звери, говорят, это предназначение человека; но ни мы, дети, так не можем, ни наши родители не умеют, да и редкие Странники постигают это в совершенстве.
– В совершенстве? – пожимал плечами кое-то особо умный. – Да положен ли предел такому, чтобы вообще говорить о совершенстве?
И о лошадях говорили мы. Тут все молчали, пока не начинал Саттар, невысокий, пухленький, белобрысый и бледно-конопатый. Лучистые янтарные глаза его вобрали в себя ту силу и красоту, которыми он был обделен, а голос, негромкий, но звучный баритон, превращал любую обыденную реальность в поэзию мифа, любое общее место – в магическое действо.
– Мы знаем о конях, как и о тех, кого называют зверями и скотами, Джошуа, – говорил он, обращаясь ко мне как к задавшему вопрос. – Здешние лошади иные. Как у Суифта… Так? Нет, Джош? Какое трудное имя… Нет, даже не как у него, там они просто хорошие люди в лошадиной шкуре. Вообще иные. Отличаются они от нас еще более, чем обезьяна от человека. Если человек вообще происходит от того самого обезьяньего проконсула, а не заключил себя в его тело, как в темницу с неподвижными стенами. Потому что ему изначально была дана возможность перевоплощения, трансферта (тут я вздрогнул), движения внутри живого природного единства… Которое рассыпалось, а уже потом обособился, отделился от высшего начала человек, созданный для того, чтобы пройти во все витки нижних слоев и соединить их. Перевоплощение грешника в мошку идет именно отсюда – подними собой низшее существо как символ низшего себя.
– А святой на небесах, очнувшись, небось, восклицает: «Кой черт меня заносил в эту обезьяну!» – бурно вмешивался какой-нибудь юнец, который наизусть выучил логику Саттаровой мысли. И чуть подумавши:
– Правда, это была о-очень красивая обезьяна…
– Вы отошли от темы и забыли о своих лошадях, – настаивал я, блюдя свой интерес. – Почему они боятся заходить в Охриду?
Саттар поднял на меня грустные-прегрустные очи:
– Потому что их боимся мы. О, мы делаем им украшения, лучше которых нет ничего на свете. Хирья собирают и толкут им мох, грибы и травы, то ли для лечения, то ли для колдовства, хотя какого – не понимаю. Зачем им лечиться, если они не болеют, и колдовать, если они и так держат наши биосферу с ее разновременными погодами и климатическими оазисами в динамическом равновесии? Инды выделывают им кожи для сбруи, суны – шелк для парадных попон, хабиру дарят свои стихи, написанные самыми изящными из своих почерков. Сам конский народ не делает для себя вещей и по сути не нуждается в них. Они – дань ему и его мудрости.
– Значит, кони для вас хозяева?
– Скорее почитаемый неприятель, которого нужно задобрить. Непререкаемые советчики, недреманная совесть. Если бы они существовали для нас одних, мы бы взбунтовались – потому что какой человек выдержит такую опеку! Но они существуют для большего.
– Для чего – усмирять разноголосицу погод или растить раритетную флору и фауну? – я начинал терять терпение.
– Не только. Но это знаем не мы, знают те Странники, которые ходят с ними постоянно. И… и еще говорят, что кони таковы, потому что когда-то роднились с людьми Хирья и прочими конными народами.
– Ну, это что-то уж очень удивительно, – я начал и осекся. А все те метаморфозы, которые я наблюдал? И нечто в моем брате – то, что я сам не понимал вполне и не смел выдать?
– Вы не можете мне рассказать об этих цыганских древностях?
– Не можем. Не смеем.
Вот так! Одно утешение удрать куда подальше и – вплотную заняться фехтованием, что ли.
Я, можно сказать, в этом преуспел и посему жутко гордился. Период натаскивания неумехи сердобольными приятелями закончился; дежурный мастер нарочно подбирал мне от раза к разу все более заковыристых партнеров. Возможно, они меня щадили, не спорю, однако рано или поздно наступал момент, когда я заставлял их отряхнуть с себя все сантименты и выложиться без остатка. Но все равно стоял до последнего. А кое-кого и побивал, несмотря на его заносчивость.
Джозиен тоже приходил в наш зал, обычно с приятелем, полного имени которого я никак не догадывался спросить: Оли или Олли. Ладный паренек: широкоплечий и, насколько позволяла судить простеганная хлопковая кираса, – с осиной талией. Волосы короче и гуще моих, почти того же русого оттенка, но светлее и с рыжиной. Крупные черты лица, изящный рот и смелые, василькового цвета глаза; нос с горбинкой чуть загнут на конце, как у ястребка. Рубака он был хоть куда, Джозиену доставалось от него крепко: только длинные руки и спасали.
Раз он явился один. По традиции я подошел к дежурному сэнсэю и попросил нас свести. Как вызванный, он выбрал оружие – четырехгранную рапиру.
Ох, и досталось же от него моему едва проклюнувшемуся умению! Гибок он оказался, как дикая кошка, ловок, точно профессиональный престидижитатор – так что он не мог понять, откуда перед моими глазами является кончик рапиры, когда сама она только что была совсем в другом месте – и вдобавок неутомим. Меня охлестывали клинком то справа, то слева, порядком попортили нагрудник и вдобавок измочалили физически и морально – ибо язык его был так же остер, как его шпага, и весьма щедр на меткие эпитеты.
– А теперь поговорим серьезно, – сказал он, пока мы, стоя рядом, еще в эскаупилях, но уже без масок, и наскоро ополаскивали руки и шею. – Я за тобою давно наблюдение имею, только Жози не подпускал. Он ведь меня пасет по моему сугубому малолетству: нечто вроде большого старшего братца. Вот что. Ты зря сразу хватаешься за саблю, рапира тебе более к лицу, хотя сегодня тебе навязали ее против желания. Почему-то считается, что это фигня, состязание для портновских подмастерьев с их иголками. А на деле – и реакцию вырабатывает, и скорость, да и вес не настолько уж меньше сабельного. Боевым ударам широкого клинка снизу вверх, сверху вниз, наискосок, «падающему листу», «парящему коршуну» и прочей пакости всегда сумеешь научиться. Теперь смотри, – он накрыл мою кисть своей, шершавой, узкой и длиннопалой. – Эфес ты слегка пережимаешь, так надежней, но и трудней. Вот в чем хитрость: держи мизинец «на железе» вытянутым, чтобы сразу среагировать, когда будут выбивать клинок. Зажим моментально сработает. Потренируйся сначала на прямом «жальце», потом на своей кривой любимице. Почему, кстати, у гусаров мизинчик оттопыривался, когда цимлянское из бокалов глушили, знаешь?
Я молча помотал головой.
– Вот по этому по самому. Отбивали сухожилие напрочь. Ну, да тебе ручек целовать никто и без того не будет. Не те научные кадры пошли, ох, не те! И еще: равновесие ты держишь дай Бог всякому, вот только связывает тебя, что красу бережешь. Чего бояться – царапины? Нарочно без маски работай, чтобы привыкнуть. Шрам выведешь, а страх остается навсегда. И левую сторону береги, а не правую, как одногрудая амазонка! Сердце у тебя, надеюсь, на верном месте? Ладно, пока хватит с тебя теории. Познакомимся. Я Иола.
– Я – Джошуа, – произнес я в унисон с ней своим приятным баритоном.
Она посмотрела мне в лицо и вдруг прыснула:
– О-ох. Тот самый, учитель. А я-то говорю, как с подружкой! Смазлив больно.
Тут рассмеялся и я. Теперь, когда мы оба поняли, что имеем дело с противоположным полом, все стало на свои места. Без доспеха оказалось, что груди у нее высокие, крепкие и ничуть не расплющены, как у черкешенки или тех моих девчонок, что без меры оспортивели. Округлая талия, стройные ноги и узкие бедра вовсе не казались мальчишечьими. Но самым женственным в ней была улыбка. Она просвечивала изнутри, как свеча сквозь бумажный фонарик, удивительным образом меняя лицо: так улыбается обрызганный росой сиреневый куст или жонкиль, что дерзко выглядывает из снежного сугроба навстречу солнцу.
А потом мы под руку прошлись по садам, мостам и островкам города Охриды, съели по капустному шницелю в «Навуходоносоре», где вместо гарнира полагалось вести изощренные схоластические диспуты с официантом и посетителями, взяли на десерт по две больших порции взбитых сливок с черносливом и орехом во «взрослом» кафе у аэропричала и над третьей добавочной поклялись, что не омрачим нашей славной боевой дружбы никакими сантиментами.
Иола внесла в мой быт мощную струю рационализма. Зачем тебе печалиться, говорила она, что у тебя нет настоящей работы? Держать открытый дом – это и есть твоя нива. Ну ладно, ты чувствуешь себя не пользователем этого богатства, а держателем, так и калиф во всей славе своей – тоже не владелец дому своему. Ты что, в классной комнате предпочел бы сидеть или в детском спортзале, как я? (Она была тренером малышни, но ни на казармы, ни на обитель Омара это ни с какой стороны не походило. Какие-то «командные» и «мозаичные» игры, в которых оттачивалось умение действовать вместе, не изменяя своей самостоятельности.) Почему бы тебе, Джошуа, не отдохнуть там же, где твои дети – ведь это также каким-то боком тебя касается?
Так мы попали в Звериный Рай, где водились в основном любители братьев наших меньших, но также и всякие-разные представители фауны, и некая особая аура помогала им всем легко ладить друг с другом. Дюрьке здесь не шибко понравилось: она привыкла быть уникумом, а ее интеллектуальная продвинутость стоила немногим больше, чем продвинутость эмоциональная, какой отличались тутошние четвероногие, летающие и ползающие. Зато она вполне одобрила наше полумесячное пребывание в Стране Замков. Там каждую ночь являлись жуткие призраки с отлично развитым чувством черного юмора и каждый день, в стенах и вне стен велись сражения – почти бескровные, однако выматывали они всех и всякого. На Дюрандальку мигом нацепили настоящую драконью кольчугу, бутафорские уши, пропеллер и баллончик с холодным эфирным огнем – и она заделалась суперзвездой тутошнего перманентного фильма ужасов. А отсыпалась даже не днем, когда шум сражений отчасти утихал, а лишь однажды, в канун ночи полнолуния, будучи в этом плане истинной змеей, исполненной коварства. Кто, как не она, крепко дрыхнул, пока я, надрываясь, волок ее на спине!
В Келье Алхимика, где можно было без опасности для жизни отрежиссировать и поставить самый зубодробительный опыт, ей снова не понравилось: шумно и до чертиков дымом воняет. Вот во Дворце Карлика Носа она побыла бы еще денька два, а то и три, но я не позволил: прочную кожу на пузце наращивать – будь добра, а вот само пузцо на тамошних пирогах с чихательной травкой – не стоит.
Кого она прямо-таки заобожала после лета, полного событий, да и мои ребятишки тоже, так это Иолу. Кухонные сборища в Ониксовом Зале с легкой женской руки приобрели новый оттенок: на них царил дух уравновешенности и немудреного уюта. Никогда не вмешиваясь в наши ученые споры, Иола варила на плите кофе или вертела из песочного и заварного теста фигурки, чтобы испечь в духовом шкафу. А то и просто сидела, скрестив перед собой руки, как мамушка, и слушала, что говорят другие.
Джозиен не очень-то сразу обнаружил, что мы познакомились, так сказать, через его голову, – примерно на уровне нашего длительного совместного отдыха втроем – и слегка обиделся. Почему – тут приподнял завесу Шейн: Шейн ироничный и не содержащий в себе ни капли романтики.
– Как гласит старинная легенда племени Онейа, некогда ко входу в типи вождя явился сам Эйр-Кьяя, вожак Конского Народа, и принес в зубах человеческого ребенка, девочку. Держал он ее за свивальник, длиннейшую батистовую ленту, надетую явно руками, а не мыслью, причем на образец, какого не знает вообще ни одно из наших племен. Очень стеснительный для младенца. У вождя был двухлетний сын, ути, впоследствии До-Хо-Зи-Шанта-Ку, каковое имя ему дали только после Дня Взросления, или, по-здешнему, Джозиен. Его мать, старшая жена вождя, была в то время с молоком, а здешние онеиды всегда считали за честь взять себе двуногого… приемыша Конского Народа на воспитание и даже ради брака. И вот что еще удивляло помимо пеленок. Девочка оказалась меченой: спереди на левом бедре у нее было родимое пятно в форме тавра, бурый треугольник почти без волос, острым концом повернутый вовнутрь. Знак прирожденной королевской крови.
– А у тех жеребцов из «королевского» рода Эйр-Кьяя, что по сю пору наведываются в город поиграть с нею в поло, такая же отметина светлая, вытравлена жидким азотом, – добавил он с заметною досадой. – Ну, вы знаете, здешние люди в чем-то суеверней кочевника.
– Какая красивая легенда, – прокомментировал я ледяным тоном.
После его ухода (дело было в одном из углов парадной аметистовой шкатулки) я еще некоторое время наблюдал за танцулькой, пока не убедился, что философское настроение на сегодня окончательно выдохлось. А потом учтивейшим образом распрощался с хозяевами моего дома и вдвоем ушел в поля.
Здешнее бесконечное весеннее лето чуть надломилось, и вокруг повеяло осенней усталостью. Утишились детские проказы, ветер потяжелел и напитался медовым зноем, сущее оплотнилось и походило теперь на зрелую айву, которую я сорвал, чтобы угостить Дюранду. Она тоже заматерела, брюхо ее совсем пошершавело, изумрудность слегка померкла за веселые недели, проведенные на открытом воздухе, а ход стал резвее и непринужденней.
– Огорчился, хозяин? – говорила она, бойко обтекая острые камни и шиповатые сучки, что валялись поперек нашей дороги. – Отвадить хотят. Подумаешь, найденыш, полукровка и, почитай, чужая невеста. Чухня. Зато и хозяйка, и красавица, и за себя в случае постоит. Вот бы нам такую жену, а?
– Она же существо самодовлеющее и самодостаточное, к чему ей муж? – ответил я шуткой. – Не мути воду, и так не жизнь, в сплошной ребус.
За городом уже не ощущалось цивилизации, всё – и деревья, и камни, и ручьи, – было исконное, от века. Я вышагивал по тропе среди пожелтелой травы и вспоминал, как впервые шел сюда еще неопытным змееносцем. Время от времени садился на камень, нагретый солнцем, Дюрра клала мне на колени свою башку, и оба подремывали.
Эта страна с ее бесконечным крылатым ветром, россыпью озер и курчавыми рощицами была открыта полету мысли. Отсюда тоже были видны горы – но иные. Обнаженный костяк земли, с фиолетовыми, как кардинальская мантия, тенями в заснеженных впадинах; льдистые шапки на остриях пиков. Среди них я пытался угадать Храм, но не находил. Да и был ли тут Храм, в мире поворота, мире Зазеркалья – пытался я отыскать слово, чтобы овладеть им, миром, который выловили рыбацкой сетью из моря. Мир, не могущий быть, но все-таки удерживаемый в яви ценой постоянного балансирования на грани парадокса, на острие иглы… Какова его скрытая боль, где источник его тайного напряжения и неуверенности? В своем одиночестве, когда не слышно толпы, я чувствую зов его страдания, но не могу ни понять, ни помочь.
Отдохнувшая Дюрра, прохладная и трезвая, снова ползет рядом или впереди. Ее мощное тело струится по земле, пригибая пожухшие листья трав, осыпая колос; живая мелкота привычно брызжет в стороны, но не от страха – Дюрра не снисходит до того, чтобы кого-нибудь придавить.
– Ох, заневестился ты, шеф, – бормочет она невпопад, – оттого и думаешь, и думаешь все, пока и в моей голове шумно не делается.
Я все чаще стремился быть один: в степи или внутри городских стен, так сказать. Помню, как я сидел на скамейке и кормил местных воробьев сладкой булкой.
– Простите, не мог бы я сесть рядом? – услышал я голос за моей спиной. – В сей обители вечной юности все бегают, оттого и места для приземления редки и дефицитны.
– Да-да, разумеется, – я обернулся в его сторону.
Прибывший показался мне лет шестидесяти, был отменно худ, добродушно серьезен и курил трубку, что показалось мне, на этой планете некурящих, отменным чудом.
– Не удивляйтесь, в моем возрасте, более чем солидном, трудненько отказаться от любимой привычки, – он кашлянул и уселся поплотнее. – Хотя этот мой табак практически безвреден.
– Ничего, я вовсе не против, – сказал я. – С кем имею честь? Вы, случайно, не из Центра? Или из тех, что приходят либо в полном свете, либо в полной темноте?
– Что вы, – он рассмеялся. – Все тамошние управители молоды и хотя бесцеремонно мешают день с ночью, однако большие эрудиты, куда уж мне до них.
– В таком случае, вы Странник.
– Разве что неудавшийся. Точнее, раньше как-то тянул помаленьку, а нынче здоровьем стал зело ущербен, вот и осел в чужом четвертом сне.
– Четвертом? – переспросил я слегка обалдело.
– Ну да, некоей утопической дамы по имени Вера. Вы счастливчик, вам свои глубины снятся, не то что иным прочим. Но не буду вас обескураживать. Я хотел бы поговорить с вами, Джошуа. Вы не возражаете? Старикам, знаете, абы поболтать.
– Какую бы декорацию соорудить для нашей беседы? – он в раздумии пощелкивал пальцами левой руки, в то время как правая подняла меня за локоть и мягко повлекла по аллее.
Исход лета постепенно сменялся полной осенью, сухой и прозрачной. Яркость листа была подернута инеем; хрустальный морозец стал так ощутим, что я в легкой судороге прижал к телу локти и тотчас же ощутил на себе нечто грубое и шерстяное. Теперь мы оба были в серых свитерах домашней вязки, только мою грудь украшали вышитые олени, а на его клювом к клюву восседала нежная пингвинья чета.