Текст книги "Назначенье границ"
Автор книги: Татьяна Апраксина
Соавторы: Анна Оуэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Промедлил – и чего ждал, почему не поспешил? – и вот, расплачивайся.
Набросили аркан, не дав пошевелиться, закончить. Будто знали…
Остановлен всего за шаг, за миг – одно движение руки, и Тысячеликая Богиня покорилась бы ему, отдалась и наградила необоримой силой. При одной мысли о том, что потерял, король готов был от ярости грызть засунутую в рот деревяшку. Не только честь, но и возможность стать всесильным. Всего-то, всего-то…
Она предала, думал Торисмунд. Не предупредила, не окликнула. Позволила невесть кому, непонятной женщине прервать ритуал, а потом не подала весть об опасности. Плащ невидимости и неуязвимости соскользнул с плеч, а король и не заметил. Когда это случилось, ну когда? Его же никто не видел все то время, что понадобилось луне пройти почти треть по ночному небу!
Или – Она слабее той, чье покрывало струилось солнечным светом? Нет, не может быть. Она непобедима, Ей нет равных. Она щедро дарила победу королю гуннов, и пред ним трепетали все племена мира, а потом Аттила надоел Ей, и она выбрала Торисмунда. Нет, Торисмунд не оказался недостойным. Во всем виновата та, другая… кто она?
Висеть кулем и слушать короткие разговоры гуннов было донельзя обидно. Везут в лагерь, к вождю. Вождь приказал найти и взять, не пролив крови. Ну да, конечно же – Аттила ревнив, он еще не понимает, что Тысячеликая отвернулась от него, что гунн наскучил ей, и Она предпочла того, кто моложе и сильнее…
Кажется, скоро утро. Торисмунд не мог бы объяснить, почему уверен в этом: на луну не посмотреть, а темнота, которую видишь, вися вниз головой – темнота и есть, птиц тоже не слышно, какие тут птицы, тут все живое разбежалось, напуганное шумом битвы; но знал, что до рассвета не так уж далеко. А рассвет придется встречать в лагере Аттилы, и лучше бы умереть до того, вот только ни одного способа сражаться и избежать плена ему не оставили. Наверное, надо было предупредить дружину, куда идет. Взять с собой еще кого-то. Но Она велела прийти в одиночестве, без лишних глаз!
Как много времени прошло с того момента, как Торисмунд ушел из лагеря на холме, даже удивительно, непонятно, когда успело – неужели обряд призыва Ее занял столько?..
Кожаный ремень, которым были связаны руки, никак не поддавался, а гунн, заметивший, что Торисмунд дергается, треснул королю кулаком промеж лопаток и буркнул что-то недоброе.
Топот, приглушенное ржание, потом свист метательного топора – и полет с конского крупа на землю. Со связанными за спиной руками – то еще испытание на ловкость: извернуться в воздухе, упав на бок, откатиться от копыт… Чьи-то руки, знакомые, подняли, резанули ножом по веревкам. В руку легло древко копья, тоже знакомое, отполированное ладонями Торисмунда. Атанагильд, старший его дружины.
Гунны не собирались сдаваться, даже несмотря на то, что противник превосходил их числом втрое. Король везиготов сражался с той мрачной яростью, о которой с утра почти успел забыть: мстил за хоть и недолгое, но пленение, за подлое вмешательство в обряд. В короткой злой схватке в предрассветной тьме пали пятеро из его дружины, и за это тоже нужно было мстить. Гунны – храбрые воины, дерзкие и упорные. Потеряв пленника, они до последнего надеялись вернуть его себе.
– Не вышло, – Торисмунд упер древко копья в землю и отер со лба пот, усмехнулся.
Атанагильд, легко раненый в схватке, отчего-то был зол, словно и не победил только что. То, что он сказал в ответ, мог бы еще выслушать наследник короля, но не король, которому до признания всеми родами везиготов оставалась сущая малость, пустяк. Атанагильда же, который был вдвое старше Торисмунда, это, кажется, не смущало. Хуже всего – остальные его тоже слушали, и, кажется, были согласны.
Из бранного рыка король усвоил главное: переполох в лагере устроил ромей Майориан, явившийся туда на закате. Не найдя ни Торисмунда, ни Аэция – та-а-ак, а этот-то куда делся?! – ромей, правая рука патриция, принялся честить дружину короля такими словесами, что дружина, устыдившись, немедленно бросилась искать Торисмунда.
– Хватит, – рявкнул в ответ король. – Возвращаемся.
– А я думал, – мрачно буркнул Атанагильд, – теперь пойдем Аттилу воевать… а чего нам, да?
– Не пойдем, подождем рассвета, – сквозь зубы ответил Торисмунд, вытирая с щеки кровь. Когда только успели зацепить чуть повыше брови…
Жаль, что слишком поздно. Еще недавно можно было выговорить заветное «отдаю Тебе свою кровь», а теперь – все. Время упущено, и вот-вот взойдет солнце.
«Не слишком-то удачное начало правления…» – подумал Торисмунд, облизывая соленые губы.
451 год от Р.Х. 21 июня, ночь, Каталаунские поля
В последние годы ему редко приходилось сражаться самому – не дело комеса болтаться на передней линии. Но даже когда звезды устраивались на небе особенно неудачно, сосредоточиться на себе и противнике обычно не получалось, нужно было следить за развитием боя, пренебрегая всем прочим, в том числе и собственной безопасностью. На это телохранители есть.
А вот сейчас их уже нет… а есть только ночь и незнакомая, очень неровная местность, и три, нет, два, противника – оба почти вдвое моложе, оба сильнее и выносливей, но это не имеет значения, никакого. Потому что привычный, уютный ритм уже сомкнулся вокруг – ми-ни-стер-ве-ту-ли-пу-эр-фа-лер-ни… – хватит и до утра, до завтра, до конца света, много написал Катулл, и не один Катулл в Роме писал хорошие стихи…
В чем удобство кавалерийского копья – оно не только летает хорошо, оно и для ближнего боя годится. Против двоих с мечами в том числе.
Эти дураки в Роме теперь рассказывают, что он смог одолеть Бонифация, потому что взял копье длиннее обычного – и застал противника врасплох. Минерва и Мария, надо же… идти в бой с непривычным оружием… это теперь считается военной хитростью. А хитрости тут никакой и нет, просто он был внутри стихотворения, а Бонифаций – снаружи.
Двое гуннов хороши и не мешают друг другу, и, может быть, достанут его, но не на этой строфе, и не на следующей, и им неоткуда узнать, что это за ритм и сколько всего умещается в него целиком, двое, моложе, сильнее, оба ранены – и они теряют кровь, а он только слова…
И тут их становится трое, а не двое – или, кажется, это нас теперь двое, потому что удары противников не доходят до цели, а ритм несет… наконечник копья без всякого напряжения скользит наискосок через новоприбывшего – и прямо в горло замершему от удивления гунну.
408 год от Р.Х., Равенна
– Он не должен был жениться на Серене.
Он не должен был жениться на Серене. Он – Флавий Стилихон, патриций империи, командующий, опекун императора Гонория, вандал. Жениться – тут все ясно. На Серене – любимой племяннице императора Феодосия. Не должен был, потому что дети Серены имеют право на пурпур.
Мальчику двенадцать. Он смотрит как отец ходит по комнате. Мать сидит в углу, сложив руки на коленях, как статуя Деметры, скорбящей по Персефоне. Точно так же. И складки на одежде такие же, и на лице.
– Он не должен был жениться на Серене. А коль уж женился, то играть до конца. По рукоять, – говорит отец.
Когда речь идет о таких правах, нельзя проигрывать. Встать не дадут.
– Я теперь знаю, как это произошло, мне рассказали, – говорит отец, комес Гауденций, командующий конницей, большой человек по все стороны моря. – Они дождались, пока Стилихон уедет в Бононию, и взбунтовали часть армии. И под шумок убили столько его людей, сколько смогли. До кого дотянулись, – комес Гауденций кашляет.
Его самого там не было, но ему ничего и не грозило. Почти. С точки зрения противников «варварского засилья» Гауденций из Дуросторума[15]15
Современная Силистрия, болгарский порт на правом берегу Дуная.
[Закрыть] – ромей. Потому что не вандал, не гот и не гунн. Но когда идет резня и выбивают старших, очень трудно остаться в рамках.
Отец кружит по комнате… Король, король Аларих, когда думает, тоже встает и ходит, почти бегает. Ему так нужно. Никто даже не замечает, все привыкли. Но здесь и сейчас все не так, отец не выхаживает важное решение… он, кажется, пытается отвлечь себя движением от того, о чем рассказывает.
– А потом они пришли к Гонорию, – имя нынешнего императора Запада звучит почти как ругательство, – Олимпий пришел со всей клакой. И дали ему списки, и сказали, скольких уже убили. И объяснили, что Стилихон никогда не поверит, что все это сделалось само, без приказа. Что он очень любит и ценит своих людей. Любит и ценит куда больше, чем самого Гонория, которому служил, только исполняя предсмертную волю императора Феодосия. Гонорий подумал – и все подписал.
Звук шагов, движение воздуха.
Стилихон был не просто генералом… он был для Гонория нянькой, опекуном, единственной причиной, почему слабый сын Феодосия все еще жил на свете. На этом сходились все. И отец, и король Аларих. И когда Стилихон задумался о цвете одежды для сына, он выбрал для захвата восточную часть империи, а не западную. Не Гонория. Он был верен.
– Стилихон должен был поднять войска. Он был просто обязан это сделать. Мы пошли бы за ним. Я бы пошел. До пурпура или до колоды. Но он испугался внутренней войны. Думал, что императора обманули, что он сможет объясниться с ним и уладить дело миром… и поехал в Равенну. Прямо к Олимпию в пасть.
– А ты?
– Я… я нашел, кого мог. Я им сказал, что если они считают, что кто-то из нас, включая меня, способен справиться с Аларихом, то они еще большие дураки, чем можно подумать – охрип, пока повторял… Только, знаешь ли, они не верят в Алариха. Да. Представь себе. Это все заговор Серены и Стилихона. Это они призвали варваров в империю, чтобы напугать всех и возвыситься. А если не станет подстрекателей, Аларих просто убредет… куда-нибудь. Они не лгут. Дело даже не в том, что они зашли слишком далеко и теперь не могут отступить. Они на самом деле в это верят. Я никого не смог убедить. А силой – нет. Я не собирался вести людей в бой за человека, который не хочет драться.
Мальчик упирается ладонью в стену. Под краской прощупывается камень. Отец… главное не в том, что он ошибается. Он не понимает. Не понимает, как те люди, с которыми он говорил. Что бы там ни замышлял Стилихон, он не был виновен в измене. Ни он, ни его подчиненные. Вся вина состояла в том, что их боялись. Даже не их самих, а того, что может случиться в будущем, варварского засилья, поглощения, того, что от привычного мало что останется, просто потому что эти люди служат Роме, а их все больше. Это даже не «цезарь желает, чтобы ты умер» – это хуже… Отец и его союзники должны были драться. Вне зависимости от того, что решил сам Стилихон. Потому что закон был нарушен. Потому что убитые были их товарищами – и не предавали этого товарищества. Потому что у убитых есть друзья и родня, и теперь их некому останавливать. Потому что Аларих – не выдумка. Король не хочет войны, ему просто нужна земля, земля и статус, который позволит ему быть независимым внутри империи. Но «ромская партия» не даст ему ни того, ни другого. А воевать они тоже не смогут. Закон, честь, здравый смысл говорят одно и тоже… но отец увидел только третье – и то не полностью. И не пошел до конца.
Что было дальше, мальчик знал. Стилихон укрылся в церкви. Заговорщики не стали нарушать право убежища, они поступили проще. Они солгали. Предложили выйти под гарантии безопасности, а когда Стилихон ступил за порог, предъявили ему императорский приказ о немедленной казни. И тут же привели в исполнение.
– Теперь они режут семьи его солдат по всей Италии… Я мешаю. Где могу.
О Серене мать не спрашивает. Кто же оставит ее в живых после такого?
– Если это так и будет продолжаться, у нас половина армии подастся на север… хорошо если к родным, а не к Алариху… но, скорее всего, не к родным. Не спрашивай меня, что я буду делать весной. Я не знаю.
– А Евгерий жив, отец? – говорит мальчик. Громко.
Евгерий. Сын Стилихона. Кандидат в императоры востока. Или не только востока.
– Пока. Пока жив, – отец удивленно оборачивается, но все же отвечает. – Он в Роме. Тоже укрылся в церкви.
И выманить его оттуда, после того что произошло, будет затруднительно. Значит, время есть.
– Почему не добиться для него жизни, отец? – спрашивает мальчик. – Стилихон не стал драться, но он мертв. Гонорию больше некого бояться, а он уже наверняка сожалеет о том, что сделал. Почему не избавить императора от подлых клеветников, погубивших невинного… тогда хоть погром закончится.
– Потому что… – мальчик видит, как отец, нет, не ищет слова, а думает, объяснять ли вообще, и решает, что нужно. Дети растут. – Потому что Евгерию не десять. Тогда бы все возмутились, а многие еще и соблазнились бы возможностью взять его в опекунство… И не двадцать пять. Ему девятнадцать и за ним нет ничего, кроме крови и имени. Никто не станет так рисковать, а того, кто рискнет, не поддержат.
– Дело не в том, что за ним есть… – мальчик делает шаг вперед. – Эти люди служили нам, служили честно. А сейчас режут их семьи, у нас под носом – убивают тех, кому мы обещали безопасность. Кто такое простит? И кто такое допустит? Если есть возможность это прекратить, как за нее не ухватиться? Ты не отвечаешь за Гонория и за эту свору – но за себя ты отвечаешь?
Так не говорят с отцом и господином. Но с командиром так говорить можно… в определенных обстоятельствах. Очень жалко, что отец не сказал ничего такого Стилихону.
Мать вскидывает подбородок… она больше не похожа на Деметру, а понять, на кого, мальчик пока не может. А вот отец успокоился.
– Я все время забываю, сколько тебе лет, – наверное, тут мальчику положено обидеться… но он знает, сколько ему лет. И знает, что взрослые очень часто правы. Хотя и не всегда по тем причинам, о которых говорят вслух. – Чтобы это сделать, с ромской партией придется драться насмерть. Простое сопротивление только убедит их, что они были правы и заговор есть. И снять одну верхушку не получится – слишком многие замешаны в резне. Кто бы ни победил… его можно будет брать голыми руками. Ты знаешь, что делается в Галлии – там сейчас целых два претендента на престол. В Испании – третий.
Кричать нельзя. И резко тоже нельзя. Нельзя. Сразу перестанет понимать.
– Отец, ты сказал, что не знаешь, что будет весной. Но ты знаешь. Будет война. Если они останутся у власти, будет война. Они не понимают, когда нужно уступить, не смогут уступить и не захотят. Везиготы… в тяжелом положении. Им нужна земля. Эти им земли не дадут и Аларих пойдет в Италию, опять. А мы останемся с половиной армии… и даже в этой части одни будут смотреть на других и ждать удара в спину – из страха или из мести. Так нельзя воевать. И соглашения так заключать нельзя – никто верить не будет ни единому слову. Соглашения с Олимпием? С Гераклианом, выманившим Стилихона под меч?.. Этим можно только приставить нож к горлу. Но ты и все прочие, кто молчит, сделали так, что они теперь – Рома…
Отец смотрит на него, будто впервые увидел. Наверное, что-то опять не так. С королем так было можно… но не было необходимости. Хотя Алариху не нравится, что его называют королем. А все равно называют. Аларих уже и спорить перестал.
– Ты не хочешь решать, – говорит он отцу, – потому что это не твое дело и не дело армии, и кто бы там кого не убивал за политику, границы должны стоять… но они же не будут стоять. И ты все равно решаешь. Когда позволяешь им убивать. Да граждане мы или нет! – хотел же не кричать…
– Иди к себе. – говорит отец. Вот он не кричит, просто произносит – спокойно, ровно, окончательно. Командующий конницей, глава семейства. Положено подчиняться. Невозможно ослушаться… Ладно. Будет так.
Мальчик кланяется и выходит.
Есть вещи, которые делают человека старше. Седина, но это пока рано. Морщины… складки – это пригодится. Выражение лица. Манера двигаться. Одежда. Руки – но с руками, как раз, все в порядке. Таких мозолей у здешних его сверстников нет. Конечно, легче, когда человек уже взрослый, когда голос ниже, когда есть хоть какой-то да рост. Но все равно кое-что придумать можно.
Когда темное небо только приготовится выцвести к рассвету, из конюшни тихонько выберется подросток лет четырнадцати-пятнадцати. Невысокий для своих лет, вообще малорослый для гота, которым, несомненно, является. Туника с длинным рукавом, не красная, армейская, а светло-коричневая. Ношеная, но хорошая. Такие же штаны. И коня он уведет вовсе не самого лучшего. И не из самых лучших. Незачем привлекать внимание. И оружие у него будет по возрасту – лук, дротики и легкое копье. И место назначения известно – военный лагерь под Аримином. Едет повидать родню. В Аримине оно изменится – на другой город дальше по Фламиниевой дороге. Ровно в дневном переходе. И так до самой Ромы.
Дома спохватятся к вечеру. Сначала решат, что уехал гулять. Его уже предупреждали, что этого не следует делать – Равенна не Сербинум, чтобы сыну Гауденция ездить по окрестностям в одиночку. Потом подумают, что обиделся и сбежал – и отправят людей на поиски. Но искать примутся в самом городе и вокруг. И только к вечеру отец задумается… и припомнит, с чего началась ссора. Вспомнит про Евгерия.
И вот тогда пустит погоню по всем дорогам. Но тихо. И искать они будут темноволосого мальчика двенадцати лет. Так что их, при небольшом везении, можно будет обойти.
Жалко… был бы старше, не ехал бы в обход через Аримин, а рванул бы напрямик по проселкам и на Фламиниеву выбрался уже у самых перевалов – так и шансов оторваться больше, и время сбережешь. Но сейчас – нет: нет смысла. Даже в нынешнем своем виде он может показаться легкой добычей. Да и просто путь через холмы вымотает и коня, и его самого.
Молодой гот добрался до Пизаурума[16]16
Современный Пезаро.
[Закрыть] к середине следующего дня. К тому времени он понял, что совершил ошибку, не свернув на проселки. Пизаурум славился своей глиной и своими печами, возы с посудой, кирпичами, черепицей ползли оттуда через Аримин в Равенну… а с севера тянулись пустые – за грузом. Под самым городом толкотня на дороге была такой, что ехать получалось только шагом. И на выезде – в сторону Ромы – дело наверняка обстояло не лучше.
Как только дорога выбралась мимо отвалов и дымных мастерских в сам город и в воздухе запахло морем, он отыскал заведение почище, заплатил за себя и за коня, проследил, чтобы все сделали правильно – и только после этого нырнул в темное, прохладное помещение – послушать, что говорят, и… если честно, все-таки отдохнуть.
Он успел сесть, прислониться затылком к стене… и почти тут же понял, что на самом деле совершил не одну ошибку, а три. За общим столом говорили. И громко. О Стилихоне. О том, что Серена все еще жива, но вряд ли это надолго. Потому что люди, которые убили ее мужа и сына, не остановятся, пока все поле не довыполют.
Три ошибки. Он должен был начать раньше. Как только услышал о смерти Стилихона. Раньше. Не ждать подробностей. Не ждать объяснений. Не рассчитывать, что за действиями, вернее за бездействием, отца стоит какой-то смысл. Не полагаться ни на кого – здесь не на кого полагаться. Не надеяться. Сразу начать. Узнать, где Евгерий, вытащить его – и добраться до отца или до ближайшей его части. Поставить всех перед фактом. Заставить командующего конницей определиться.
Комната плыла перед глазами. Это было естественно – темнота, дым. Это было естественно – с ней плыл весь мир, раз и навсегда потеряв четкость.
Это первый промах. Второй он совершил вчера. Ему следовало оценить отцовское «пока жив». Ему следовало понять, насколько коротким сроком должно быть это «пока».
На этом фоне неправильный выбор дороги казался сущим пустяком. Но, может быть, он ошибается сейчас?
Он встал – медленно и осторожно в качающемся мире. Он восстановил – в сознании и на языке – тщательно – как именно коверкали латынь его старшие друзья в Сербинуме. Вообще-то он помнил это, помнил хорошо, но никому и ничему нельзя доверять, в том числе и своим расчетам и своей памяти.
Он подошел к почтенным купцам и вежливо удивился их речам… ведь сколько он знает, Евгерий находится в Роме, довольно далеко отсюда, он укрылся в церкви и жив.
И узнал, что его собственные новости устарели три дня назад.
Вернулся на свое место, взял кружку, глотнул разведенное водой вино – кислое, слабенькое, но как раз для погоды и для дороги, проснуться, смыть пыль. Понял, что встать сейчас не сможет. Это не вино ударило в голову, нечему там ударять… это не вино. И не обычный дорожный шум гудел сейчас в ушах. Не вино, не солнце, не усталость. И не Евгерий. В конце концов, Евгерию уже девятнадцать, было девятнадцать. В этом возрасте уже можно быть поумнее, правильно? В этом возрасте уже можно знать, что все права, все слова и все законы действуют, только пока их хотят видеть в силе. Это только боги умеют впечатывать свое в мир так, что кружку, что ты ни делай, приходится ставить на стол, а не на воздух…
А у людей, – он сделал еще глоток, – ничто ничего не значит. И не в Евгерии дело. И не в Стилихоне. И не в тех, кого убивают сейчас. И не в тех, кого убьют весной… или даже зимой. Просто того, для чего люди живут вместе, оказывается не существует. Нигде. Даже под крышкой черепа не существует…
Кое-что стало понятнее. И в происходящем, и в книгах, которые он пытался читать. Наверняка он тут не первый. Наверняка это обычное дело. Нужно посидеть еще немного, встать, оседлать коня, доехать до Аримина – он как раз успеет к закату – и лечь спать. А к утру все пройдет. А если не пройдет, то придется дальше вот так – движение за движением, день за днем. Когда-нибудь что-нибудь кончится.
Преподанные теории всплывали в голове одна за другой – у него были хорошие учителя, отец очень старался. Да, он, конечно же, не первый. Город Платона можно было выдумать только от полной безнадежности. От желания раз и навсегда вогнать людей в рамки – и запереть там… чтобы на слова и действия можно было облокотиться, как на стол.
Он встал, заплатил, вышел – пыльный как дорога молодой гот, немножко слишком вежливый и спокойный для своих лет, может, потому что ростом не удался. В конюшне стояли живые и теплые лошади. Он кивнул конюху. Да, конечно, все пройдет.
Потом ехал назад, уже не беспокоясь на счет затора, да и рассосался затор – и слушал, как стук копыт и колес складывается в ритм. Привычный, узнаваемый, вообще-то запретный, рано, не по возрасту… но именно потому и заученный лет с восьми – ми-ни-стер-ве-ту-ли-пу-эр-фа-лер-ни…[17]17
«Служитель старого фалерна, мальчик, наполни мне чаши самым горьким». Стихотворение Катулла. На русском известно в переводе Пушкина «Пьяной горечью фалерна // чашу мне наполни, мальчик, // как Постумия велела, // председательница оргий…»
[Закрыть] Ин-гер-ми-ка-ли-це-ам-ар-и-о-рес. Он знал, что на самом деле никакого ритма нет, но на самом деле ничего нет, это мы уже установили, а Постумия пьянее пьяного винограда, и с ней удобнее и веселее.
Уже в сумерках, перед Аримином он почувствовал, что дорога перед ним гудит совсем другим ритмом, другим ходом. Ощутил еще раньше, чем увидел, хотя и видно было тоже издалека. Пятеро, да по два заводных коня на человека. Торопятся. Люди отца. Догадался бы, даже если бы не знал среднего в лицо. Надо же… медленные какие. Может быть, отец утром только спохватился, или это вторая волна, а с первыми он разминулся в Пизауруме…
Думать не хотелось. Ничего не хотелось.
Его тоже заметили – всмотрелись еще на подходе, будто сеть накинули. Крупноячеистую сеть, на другую рыбу. Закинули, не зацепили, и тут же забыли о нем – конь похож, да всадник не тот – и постарше, и в плечах пошире, и других кровей, и едет в противоположную сторону.
Миновали. Можно двигаться дальше. Пусть себе гонят коней, пусть обшаривают все до самой Ромы. Отец с них потом спросит… А не нужно быть разинями. И на глаза полагаться не нужно. Ни на что не нужно. Правильно? Нет в мире людей ничего, на что можно положиться… Не знали? Сами виноваты.
Он остановил коня, повернулся, приподнялся в седле.
– Василий, декурион, здравия тебе! Куда так торопитесь?
Почему? Потому что солнце желтое, а цензор Гай Фламиний построил хорошую дорогу. Потому что Постумия прекрасна, а Платон очень глупый дурак. Потому что отец был неправ.
– Потому что так думаю я. – сказал он вслух. И этого достаточно.
Флавий Гауденций из Дуросторума был начальником конницы. В прежние времена, в старой Роме эта должность делала человека вторым после диктатора. В нынешние она весила куда меньше – и все же достаточно много, чтобы люди, не способные держать себя в руках, на нее не попадали, а, случаем попав, не задерживались.
Он приказал сыну умыться и переодеться с дороги. Он ни слова не сказал Василию, пока сын оставался в пределах слышимости. Он подождал ровно столько, сколько требовалось, чтобы, не торопясь, смыть дорожную пыль и сменить одежду. Он прошел по коридору медленно и тяжело, чтобы его было слышно. А войдя, спокойно спросил:
– Почему ты вернулся?
– Евгерий убит, – ответил мальчик. – Я услышал в Пизауруме, потом проверил.
– Я надеялся, что это не так. Я надеялся, что ты вернулся, потому что передумал. Мне хотелось верить, что ты понял, что произойдет, если моего сына схватят. И что произошло бы, если бы у тебя чудом получилось.
Тяжелый голос, тяжелее шагов, тяжелее камней на дороге. Был бы тяжелее всего на свете – вчера.
– Я подумал, – кивнул мальчик. – Я сразу подумал. Я за этим и ехал. Ты встал бы за нас, а твои союзники, тот же Карпилий, за тебя, потому что если тебя обвинят в измене, они – следующие. Если оставить «ромской партии» выход, если представить их жертвами интриги, они отдадут Олимпия и забудут, как его звали… и можно все прекратить. Быстро.
Мальчик успевает заметить движение, это счастье, что он успевает, потому что их тут двое, всего двое, слуг нет, посторонних нет, врагов нет, угрозы нет, а это не угроза… а дальше он влетает в грохот, всем телом, спиной вперед, в густой, плотный грохот, как вышло один раз, когда он упал с дерева, только там было довольно высоко… а дальше он какое-то время не думает, потому что грохот накрывает его еще раз, и все плывет, но не так, как вчера в Пизауруме, а привычно, по-хорошему… это не мир испортился, это его ударили о стену.
Потом становится тепло. Потом очень больно, тоже по-хорошему.
– Ты… – трясет его за плечи отец, – ты понимаешь, что ты… со своей собственной семьей… ты…
– Да, – отвечает он быстро. – Я – да. Со своей семьей… Я просто не придумал ничего другого, а время кончалось…
Грохот. Удар.
Потом он лежит на своей кровати, а отец сидит рядом.
– Ты даже не представляешь, что ты едва не натворил. Олимпий… было бы дело в одном Олимпии, он бы на любой лестнице сам себе шею свернул. Но там столько людей запачкалось, что думать тошно, а сколько кинется мстить при обратном повороте, а сколько – ломиться в опекуны к Гонорию… Если бы я был один, я бы принял твой совет, да что там, – кривится отец, – я бы сделал это и без твоего совета, потому что ты правильно рассудил – риск кровавой каши лучше верной каши тухлой. Но я теперь не один. Эта мерзкая история не только сволочей подтолкнула… другие тоже стали искать своих. В общем, есть человек, который может попробовать это все собрать, и есть те, кто готов его поддержать. Это если нас в ближайший год не убьют. И если кто-нибудь узнает, что я о таких вещах говорю с двенадцатилетним сыном, я даже думать не хочу, что будет, потому что сумасшедший в заговоре хуже предателя там же.
– Тот человек, кто он? – спрашивает мальчик.
– Констанций, – отвечает сумасшедший начальник конницы. – Он не только красавчик, он командир на три головы выше меня. Если мы переживем зиму и если твой Аларих нас не сожрет на следующий год… что-то мы придумаем. Кстати, он хочет тебя обратно. Аларих, не Констанций.
– Если это зависит от нас, я предпочел бы не ехать, – говорит сын сумасшедшего. На той стороне все было легко, понятно и удобно, хотя и странно иногда. Его дом был на этой стороне.
– Пока зависит. Пока. Спи.
Утром он проснулся и обнаружил, что перестал выговаривать букву «м». Язык будто спотыкался об нее. Мальчик придумывал упражнения, сочинял скороговорки – иногда бессмысленные, иногда неприличные – ничего не помогало. Впрочем, в сентябре началась война и заикание прошло само собой. А одно присловье – осталось.
451 год от Р.Х. 21 июня, ночь, Каталаунские поля
Сквозь фигуру довольно крупного бородатого человека просвечивала луна. Впрочем, он и сам светился – от него явным образом исходило ровное желтоватое сияние. Сочетание получалось красивое. А еще успела выпасть роса – и вода на траве отражала белый и желтый. Кровь почему-то оставалась темной. Гунн за спиной у сияющего гостя захрипел и затих.
Полупрозрачный пришелец смотрел исключительно мрачно и слегка недоверчиво. Разглядывал, как редкую диковинку. Потом буркнул:
– Пошли.
И это было просто «пошли». Не латынь, не готский, не гуннский, не греческий даже. Чистая интенция, облеченная в слово – хотя само слово не повторишь. Это что же получается – история про Вавилонское смешение языков не сказка, а исторический факт? Рассказать Меробауду – не поверит.
– Позволь, а куда? И зачем?
– Назад, – еще мрачнее заявил гость. Потом соизволил уточнить: – В лагерь.
– Зачем? И, если возможно, кто ты? – то ли кровь с железа плохо сходит, то ли тени опять без разрешения разрезвились…
Пришелец думал громко, очень громко, и выразительно. И про неразумное чадо Господне, и про невиданное упрямство, и про то, что на что уж он – Неверующий, но вот это… творение, трудно признать, но все-таки Божие – кого угодно переплюнет. Еще про то, что видывал он разную гордыню, но такой величины – еще не доводилось. Потом сказал, вслух – это было лишь немногим громче:
– Затем. Чтоб ты остался цел и невредим, – тут опять было подумано, и подумано богато. – А я посланец Божий.
– Понятно, крайне признателен. – Наверное, по таким обстоятельствам до лагеря лучше добираться пешком. До другого лагеря. Потому что это надежнее и быстрее, чем искать мальчика на поле в одиночку, тем более, что о нем, возможно, уже позаботились. – Но дело в том, что сейчас мне нужно в противоположную сторону.
Гость сделал полшага вперед, уставился в глаза – сверху вниз. Пристально. Очень пристально. Думал он не тише, чем раньше, и через все мысли ярко, алым, шел главный вопрос: «У тебя совесть есть?» – потом и ответ появился: «Нет».
– В лагерь пошли, неразумный, – настойчиво сказал посланец.
– В лагерь. – Про неразумного это он еще мягко выражается, видимо, райская сдержанность мешает. – В лагерь на той стороне ручья.
– Ума лишился? – «И что с ним делать, если пойдет, я же вывести обещал?!» – Мало уже тебе, что сам едва не завершил здешнее богохульное чародейство?!
Гость прав. Исключительно скверная история. Беда в том, что от возвращения она не станет менее скверной.
– Мне нужно поговорить с одним человеком. Чтобы оно вообще никак не завершилось.
– Не завершится, – ответил гость, то ли принюхиваясь, то ли приглядываясь к ночной тьме. – Воину, который еще неразумней тебя, во что поверить трудно, но приходится, повезло. За него от души помолились, – посланец усмехнулся.