355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Таир Али » Идрис-Мореход » Текст книги (страница 14)
Идрис-Мореход
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 08:00

Текст книги "Идрис-Мореход"


Автор книги: Таир Али



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Иногда сны возвращаются, и тогда они становятся чем–то вроде путеводной нити, тем самым Соломенным путем, что ведет в прошлое. Как это ни странно, но шумное извержение грязевого вулкана у берегов Пираллахы было первым моим сном об Идрисе Халиле, а образ морехода, увидевшего ранним утром 1913 года Город Царей, – последним и, пожалуй что, самым ярким. В нем тайна. Однако все эти люди на площади под небом, усеянным звездами, кристаллическое сверкание снега и черные руины комендантского особняка, так и не ставшего домом для Идриса Халила, мокрое от слез лицо Фатимы–ханум, клокотание раскаленной грязевой жижи, потоками стекающей в море, многоликий призрак и этот свет – стоят в самом начале моего приватного путешествия в прошлое…

Никто не может ни подтвердить, ни опровергнуть событий этого дня. Все свидетели произошедшего, включая Идриса Халила и мою бабушку, умерли. Об этом ничего не сказано в столичной прессе: в государственном архиве в подшивках от 27 февраля по 2 марта 1920 года нет никаких упоминаний о вулкане или о землетрясении. Не существует уже и самого вулканического острова – он давно исчез под толщей воды! Единственное свидетельство – мои сны.

К утру заметно потеплело. Снег стал сходить, постепенно превращаясь в хлюпающее серое месиво. Медное солнце золотило поникшие верхушки деревьев, смерзшиеся дюны и печальные проталины, в которых отражалось бесцветное небо. Не считая рухнувшего особняка, в поселке значительно пострадало лишь несколько старых домов – главным образом те, которые стояли ближе всех к морю. Два десятка человек получили легкие увечья, случился один пожар, который, к счастью, удалось быстро погасить. На промыслах прорвало цистерну, и разлившаяся сырая нефть затопила дорогу, ведущую к конторе «Товарищества».

Были и погибшие: трое. Один из них – несчастный Балагусейн, которого извлекли из–под камней вместе с холщовым мешком и знакомым чемоданчиком. В мешке лежали небогатые пожитки денщика, в чемоданчике – столовое серебро, золотые рубли из приданого моей бабушки и почти все ее украшения.

Балагусейн погиб в каких–нибудь двух шагах от спасительной двери веранды. Кажется, он умер сразу.

Двух других погибших раскопали лишь утром третьего дня. Придавленные огромной балкой, они сидели друг подле друга, неестественно вывернув головы: один – направо, другой – налево. Как позже установил доктор, у обоих оказались сломанными шейные позвонки. Два тщедушных человечка с совершенно одинаковыми лицами, искаженными не то улыбкой, не то оскалом. Их опознали сразу – неуловимые братья–печатники с охранными именами пророков: Иса и Муса. Деревянная балка лишила их жизни и невидимости, а заодно раскрыла тайну их неуловимости: пока красных подпольщиков искали по всему острову – они благополучно прятались на чердаке комендантского особняка.

Там же были найдены вопиющие доказательства преступной деятельности Исы и Мусы: разбитый типографский станок особой конструкции – компактный и почти бесшумный, целая стопка готовых листовок, английские винтовки, обмотанные промасленной тканью, и патроны к ним.

…Северный ветер разносит легкие листы папиросной бумаги. Они с шелестом взлетают вверх, будто пытаясь упорхнуть прочь из этих гиблых руин, кружатся над пожарищем, липнут к обугленным стенам.

Братьев–близнецов похоронили за государственный счет. Было куплено несколько аршинов тагиевской бязи, заплачено могильщикам. Ясин скороговоркой прочитал Кярбалаи Мирза–ага. Когда могилы Исы и Мусы стали закидывать комьями влажной земли, молодой ахунд тихо сказал:

– Закапывайте поглубже! Не жалейте земли! Не то, упаси Аллах, и они станут ходить в тумане…

Накрапывал дождь.

В изголовье могил врыли по деревянному столбику с нацарапанными датами смерти. Справа – Иса, слева – Муса. Или наоборот. Их почти невозможно было различить при жизни, а после смерти они вообще будто стали единым целым.

На острове говорят: «Старый ахунд спрятался в Книге».

Почтенный Гаджи Сефтар, забытый домочадцами во время землетрясения, бесследно исчез из запертой комнаты.

Когда затихли первые толчки, старший сын вернулся за ним в дом. Но в запертой комнате с наглухо закрытыми ставнями и пыльными паласами он обнаружил лишь Книгу, раскрытую на первой странице (с конца, конечно), да войлочные остроносые тапочки. Книга лежала на деревянной подставке в форме латинской «х». Ошалело оглядевшись по сторонам, он бросился искать отца по всему дому, но, конечно же, нигде его не нашел. Тогда, прихватив Книгу, он выбежал на улицу.

Наверное, потому и стали говорить, что старый ахунд не иначе, как спрятался в Книге.

Случай и Судьба уберегли рукопись поэмы: помимо серебряной посуды и украшений, вороватый Балагусейн захватил с собой и замкнутую на ключ лакированную шкатулку, очевидно, посчитав, что в ней находится нечто ценное. Но единственной ценностью в ней была рукопись, стопкой лежавшая поверх старых писем и фотографий.

Грязевый остров заслоняет собой закатывающееся солнце. Зловещий знак – темно–коричневый конус возвышается на несколько метров над мутной водой. Вокруг, в серой пене, брюхом кверху плавают мертвые рыбы и раздувшиеся тела морских котиков. В небе кричат чайки. Волны постепенно размывают края грязевого острова, и с каждым днем он все больше оседает вниз, неотвратимо возвращаясь в пучину, изрыгнувшую его в минуту ярости. Все возвращается на круги своя. Бедный Гаджи Сефтар, спрятавшийся в Книге, так и не смог понять, что никакого Часа не будет. Что все Время на самом деле давно уже вышло, и впереди остается только лишь бесконечность повторных рождений и карнавальная реинкарнация. Знаки, щедро разбросанные вокруг невпопад и без всякой связи со временем и пространством, не говорят больше уже ни о чем, а лишь смущают бедные умы. Нынешние Знаки – это более предмет поэзии, нежели теологии…

8

Красный полет.

Оказывается, путешествовать можно не только морем, но и воздухом. Натянув на голову кожаный шлем, авиатор Семен Монастырев приветственно машет невидимым зрителям. Вот–вот взревет мотор, завертится пропеллер, и под крыльями «Фармана» волнами начнет ходить молодой ковыль.

Путнику должно быть в пути.

За окнами – свет. Солнце. Черный тополь на углу стоит облепленный пухом. В пустом переулке вокруг яблочек конского навоза шумно возятся воробьи. А над домом (знакомый уже дом Мамеда Рафи за базарной площадью), будто замысловатый росчерк – единственное белое облачко. Стоит неподвижно.

Быстро окунув кончик стального пера в пузырек с чернилами, Идрис Халил записывает вверху страницы: «В лодках…». Но буквы почему–то выцветают прямо у него на глазах, словно и не были писаны вовсе. Он удивленно поднимает голову, пробует перо пальцем, потом, отбросив его в сторону, резко встает и начинает ходить по комнате, по чередующимся прямоугольникам света и тени, в которых невольно проступает искусственная геометрия сна.

– Куда это подевался Мамед Рафи? Должен был ведь самовар принести!

На кровати, подобрав под себя ноги, сидит Фатима–ханум.

Облачко над домом – будто росчерк – выцветает вслед за чернилами (от «лодок» уже остался лишь бледный призрак). Отсюда не видать, но над сверкающей гладью моря давно уже нет и трех полосок дыма. Исчезли. Сгинули.

По переулку, поднимая пыль, проходит отара овец, чабан зычным голосом погоняет животных. Идрис Халил подходит к окну, отодвигает легкую занавесь. Отара растянулась на полулицы. На плоской крыше соседнего дома сидит кошка. Рыжая. Ветерок доносит из садов томный запах сладости, но сердце морехода, напуганное очевидной враждебностью этого апрельского утра, сжимается тревогой и страхом.

«В лодках…» – а что дальше? Как заканчивается строфа?

Тревога и страх в звучащих числах календаря: 27 апреля 1920 года.

– Что–нибудь случилось? – Спрашивает Фатима–ханум.

– Что это за звук?…

– Где? – отложив в сторону вязанье, она тяжело приподнимается на кровати, заглядывает в окно. – Как будто ничего… Овцы проходят…

– Нет, не это! Прислушайся!

По лицу бабушки пробегает тень. Она переводит взгляд на Идриса Халила.

– Вот! Как будто жужжанье! Неужели не слышишь?

Идрис Халил откидывает занавесь и, перегнувшись через широкий подоконник, высовывается в окно. У дверей дома с четками в руках стоит Мамед Рафи. Задрав голову, он смотрит в небо.

– Мамед Рафи, что ты там делаешь?

– Ага–начальник!..

Словно бы доносящееся отовсюду сразу назойливое жужжание постепенно нарастает, становится явственнее.

– Аллах сохрани нас от новой напасти!.. – говорит Фатима–ханум. – Куда ты идешь?

– Посмотрю, что там происходит. – отпрянув от окна, Идрис Халил выходит из комнаты, застегивая на ходу рубаху.

Он сбегает по каменным ступеням, бросает быстрый взгляд на толстые щупальца виноградника, ползущего по внутренней стене дома, на свежую поросль травы – какую–то удивительно нежную, почти прозрачную, будто морские водоросли, – и, пригнув голову, проходя через низкую дверь, выбирается на залитую солнцем улицу.

– Мамед Рафи!

Бывший старший надзиратель оборачивается, хочет что–то сказать, но гигантская крылатая тень вдруг накрывает их обоих с головой. Как волна, она прокатывается над ними, над клубящейся пылью, поднятой овцами, над черным тополем на углу, но вместо ожидаемого безмолвия темных вод вибрирующий воздух вокруг наполняется механическим треском, и распахнутые настежь окна дребезжат, словно вот–вот разлетятся на куски. Идрис–мореход невольно пригибается, обхватив голову руками.

Растопырив уродливые крылья, поскрипывая легким деревянным корпусом, «этажерка» описывает в небе широкий круг. «Фарман – 30» с двумя человеками на борту. Они глядят вниз, на пыльную базарную площадь.

– Аэроплан?! – кричит Идрис Халил. – Это аэроплан!

Посланник девятого неба.

Авиатор – командир боевого звена 11-ой Красной Армии Семен Монастырев. А единственный пассажир, лицо которого расплылось в широкой крестьянской улыбке, – ни кто иной, как член Революционного Военного Совета Сергей Миронович Киров. Ветер полощет красную ленту, прикрепленную к лацкану его кожаной куртки. Они вылетели из Астрахани вот уже почти как месяц. Летели через Святой крест, Пятигорск, Грозный, Петровск (Махачкалу) и Дербент.

– Чей это аэроплан?… Они, что, уже здесь?…

Еще нет. Небесные странники обогнали части наступающей Красной Армии почти на 60 верст.

«Фарман» заканчивает вираж, опускается совсем низко к плоским крышам и, проплыв над чайханой Мешади Худадата, берет курс на Баку. В небе, над головой Идриса Халила, остаются клубы голубого дыма и широкая улыбка Сергея Мироновича.

По старой шемахинской дороге под кумачовыми знаменами идут солдаты.

…На изъеденной волнами верхушке грязевого острова сидят взъерошенные чайки. Все остальное поглотило море. Все остальное поглотило время, оставив мне лишь сны об ушедших из жизни людях и исчезнувших городах. Среди прочих образов – мятежный безумец Мухаммед Хади со своими неуклюжими виршами. Он умер еще в марте, но Идрис Халил, следивший за победоносным полетом аэроплана, пока не знает об этом, а, узнав, странное дело, будет искренне оплакивать его. Или, может, скорее, будет оплакивать самого себя, свое время и свое одиночество, что причудливо, как в зеркале, отразилось в судьбе его оппонента? Тайна.

Неисповедимы пути поэтов и мореходов. Звезды и тайные писания ведут их над огненными пропастями, ведут по бесконечным долинам, залитым неподвижной водой. Ведут к самой окраине мира.

Края грязевого конуса с шипением сползают в воду, напуганные чайки с криками взмывают вверх.

Последние строчки поэмы:

 
В лодках есть место только для нас двоих и вечного бегства…
На этом рукопись обрывается.
Время возвращаться домой.
 

И вновь, как было сказано в самом начале:

«Ты видишь корабли, рассекающие море…».

Идрис Халил и жилистый мужчина в стеганой куртке, надетой поверх тельняшки, налегают на весла. На носу лодки спиной к удаляющемуся острову сидит Фатима–ханум с двумя чемоданами. Голову ее покрывает черный келагаи. Весло тяжело вырывается из воды, взмах, прочерченная невидимая дуга, пустынные дюны, где в густых фиолетовых сумерках скрывается громадная фигура старшего надзирателя, на мгновенье становятся ближе и удаляются вновь. Идрис–мореход чувствует, как его бицепсы наливаются горячей кровью, и постепенно среди этой печали, среди этой скорби полуночного бегства давно позабытое предчувствие нового путешествия, легкое, радостное и, одновременно, чуть тревожное, просыпается в нем, крепнет, и грустная темень, в которой навсегда исчезает Пираллахы с его удивительными могилами, и Мамед Рафи, утирающий рукавом рубахи мокрые глаза – становятся светом. Свет выходит из моря. Лодка скользит, покачиваясь на зыби, летят холодные брызги, оставляющие на губах вкус соли и йода.

– Подожди! – вдруг кричит Идрис Халил проводнику. – Подожди! Я кое–что забыл…

Фатима–ханум встревожено оборачивается:

– Что случилось, джаным?

Идрис–мореход опускает весло и начинает лихорадочно шарить по карманам.

– Сейчас, сейчас!..

Проводник, чья работа оплачена вперед золотыми рублями из бабушкиного приданого, неодобрительно молчит.

– Вот! – он, наконец, находит то, что искал, – серебряная монета.

На весеннем небе проступают россыпи звезд. Мириады. И Млечный путь, известный в здешних широтах, как Соломенный, благословляет последнее путешествие Идриса–морехода своим сиянием. Будто позвоночник неведомой рыбы. Дедушка подбрасывает монету, она падает за борт и, сверкнув, тонет в ласковых водах.

– Может быть, еще вернемся! – говорит Идрис Халил, улыбаясь царственной безмятежности звездных полей.

И это все.

Часть 4
ДОМОЙ
1

Судьба и Случай подарили Идрису Халилу еще целых десять лет жизни.

Вот они плывут в полном мраке, ведомые безошибочным чутьем провожатого в стеганой куртке и сияющими знаками, заполонившими собой все небо. Скрипят уключины, глухо плещет невидимая вода, загребаемая веслами, – лодка скользит среди отраженного света бесконечных звезд, то ли плывет, то ли летит, и у бабушки, которая сидит, обхватив руками живот, слегка кружится голова от терпкого запаха моря и монотонного раскачивания. Так, должно быть, выглядит вечность!

От воды тянет холодом. Кутаясь в шаль, Фатима–ханум трижды, как учили в детстве, произносит: «Бисмиллах». Призраки отступают.

Огни дивного острова постепенно тают. Пираллахы, теперь уже навсегда ставший частью сновидений, восходит в небо. Скоро его и вовсе не станет видно. Где–то именно здесь, на неопределенной середине короткого перехода между двумя берегами наступит мгновенье, когда мореход и поэт таинственным образом исчезнут, и останется только Идрис Халил – сын удачливого пекаря, разбогатевшего в годы нефтяного бума, бывший офицер, неинтересный и скучный, Идрис Халил с его последней фотографии. Мореход и Поэт, словно Инкир и Минкир, слетят с его плеч, чтобы, погрузившись в забвение, он смог бы спокойно прожить отмеренные ему еще десять лет. Они упорхнут почти незаметно, просто унесутся прочь вместе с налетевшим бризом, и в темноте тотчас затихнет зовущее эхо паровозных гудков, а Идрису Халилу останутся пустота и покой.

Здесь конечная точка его странствий.

В садах, среди печальных деревьев, покрытых накипью белопенных цветов, беспокойно мечутся тени.

Утро третьего дня. Дорога до Баку. Пыльная, разбитая, слева – море, справа – старые оливковые рощи, в которых едва слышно шелестит рассветный ветер. Солнце, выплывая из–за горизонта, окрашивает верхушки холмов, поросших молодой травой, в огненно–красный цвет. Обряженный в старомодную пиджачную пару (едва ли не ту самую, в которой семь лет назад с перрона старого вокзала он отправился в свое первое странствие), Идрис Халил молча идет рядом с арбой.

…Невидимые никем, счастливо избежав столкновения с конными патрулями, красными солдатами, погромными отрядами чекистов, они пройдут весь этот мучительный и тряский путь от маленького поселка на Зыхе до бараков Черного Города, и дальше, через бульвар к воротам крепости. В апрельский полдень будут долго стучаться в ворота отцовского дома, прежде чем Мамед Исрафил откроет им дверь и торопливо пропустит их во двор…

2

Следующая остановка – это октябрь 1920 года (полгода, прожитых тихо и незаметно под сенью дома с окнами на восток). Вся семья перебирается в рабочий пригород Баку, поселок мыловаров Сабунчи.

– Подальше от глаз! – говорит Мамед Исрафил, завязывая веревкой горловину мешка, набитого всевозможным домашним скарбом. – Подальше отсюда! Пусть теперь сами пекут хлеб!..

Сидя на гигантском тюке с одеялами, тихо всхлипывает крошечная Зибейда–хинум, трет глаза платком. На пальце у нее золотое кольцо с бирюзой. Закрыты все дороги: на Запад, на Восток, на Юг. Чтобы избежать злой участи попасть в списки Чрезвычайной Комиссии, Мамед Исрафил добровольно отписал всю недвижимость, включая кондитерские и пекарни, в собственность недавно созданного Управления Коммунального Хозяйства (иначе – Коммухоз).

– Пусть теперь сами пекут хлеб! Мы больше не пекари!..

Сабунчи.

Дом был сухой и темный, окруженный глухим каменным забором. Во всех трех комнатах по углам прятались стенные ниши, а скрипучие полы были по–крестьянски устланы простыми домоткаными паласами. Во дворе, не считая нескольких кустов жесткого крыжовника да виноградника, – только хорошо унавоженная земля. Прежний хозяин держал овец, и загон на полдвора все еще весь утыкан следами их острых копыт.

Сразу по приезду, когда вещи еще не были разобраны и лежали сваленными в одну кучу посередине прихожей, у бабушки случился выкидыш, причину которого тогда приписали волнению и хлопотам. Ребенок так и не открыл глаз.

Практичный Мамед Исрафил, никогда не занимавшийся крестьянским трудом, решил выращивать овощи. Спрятавшись на тихой окраине, семья переждала долгую осень, и следом – сырую зиму, когда день за днем флюрисцентные молнии буквально выворачивали низкое небо наизнанку, а в самом начале весны во дворе появились первые грядки. Удача не изменила Мамеду Исрафилу и на этот раз: долгие годы вся семья жила за счет баклажанов (особой, почти круглой формы со светло–фиолетовой кожицей), помидоров, белого и черного базилика, стручкового перца, чеснока и тмина. Овощи возили на местный базар, редко – в город, на Кубинку, и продавали или обменивали на продукты.

…Два брата перекапывают землю, подготавливая участки под рассаду. Работают молча, не отрывая глаз от желтовато–серой земли, пронизанной черными жилами. Голая спина Идриса Халила, покрывшаяся устойчивым шоколадным загаром, блестит от пота. Он оттягивает назад широкую кепку и переводит дух. От земли поднимается пар, густо пахнущий навозом. Справа, в просторной тени, падающей от пристроенного к дому сарайчика, стоят большие бутыли зеленого стекла с мутным винным уксусом. Там же – старая подвода. Старший сын Мамеда Исрафила – ему не то шесть, не то семь – несет металлический ковш с водой. Так выглядит их жизнь день за днем. Великое Забвение, сродни тому, в котором пребывает остров Пираллахы, ощущается здесь в каждой мелочи, в каждой подробности размеренного быта. Оно во взглядах и в непривычных мозолях на руках, оно в бесцветных черных келагаи, в том, как по–особому молчит Зибейда–ханум, выбивая огромные подушки, выставленные на солнце. Оно в сером постельном белье и в строгих платьях моей бабушки, на дне кастрюль с неизменными овощами и редким мясом, в солоноватой колодезной воде, в раннем пробуждении и воскресных базарах, в старых фотографиях, убранных до срока в комод. Оно и в неожиданных предметах прежнего, другого быта, то и дело возникающих то тут то там, как болезненное напоминание о прошлой жизни: разливая постный суп из темной чечевицы с яйцом по алюминиевым мискам, Фатима–ханум пользуется красивым серебряным половником, а среди пестрых лоскутных наволочек нет–нет да попадется несколько шелковых…

Разрозненные номера журналов с дедушкиными публикациями, спрятанные от глаз в маленьком чуланчике под лестницей, постепенно сырели, страницы слипались, превращаясь в сплошную клейкую массу. Нарядные выходные костюмы – грубо переделанные и перешитые – один за другим перекочевывали из шкафов в прихожую.

В эти самые первые годы их добровольного изгнания Забвения было так много, что семья буквально захлебывалась в его сонных потоках. Исключением стала лишь Лейла–ханум – единственная, кто брезгливо так и не приняла нового уклада жизни. Полная и белая, с удивительно красивыми руками, унизанными золотыми перстнями, она часами сидела перед зарешеченным окном, выходящим в темный закуток у сарая, и думала о чем–то своем, ничуть не интересуясь ни рассадой, ни ценами на мыло, ни перешиванием старой одежды. Так, сидя у окна, она и умерла 6 июля 1926 года, в день, когда между Баку и Сабунчами пустили первую электричку.

Но настоящим символом, живым воплощением Забвения стали пауки. Они появились как–то разом, в один день – сотни проворных черно–серых существ – и в одночасье весь дом оказался буквально обвешан их легкими сетями. В короткие периоды между беременностями Фатима–ханум пыталась решительно бороться с ними, используя для этого весь известный арсенал средств – от мокрой тряпки до борной кислоты, но паучьих гнезд на беленых известью потолках и стенах все равно не становилось меньше, потому что на самом деле пауки не были причиной, а лишь случайным следствием того болезненного оцепенения, в которое погрузилась семья.

…Дети продолжали рождаться не в срок, словно торопливое бабушкино лоно никак не могло смириться с длительным ожиданием. Завернув крошечные тела в чистые тряпицы, их уносили, чтобы похоронить в дальнем углу двора – одного подле другого. Каждый год. Не помогали ни заговоры, ни аптечные лекарства, ни молитвы. Дети все равно не просыпались, и так, ни разу и не вздохнув, быстро переплывали из тьмы вечных архетипов в покойную тьму небытия, отравленные, как и все вокруг, проклятым Забвением.

Идрис Халил бережно опускает сверток в теплую землю в тайной надежде, что он прорастет невиданным овощем: тщетная надежда.

Когда влажная духота, наполненная шорохами виноградных листьев и комариным звоном, не дает уснуть, а сладкий аромат ночных цветов вызывает смутное томление, Мамед Исрафил забирается на крышу дома и, устроившись на расстеленном коврике, начинает водить смычком по струнам кяманчи. В небе – горячечный свет полной луны, на крыше – вокруг стеклянного колпака керосиновой лампы – пляшут мотыльки, вроде тех, что прятались за толстыми стеклами очков Гаджи Сефтара.

Так проходят годы, слившись в нечто единое, монотонное, цельное. Годы, похожие на один и тот же день.

Задрав голову, Идрис Халил смотрит в небо. Мерцающий Соломенный путь что–то смутно напоминает ему, но ему уже не вспомнить, не пробраться сквозь толщу времени и потерь. Множество звезд – искусная вышивка на темном бархате, и самая яркая среди них – Сириус. Звезда Мореходов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю