355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Таир Али » Идрис-Мореход » Текст книги (страница 13)
Идрис-Мореход
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 08:00

Текст книги "Идрис-Мореход"


Автор книги: Таир Али



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Этой осенью на острове много перелетных птиц.

Забвение. Оно пожирает бедного доктора изнутри. Охота да обильная еда, да еще подшивка старых журналов, среди которых несколько выпусков русского «Сатирикона» – помогают ему не помнить о том, что эпидемия неизвестной болезни еще не закончилась, что его стремительно начатая карьера, по всем признакам, безнадежно застопорилась, и он теперь надолго застрял в этом зловещем захолустье, что молчаливая вдова, с которой он живет уже больше года браком сийга, кажется, беременна, а в доме Калантаровых продолжается траур, срок которого выйдет лишь в конце марта.

– Ты, случайно, не знаешь, где можно достать приличную собаку?

– Собаку?!

– Охотничью собаку! – оживляется Велибеков. – За любые деньги купил бы! Я уже и дяде писал, в Баку…

– И что он?

– Ничего. Даже не ответил…

5

И снова в дорогу.

Если календарь сновидений не врет (а такое иногда случается), Идрис–мореход покинул остров 5 октября. Рано утром фаэтон отвез его к причалу, где под парами уже стоял один из сторожевых катеров.

Дальний план: над почерневшим настилом маленькой пристани – огромное серое небо с редкими разрывами в сплошной пелене неподвижных туч. Из пароходной трубы валит дым. Четверо мужчин молча курят, стоя лицом к морю. Короткая пауза заканчивается, когда один из них бросает папиросу себе под ноги и, пожав руки трем остальным, начинает быстро подниматься по перекинутым сходням на палубу катера.

И снова гудок разрывает вязкую тишину, возвещая отплытие. И снова гребные винты с шипением вспенивают воду, и сердце Идриса–морехода невольно сжимается – то ли от восторга, то ли от страха.

Провожая взглядом отчаливающее судно, Велибеков говорит:

– Он уже не вернется!

Мамед Рафи тихо:

– Почему вы так говорите, доктор–бей?

– Сырость убьет его меньше, чем за полгода, вот почему! – раздраженно отвечает Велибеков и достает из кармана часы. – Пойдемте, что ли?

Майор Калантаров кивает.

Они молча направляются к пролетке. По дороге, поравнявшись со зданием таможенной конторы, Мамед Рафи оборачивается и смотрит долгим прощальным взглядом на катер, который, окутанный черным дымом, быстро уходит в сторону горизонта. За кормой, над белой бороздой пены с криками кружатся чайки. Они отрывисто хохочут, предвещая неизбежную беду.

Катер увез Идриса–морехода в Баку, а Пираллахы, открытый всем ветрам, надолго погрузился в тяжелые осенние туманы, в которых грозные призраки, согласно предположениям безумного ахунда, возвещали конец времен.

У серых камней застыли свинцовые воды октября.

В Книге сказано: «Наступление часа – как мгновение ока или еще ближе».

Наступление часа – лишь поэтическая мистерия. А Мореход продолжает двигаться к крайнему пределу подлунного мира, к той едва различимой грани между небом и морем, где меркнут краски и стоит неподвижная темнота – зыбкая, страшная, почти прозрачная – темнота, в которой теснятся первичные архетипы. Вот быстрый катер под трепещущим триколором на флагштоке приближается вплотную к самой линии горизонта – на палубе, подняв воротник кителя, стоит Идрис–мореход, – а в следующее мгновенье он бесследно исчезает вместе со своим чемоданом, наганом, папахой, больной грудью и пожелтевшей от переездов и времени рукописью недописанной поэмы. Темнота поглотила море и небо. Темнота, повиснув, как долгая пауза, скрыла от меня большую часть этого сна–путешествия. Я закрываю глаза и, изо всех сил напрягая зрение, вглядываюсь в ровную, будто бы летящую пустоту, но все, что мне удается увидеть сквозь нее – это несколько бессвязных образов–эпизодов, разрозненных и невнятных…

За стеной, завешанной толстым ковром – заливается плачем сын Мамеда Исрафила. Плачет, плачет, тихий женский голос пытается успокоить его:

– Ш–ш–ш! Душа моя! Спи!

Но разбуженный ребенок никак не хочет униматься. Поскрипывает деревянная колыбелька.

– Спи, мой ягненочек!..

Прикрыв рот сухой ладонью, Идрис Халил встает с постели и идет к подоконнику, где на подносе среди выставленных рядами бумажных кулечков с порошками стоит высокая склянка. Схватив ее, он торопливо, захлебываясь горечью, делает большой глоток. Струйка коричневатой жидкости неряшливо протекает по его подбородку (несмотря на болезнь, лицо его по–прежнему гладко выбрито, а щеточки усов топорщатся все так же молодцевато).

– …Спи, как в розовом саду,

Я на страже постою…

Через мгновенье боль в груди слабеет. Подождав еще с минуту, Идрис–мореход прикручивает фитиль керосиновой лампы, прикрытой зеленым абажуром, и возвращается в кровать. Скрип качающейся колыбельки становится тише.

Окна на восток завешаны темнотой – сияющей, словно отполированная поверхность лунного камня.

Стараясь не шуметь, он ложится, но, как только голова его касается подушки, легкие вдруг сотрясаются новым приступом кашля. За стеной, перебивая материнскую колыбельную, еще громче начинает плакать ребенок. Идрис Халил прячет голову под подушку.

Невидимый хронометр методично накручивает время: первое октября, пятое, одиннадцатое, двадцать девятое. И в каждом обороте стрелок – бесконечные волны озноба и боль.

Лицо Зибейды–ханум, выглянув из темноты, вновь растворяется в ней без остатка:

– Ешь, ешь, сынок! Тебе надо хорошо кушать…

Кровь во сне – к болезни.

Просторная кухня. С самого утра моросящий дождь. В плетеной корзине лежит что–то, завернутое в промокшую от крови газету. Мясо? Мамед Исрафил достает сверток и бросает его на кухонный стол, разворачивает – действительно, мясо, странного, почти черного цвета с мелкими костями. Газета бесшумно рвется, липнет к пальцам. Мамед Исрафил двумя руками сгребает со стола теплые сочащиеся куски и перекладывает их в железную миску, которую подносит ему Зибейда–ханум. Миска переходит из рук в руки, оказывается в раковине, под струей воды. На лице Зибейды–ханум нескрываемое отвращение, кровь утекает вместе с водой…

Я знаю что это. Ежовое мясо. Первое лекарство при чахотке.

– Грех ведь, наверное!.. Надо бы ахунда спросить!.. Хоть по правилам резали?

– У цыган купил. – Усталый голос Мамеда Исрафила из глубины кухни. Самого его не видно.

– Аллах простит нам этот грех, сынок!.. – всхлипывает Зибейда–ханум.

«Это – сад, который дадим Мы в наследие…»

11 ноября на перекидном календаре – на фоне немецкой линогравюры, изображающей Бакинскую набережную со стороны губернаторских купален. Цифра «11» набрана жирным петитом.

За белоснежной ширмой прячется кушетка, обтянутая темной кожей, и узкий книжный шкап. Идрис Халил проходит за ширму, садится и начинает медленно раздеваться. Вначале жилет, затем рубашка, снизу вязаная нательная фуфайка из верблюжьей шерсти – стягивая ее через голову, он вдруг замечает стоящий на шкапу патефон.

Раструб, будто раковина гигантской морской улитки.

Зибейда–ханум растирает зелень в сухоньких ладошках и высыпает ее в фарфоровую миску.

Сулейман – самый младший в семье, несостоявшийся завоеватель вселенной, волосы цвета спелой пшеницы вьются по плечам – тянет ручки к Идрису Халилу, но тот качает головой и отворачивается.

Идрис–мореход и огненные циклы.

Огонь полыхает в большой кирпичной печи, на внутренних стенках которой налеплены длинные хлебцы. Огонь гудит ровно, размеренно, будто дышит. Идрис Халил сидит в уголке на табурете и, глубоко вдыхая пряный хлебный дух, не отрываясь, смотрит на языки пламени. Вокруг, в длиннополых белых фартуках, суетятся пекари. Работают быстро, на манер конвейера. Готовые хлебцы достают деревянными лопатами и раскладывают на полках вдоль стены, на их место в печь тотчас закладывают новые. В воздухе витает мучная пыль.

Завороженный магическим мерцанием желто–синих язычков пламени над железной горелкой, Идрис Халил закрывает глаза, но и в пестрой темноте за опущенными веками продолжается огненная мистерия.

Горящее кольцо, как на цирковых афишах с прыгающим сквозь него львом. Только кольцо не висит в воздухе, а лежит на невидимой земле – это и есть огненный цикл.

Раскатывая тесто, они учили меня искать дорогу по звездам…

Он подходит к кольцу, почти не чувствуя ни страха, ни волнения, а лишь только свое блаженное одиночество – одиночество морехода на самой окраине мира. Только огонь может одолеть то, что не видно глазу. И вот он лежит перед ним, бегущий по кругу – знак летящей бесконечности – притягивает, будто магнитом, манит, – в нем суть всех горящих садов, сквозь которые неопаленной прошла душа Идриса Халила. Осталось сделать только последний шаг! Стиснув зубы, он вступает в середину круга, и в тоже мгновенье тлеющий огонь вдруг оживает, поднимается сплошной стеной, и, окруженный им со всех сторон, Идрис Халил вспыхивает, будто облитый керосином. Корчась в волнах безумной боли, для которой не существует ни слов, ни сравнений, он кричит, что есть сил, кричит, не видя того, что его пылающие руки обращаются в крылья, и тут внезапно боль исчезает и наступает удивительная легкость…

Случайное сновидение у хлебной печи, чтобы осуществилась предначертанная судьба…

Идрис Халил упал с табурета и, если бы не мешки с мукой, наверняка, разбил бы себе голову.

Над плоскими крышами старого города полыхают стремительные молнии. Они разрывают черное полотнище неба, и в ослепительном люминесцентном свете отражения стоящих на рейде торговых судов проскальзывают по темному зеркалу моря.

– Он принимал только то, что я прописывал? – спрашивает незнакомый мне доктор. Исчезает.

Старый цирюльник намыливает ему щеки, кряхтит. От него приторно пахнет розовой водой и луком.

– Похудел ты, Идрис–бей! Одно лицо осталось…

– Грудью болел…

– Слышал я об этом, говорили, плох ты совсем!

За грязным окошком, едва возвышающимся над мостовой, вниз по улице стекают пенные ручьи, и шелест дождя сливается со скребущим звуком бритвы.

– Как видишь!

– Все от Аллаха!

Из–за лоскутной занавеси, висящей над входом в подсобную комнату, появляется мальчик лет двенадцати, бритый наголо. В руках у него маленький поднос с двумя стаканчиками чая и свежее полотенце, перекинутое через плечо.

Брадобрей, в который уже раз, рассказывает о Мешхеде.

И вновь над Идрисом Халилом смыкается темнота. Смыкается, будто разверстые воды над крошечной цирюльней и брадобреем, над его младшим сыном с подносом в руках, и очень долгое время я не вижу ничего, кроме этой темноты, где–то в глубинах которой едва различимо слышен то ли дождь, то ли бумажный трепет летящих календарных листов.

А вот и завершение этого сумбурного сна: целая шеренга сахарных голов, одна, две, три, в ярких бумажных обертках, каждая перевязана красной лентой. Они стоят на комоде. Рядом – серебряная сахарница с белыми конфетами ногул. Большая комната, устланная коврами, маленькие столики. Лицо Идриса Халила, рядом – улыбающееся – Мамеда Исрафила, потом еще каких–то людей, которых я не знаю. Появляется расшитое золотой нитью красное покрывало и белое полотнище: не то саван, не то простыня. С улицы слышны беспорядочные ружейные выстрелы, крики – пожалуй, что радостные, и где–то над всем этим – музыка. Все.

6

Катер выныривает из–за горизонта и на всех парах мчится назад, к затянутому туманами острову Пираллахы.

Все тот же сторожевой катер, все те же жадные чайки за кормой, свинцово–серое море, почти слившееся с небесами, и поначалу даже может показаться, что отплытие и возвращение – это один и тот же эпизод через короткую паузу, в котором изменился лишь вектор движения. На самом деле между отплытием и возвращением – три долгих месяца, долгих или, наверное, почти бесконечных для Идриса Халила, застрявшего где–то на половине дороги между жизнью и смертью.

Идрис–мореход возвращается на Пираллахы не один. Когда катер причаливает к деревянной пристани и рыжий Балагусейн торопливо поднимается по сходням, чтобы принять дедушкин багаж – два огромных чемодана и несколько тюков с одеждой и постельным бельем – на подмостках впервые появляется моя бабушка. Не та, которая могла, но так и не стала ею – Ругия–ханум, а моя действительная бабушка.

На фотографии ничего необычного: белокожая молодая женщина с правильными чертами лица, с несколько тонкими губами, в строгом европейском платье, застегнутом под самое горло, на манер тех подчеркнуто пуританских униформ, что носили курсистки из мусульманской гимназии Тагиева. Волнистые волосы собраны на затылке в клубок. Судя по фотографии, ей чуть больше двадцати, и, как дочь Пророка, ее зовут Фатима.

Она стала женой Идриса Халила пожалуй что в самом конце декабря 1919 года. Ее отец и дядя со стороны матери были давними друзьями и партнерами Мамеда Исрафила по кондитерской торговле, имели свои бакалеи, мастерские по починке фаэтонов и еще что–то. Жили они ниже базара Угольщиков.

Я не застал Фатимы–ханум. Мы разминулись с ней буквально на месяц. Она умерла в январе 1965 года, я родился в феврале – в чернильный дождь. Говорят, что в последние недели перед смертью любимым ее занятием было гладить раздувшийся живот моей матери и тихо разговаривать со мной, пребывающим тогда еще в теплом водяном безмолвии чрева.

Я почти уверен, что это именно она нашептала мне мои первые сновидения.

А в тот день, 6 января 1920 года, Фатима–ханум стояла на покачивающейся палубе сторожевого катера рядом со своим мужем, и волосы ее были убраны под шелковый келагаи. И море, простирающееся вокруг, было неподвижно в ожидании дождя, и далеко на горизонте в закрученных спиралью тучах уже скользили молнии, и хохот чаек постепенно превратился в протяжный испуганный крик.

Три человека на пристани словно никуда и не уходили: доктор, майор Калантаров, Мамед Рафи в новенькой шинели. С небольшими отличиями повторяется черно–белая, почти немая сцена трехмесячной давности: после короткого приветствия мужчины молча курят на фоне темнеющего неба.

За таможней дежурят два фаэтона.

Когда Балагусейн трогает, первые капли ледяного дождя начинают барабанить по поднятому верху пролетки. Бабушка сидит, смущенно уставившись на кончики своих лаковых полуботинок.

Сквозь молочную дымку тумана, завесившую переулки, фаэтон едет на восток мимо изъеденных солью и мазутом печальных пустырей, мимо закрытых лавок, старой мечети, вонзившей единственный минарет в ватное небо, жадно впитывающее вьющийся над крышами печной дым. Изредка разбухшую дорогу перерезает тусклый свет фонарей.

Собаки.

Они бегут за фаэтоном, бесстрашные и безумные от голода. Десяток крупных поджарых псов. Чувствуя их безмолвное присутствие, лошадь испуганно фыркает.

– Ну, шевелись же! Аллах тебе в помощь! – подгоняет ее Балагусейн.

Фатима–ханум ежится. Она устала и замерзла – промозглая сырость пробирает до самого сердца. Дедушка наклоняется к ней:

– Потерпи, джаным, скоро уже приедем!

– Темно здесь как–то…

Наконец, тяжело поскрипывая рессорами, фаэтон выкатывается на мощеную площадь.

– Ну, ну!

Справа – темная громада недостроенной мечети.

– Слава Аллаху! Кажется, добрались!

– С благополучным возвращением, ага–начальник! – кричит Балагусейн

Не выходя из фаэтона, бабушка испуганно глядит на заколоченные окна второго этажа, проступающие сквозь пелену неподвижного тумана.

– Я же тебе рассказывал, джаным, здесь был пожар! – улыбаясь, говорит Идрис Халил, взяв ее за руку. – Балагусейн, где ты там застрял, посвети!

…За окнами веранды прячется сад. Сад – заросший нежной изумрудной травой – чудо под трепетным небом священного острова.

Сад мой – счастье мое, как уберечь тебя?

Молодые деревца, облепленные клочьями липкого тумана, вздрагивают в порывах ветра…

Сказано:

«Даруй нам в ближней жизни добро и в последней добро и защити нас от наказания огня!»

Фатима–ханум была купеческой дочерью, унаследовавшей от своих родителей великий дар заставлять вещи выглядеть много лучше, чем они есть на самом деле.

Утром первого дня, сразу после того, как тюки и чемоданы были распакованы, а вещи разложены по бельевым шкафам и комодам, а от ночных страхов не осталось и следа, она обошла все комнаты первого этажа, заглянула в подвал, в заросшие плесенью чуланы, осмотрела кухню и ванную с позеленевшими бронзовыми кранами в форме львиных голов. Дел было много, но бабушка, человек невероятно энергичный, казалось, была этому только рада.

В помощь ей наняли трех женщин из поселка.

Начали со спален. Пока Балагусейн грел воду в чугунном чане во дворе, они подметали, мыли, скребли, стирали, прочищали, переставляли, проветривали, выставляли на солнце (редкое январское солнце, холодное и низкое), натирали воском паркет, выгребали мусор, снимали паутину, выбивали паласы и ковры и мыли окна – на одно только это пошло немыслимое количество ветоши и щелока. Потом наступил черед гостиной и коридора.

…Фатима–ханум на старой фотографии, Фатима–ханум в призрачной ткани моих сновидений – я вижу ее стоящей посередине большой пустой комнаты с навощеным паркетом. На окнах новые бархатные шторы, привезенные из Баку. Она отодвигает одну из них и смотрит в сад, уснувший под тонким слоем зернистой поземки. Мы разминулись на месяц, но, нашептывая мне, еще не рожденному, свои истории, она начала бесконечную цепь моих снов. И потому, отделенный громоздким небытием от нее и от этого дома, в одной из комнат которого она стоит, прильнув к окну, я странным образом могу чувствовать и переживать ее радость при виде первого снега и понимать тайный смысл ее яростного похода против запустения. Шаг за шагом отвоевывая жизненное пространство у сырого и темного хаоса полужилого особняка, бабушка неосознанно бросала вызов тому каждодневному изматывающему страху и, одновременно, бесшабашному забвению, в котором пребывали поселок и остров, и вся Первая Республика, доживающая свои последние дни…

Солнце, сверкнув, гаснет на платиновой крышке исчезнувших часов. Идрис Халил переворачивает страницу какой–то книги и, попыхивая папиросой, продолжает читать дальше.

Так история одной жизни становится историей вечности.

7

В этот последний день зимы 1920 года ждем наступления Часа.

Сгорбившись на низком табурете, Балагусейн начищает ваксой дедушкины сапоги. Зевает. Раннее утро. Его рыжая макушка, покачивающаяся в такт движениям щетки, да отсветы пламени, гудящего в печи – единственные цветные пятна в трепетном полусумраке, затопившем просторную кухню. За окном по темной воде круглого бассейна сиротливо мечутся листья кувшинок.

Напрягаемый ветром огромный дом полон скрипов и шорохов. Воют печные трубы. Балагусейн поднимает глаза к потолку, замирает. С деревянных перекрытий сыплется пыль. Неужто наверху и вправду кто–то там ходит!

– Сохрани нас Аллах! – вздыхает он и вновь принимается за работу. Взмах щеткой – жирная вакса расползается в глянцевую полоску на голенище сапога.

– Сохрани нас Аллах! – говорит Фатима–ханум, расчесывая волосы редким гребнем. Волосы – черные, почти как воронье крыло, волнистые, густые (позже, в других моих снах, они станут пепельно–серыми и тонкими). – Какой ветер! Опять повсюду будет пыль!

– Мы же на острове! – Идрис Халил проводит ладонью по лицу, прогоняя остатки сна, потом откидывает толстое шерстяное одеяло и разглядывает Фатиму–ханум в зеркале. На ней длинная ночная рубашка, отороченная вышивкой.

Что стало с Ругией–ханум? Не знаю. Она исчезла из дедушкиных снов, а значит, и из моих тоже.

Несмотря на базарный день, большинство лавок на площади сегодня закрыты. Пусто и в чайхане Мешади Худадата. Ветер.

– Осторожно здесь, отец, не оступись!

Гаджи Сефтара выводят из дверей дома и ведут по безлюдной улице в баню, которая находится тут же рядом, за углом.

С утра в бане Мешади Рагима никого нет: позже начнутся женские часы.

Навстречу плетется арба с большими корзинами угля. Издали заметив ахунда, угольщик, придерживая папаху против ветра, почтительно здоровается.

Вначале с него снимают очки (темные мотыльки сразу исчезают, и одухотворенный лик повелителя времени превращается в обычное, ничем не примечательное лицо стареющего мужчины), затем шерстяной абаз. Размотав длинный пояс–кушак, стаскивают с ног башмаки, потом шальвары, через голову стягивают рубаху – и почтенный Гаджи Сефтар остается в одних просторных подштанниках до колен. В течение всей процедуры раздевания он молчит, укрывшись за плотной пеленой разфокусированной мути, завесившей его беспомощные глаза.

В главном зале, в клубах горячего пара, насыщенного запахом хны и цветочного мыла, Гаджи Сефтара укладывают на каменную лежанку поверх расстеленной простыни, окатывают водой и начинают энергично тереть рукавицей его худые плечи и впалый живот.

Закрыв глаза, Гаджи Сефтар плывет по волнам благоухающего пара, улыбается. Он ждет приближение Часа.

Банщик выдавливает из полотняного мешочка, наполненного мыльной водой, пышную пену и равномерно распределяет ее по наголо обритому черепу ахунда: все начнется, когда из земли появится свет – яркий, ослепительный, но не обжигающий, и будет он такой силы, что, появившись в Хиджазе, окрасит кончики рыжих усов английских солдат, стоящих в Басре и Кербале, в цвет лилового шелка (в прежние времена Гаджи Сефтар непременно упомянул бы «верхушки верблюжьих горбов»)…

Когда после бани и двух стаканчиков крепкого чая с мятой на плечи ахунду, одетому во все свежее, повязали теплую шаль и повели домой (справа под руку его держит старший сын, слева – племянник жены) – на обочины уже ложился снег, а залитые водой берега острова покрывались искрящимися кристаллами синего льда.

В том самом кресле, где когда–то любил сидеть полковник, сейчас сидит Идрис Халил и в каком–то странном оцепенении наблюдает, как причудливая изморозь расползается по оконным стеклам.

Ветер стих. Стоит удивительная тишина. Снег валит густыми пушистыми хлопьями. Он падает и падает, засыпая переулки, крыши, дюны, моллахану, могилу обезглавленного, огромные цистерны «Товарищества», засыпает тюремный плац и базарную площадь. И с высоты третьих небес, где обычно парят люди–птицы, поселок выглядит, как хаотическое скопление аккуратных белых квадратов с проталинами вокруг дымящих печных труб.

Дети, выжившие после эпидемии, сидят на широких подоконниках и с восторгом следят, как в клубящейся метели постепенно исчезают привычные очертания улиц и соседних домов, в одном из которых доктор Велибеков ест пилав с сушеной рыбой, смягченной на пару. Ест с удовольствием, не отрываясь. Отправив в рот ложку пряного риса с мелкой чечевицей, он отщипывает от рыбы небольшой кусочек и, тщательно выбрав из него кости, жадно хватает его лоснящимися губами. У окна на венском стуле сидит вдова, вышивает. На пальце серебряный наперсток.

Стоя босыми ногами на старом коврике, Мамед Рафи совершает намаз. На плечах у него – Инкир и Минкир. Один на правом, другой – на левом.

На Пираллахы опускаются ранние сумерки. В домах зажигают лампы: теплые пятна маслянистого света выплескиваются в заснеженные улочки, привнося цвет в черно–белую панораму зимнего острова. Лампы, наполненные до краев почти бесплатным керосином – это, пожалуй, главное и единственное достижение пресловутого карантина.

Перед полосатыми полицейскими будками, почтамтом и на базарной площади, где в некоторых лавках, открывшимися с утра, еще идет торговля, выставлены жаровни с углями. У одной из них стоит Мирза Джалил, составитель писем, греет над огнем посиневшие от холода пальцы. Лицо желтое, усталое, будто бы изношенное. Он вдруг поднимает голову и настороженно смотрит в глубину пустого переулка (смотрит прямо на меня). Между нами – время. Между нами – пропасть. Между нами небытие, огромное и непостижимое. Но он, словно почувствовав мое молчаливое присутствие, продолжает, что есть сил, вглядываться в молочную темноту, заслоненную летящими хлопьями.

Еще мгновенье, и Мирза Джалил исчезает, а сновидение уже летит дальше по своему причудливому маршруту, выписывая головокружительные зигзаги.

Срывая голоса, на окраинах поселка отчаянно воют собаки. Но жители святого острова, оглушенные тишиной падающего снега, остаются глухи к их профетическому вою. Время на излете. Время: зубчатые колесики в дедушкиных часах перемалывают его в прах. Задрав морды, покрытые голубым инеем, в стойлах тревожно ржут кони. И в застывшей рощице на холме испуганно окликают друг друга Иса и Муса.

Среди тех, кто безошибочно чувствует приближение Часа, первый, как и прежде – Гаджи Сефтар. Он лежит на ковре, сложив на груди руки, и остекленевшие мотыльки неподвижно сидят на его лице, широко раскрыв крылья.

В тот вечер все небо было усыпано звездами. Безбрежные звездные поля по всей полусфере от горизонта до горизонта, с запада на восток и с юга на север. И это было удивительно, потому что валил густой снег, но над головой не было ни единого облачка. И холодное мерцающее сияние пронизывало темноту, и Соломенный путь, словно хребет летящей рыбы, отражался в стынущих заводях.

Взошел молодой месяц – кончики серебряных рогов, повернувшись против часовой стрелки, смотрят вниз.

Пока Фатима–ханум разбирает постель, Идрис Халил пытается угадать под складками ее ночной рубашки растущий живот. Бабушка уже беременна первым из шестерых своих мертворожденных сыновей – все они, напуганные странными изломами времени, родятся до срока. Выживет лишь седьмой. Мой отец. Банальная арифметика магических чисел.

– Что так воют собаки! Дурной знак! – Она стоит спиной ко мне, волосы распущены по плечам, на ногах толстые вязаные чулки.

– Собаки? А что им еще делать в такой холод!.. Гаси свет!

Она щелкает выключателем, и в комнате наступает темнота. Отсветы огня, просачиваясь сквозь круглые отверстия в заслонке печи, мечутся по деревянному полу. За окном серебрится заснеженный сад.

В последний вечер зимы 1920 года Идрису Халилу в последний раз явился странный призрак в муслиновом платье – но если раньше, объединяя в себе черты Ругии–ханум и покойной мадам, он был как бы двуликим, то теперь он еще приобрел характерные бабушкины губы и даже ее походку…

Призрачная женщина, единая в трех лицах.

Она появилась, держа перед собой медный таз, почти до краев наполненный водой.

– Что это? – спрашивает Идрис Халил, пытаясь скрыть смущение. Женщина молча ставит таз у его ног.

Неподвижная вода без искажений отражает лицо дедушки с молодцеватой щеточкой усиков под тонкими крыльями носа и приземистый минарет старой мечети, справа от которого в окружении бесчисленных звезд рогами вниз висит молодой месяц. Наклонившись вперед, он недоуменно рассматривает свое отражение, как вдруг по воде начинают расходиться круги, вначале медленно, с паузами, потом быстрее и чаще…

– Да что же это? – вопрос повисает в воздухе, трехликий призрак прикладывает к губам указательный палец. В его прекрасных глазах тревога и любовь.

…Идрис Халил проснулся в тот самый момент, когда потолочная лепнина покрылась паутиной трещин, а вокруг кровати уже с грохотом стали падать куски штукатурки…

Вращаются все девять небес: от первого до последнего. Оглушительно бьют все часы сразу, на острове Пираллахы дрожат заснеженные сосны.

В кромешной тьме он мечется по комнате, пытаясь найти Фатиму–ханум.

– Где ты?.. Где ты?.. Я не вижу тебя!..

Со скрежетом распахнулась заслонка печной топки, повисла на одной петле, на ковер, освещая багряно–красными отблесками ползущие по стенам трещины, посыпались угли.

Из запертых конюшен несется безумное ржанье лошадей.

Прикрыв голову руками, бабушка стоит на коленях в углу спальни.

Трещины добрались до подоконников, лопнули стекла. Через мгновенье в столовой стала опрокидываться мебель.

Толчки сотрясают гибнущий особняк. Спальня охвачена огнем, едкий дым стелется по полу. Выскакивая из своих гнезд, под ногами прыгают паркетные доски. Они пробираются по коридору к столовой, чтобы оттуда выбраться в сад, но на половине пути Идрис Халил вдруг понимает, что пройти через застекленную веранду им вряд ли удастся. Время вышло. Он хватает Фатиму–ханум за косы и тащит ее в противоположную сторону, к парадной двери.

Это и спасло их. Успев сделать лишь несколько шагов, они услышали, как у них за спиной обрушилась часть стены.

Спасительная заснеженная площадь. На затоптанную дорогу падают хлопья пепла. Отовсюду бегут кричащие люди.

Дедушка с бабушкой оказались босыми на снегу. Он – в шерстяных кальсонах, она – в накрахмаленной ночной рубашке с повязанной поверх шалью. Из разбитых окон особняка валит дым. Не обращая внимания на стынущие ноги, Идрис–мореход в оцепенении смотрит, как насмешливый и яростный огонь вырывается из глубоких трещин в фасаде.

Но комендантский особняк избежал злой участи сгореть во второй раз: последовала еще одна серия толчков, земля тяжело закачалась, и под аккомпанемент завывающей от ужаса толпы, разваливаясь на части, дом стал грузно оседать вниз. Через несколько минут от него осталась лишь уродливая груда дымящихся камней, из которых торчали переломанные ребра потолочных перекрытий, да плотное облако едкой пыли…

Только безумный Гаджи Сефтар знает, что будет дальше.

Вначале они увидят свет, такой яркий, что он, пожалуй, действительно мог бы осветить верхушки верблюжьих горбов, если и не в Басре, то в караван–сараях на окраине Баку, уж точно! Свет родится из моря. Слепящий, бешеный, но, как и было предсказано – холодный. И кто–то закричит: «Смотрите! Смотрите!». А кто–то запричитает: «Вай Аллах!». Кто–то упадет на колени и заплачет от страха, начнет молиться, прижимая лицо к замерзшей земле. Женщины будут рвать на себе волосы, но многие просто оцепенеют, как мухи в меду.

И они увидели свет.

– Смотрите! Смотрите!

– Ой Аллах!

Вокруг вдруг стало светло, словно днем, и свет был такой силы и такой удивительной яркости, будто одновременно вспыхнуло сразу несколько солнц. И, выталкиваемый на поверхность чьей–то непререкаемой волей, свет стал подниматься все выше и выше над кипящим морем, меняясь от белого к яркому желтому с текучими вкраплениями оранжевого по краям. Весь остров начала гудеть и сотрясаться, и от криков закладывало уши. Гигантский конус света, изрыгаемый из глубин моря, превратился в огненный фонтан, который, достигнув высоты в несколько десятков метров, распался на шипящие ручьи.

…Нарастает дребезжание зарешеченных окон. Нары, прикрепленные к стенам железными скобами, скрежещут и, сорвавшись, падают. Вспышка света, сопровождаемая почти животным воем заключенных, выбеливает узкие камеры до самых темных углов. Вой прокатывается по тюремному плацу, где сгрудились дежурные надзиратели и солдаты.

Было очень холодно. Происходящее всего лишь в нескольких саженях от крутого берега слепило, но не согревало, и это было удивительно для тех, кто не верил в предсказание.

Идрис Халил сказал:

– Это, кажется, вулкан.

И не ошибся.

Три сторожевых катера, три морских пса салютуют в небо кольцами дыма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю