Текст книги "Стены Иерихона"
Автор книги: Тадеуш Бреза
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Как это богатому на том свете показаться, если в костеле хорошо не заплатить. А брать-то можно лишь за качество похорон.
Каменщик начал с издевкой, но по ходу дела и сам погрустнел.
– Надули тебя князья, – прикидывал он, – раз решили перенести свою кончину из этого имения в другой приход. Надо было тебе с ними отправляться и до смерти от них не отлучаться, вроде как поклялся им в верности до гробовой доски.
Не пустые то были слова для сторожа. Райским, верно, казалось это место людям, которые служили здесь костельными сторожами до него!
– О! – Он горделиво выпрямился и провел рукой по золоченым буквам, словно по струнам. Несколько стеариновых капель упало на землю. – Сколько тут их лежит.
И так ведь могло быть и дальше! Он рассеянно смотрел прямо перед собой, потом взглядом стал искать какие-то следы, словно ресторатор, который глазами провожает постоянных своих гостей, отправляющихся пить в другое место.
Могильщик оглядел плиты. Все были очень старые.
– А ты-то ни одного не похоронил!
Сач получил приказ молчать о том, что узнал, но мысли его все время возвращались к этому.
– Из этих князей вышел наш король Понятовский! – вмешался он.
Каменщик захохотал.
– И эти похороны, – трудно порой не посмеяться над сторожем. – тоже из твоих рук ускользнули!
Сач посмотрел на них. Капельки пота все еще поблескивали на их лицах, намучились они с этим гробом, но никто из них не ведал, что творил.
– Много бы ему тут перепало! – буркнул Сач.
Каменщик продолжал хохотать.
– Может, шляхтичем стал бы!
Сач повторил:
– Много бы ему тут перепало!
Что ему было противопоставить этому смеху. Ксендз сказал им, что они хоронят какого-то родственника князей, перенесенного сюда для порядка из другого места. При жизни, видно, намыкался по чужим углам. Пожалеть бы его, да стыдно. Потому и обряд ночью. Каменщик подошел к Сачу. От него несло ксендзовской водкой.
– А это тоже? – спросил он. И показал рукой на дыру у основания плиты. Тронул ногой ящичек. – Туда пойдет? – переспросил.
Сач не на шутку перепугался. Ничего удивительного, если бы за такое дело каменщик в камень превратился. Но тот шевельнулся. Сач наклонился к нему.
– Оставь, – сказал он, – ты с этим не балуй. Это его сердце.
Сам взял ящичек и пододвинул к черной дыре.
– Сердце? – поразились все.
Сач выпрямился, голос у него дрожал.
– Тот, кто в этом гробу, – наставительно заговорил он, – отделил его от своих останков, телу предстояло покоиться в склепе, а сердце он оставил близким, да никто не пришел за ним.
Все посмотрели на ящик, чтобы лучше уяснить услышанное.
Каменщик мягким движением вставил его внутрь, но, чтобы не подумали, будто Сач им командует, снова решил пошутить, хотя ему было не до смеха.
– Нехороша жертва ксендзу, – сказал он, – воротись, грошик, в карман!
II
Не пью, в бридж не играю, за женщинами не волочусь, так что со временем брошу службу, иначе на всю жизнь останусь здесь ничем!
Что это секретарь Черского так привязался! – Ельский постоянно чувствовал на себе его взгляд. Пододвигается, слово у него уже на кончике языка, весь извертелся, так его и подмывает, раз пять уже хотел что-то прошептать ему в ухо. Ельский кивнул головой, словно услышал, но всем показал, что не слушает.
Однако заметил, что тот теряется в такой пустяковой ситуации. И зачем пускать такого щенка во взрослое общество. Но, может, оттого, что людей тут не хватает, иначе и компанию не составишь! "Ах, уж эта провинция! вздохнул он. – Провинция, – повторил он, – классическая!" И снова бормотанье.
– Мне нужно многое сказать вам, господин советник. – Шипенье секретаря ввинчивалось в ухо Ельскому. – Может, попозже удастся.
Ельский опять кивнул. Достаточно ли такого, чтобы возмутиться. Это бы только обратило на себя внимание. Ну и нахал.
Словно самец, у которого месяцами женщин не было. Набух страстью, только бы разрядиться. Уж и сдержаться не может, так у него свербит выболтать какой-нибудь секрет. Кого он здесь хочет подцепить на крючок. У воеводы, кажется, позиция крепкая, а все остальные тут-его люди. Здешнее грязное белье?
Неужели эта вонючка полагает, что гость из Варшавы затем и приехал, дабы ходить по домам и устраивать постирушку. А что, если встать и подсесть к кому-нибудь другому? Но это не лучший выход. Местные должны добиваться его общества. Не он же! И опять!!
– Я тут только жду кое-кого из своих, – продолжал откровенничать секретарь почти беззвучно. – Вот-вот буду готов.
Это уж не простачок из маленького городишка, а прощелыга.
Или какая-нибудь провокация. Кому бы, однако, пришло тут подобное в голову. Пошел бы на это Черский? Нет, вот ведь он сам этого гуся зовет к себе.
– Господин Сач, – крикнул он, – столик для бриджа!
Ельский встал.
– Сач-это вы? – спросил он громко, желая объявить, что и понятия об этом не имел.
– Так вы меня не узнали? – Молодой человек совсем растерялся. Покраснел. Со слабой надеждой спросил еще: – Но моя фамилия...
– Я только что виделся с вашим отцом, – оборвал его Ельский. Не сегодня, так завтра пронюхает, откуда я взялся.
Чересчур уж пройдоха, тут для него, верно, тайн не существует.
И мне на руку будет сказать, что я говорил с ним о его папочке.
Он добавил: – Какая колоритная личность!
Значит, не узнал! Сач помрачнел. Ничего обо мне не знает, может, и не хочет знать. Он замолчал. Сбитый с толку, медленно расставлял карточный столик. Так, стало быть! Варшава, битых два года столицы, бесцельных шатаний и вынюхивания! Чего только он не нашел, и наконец ее голос. Предвестие дела. Как же он не помнит. Был ведь!
– А как у варшавянина с музыкальным слухом? – спросил Ельского Черский.
Ельский протянул карту.
– За мной! – Полковник почувствовал, что судьба сделала свой выбор, и принялся разглядывать Ельского. Партнер! Совсем новый. К такому стоит немного поприглядеться. Нервный! Будет неуравновешен.
Но пока что Ельский был только рассержен. Других сначала пригласил. Его-последним. Тут какое-то пренебрежение. И еще хуже-отсутствие интереса. Взбеситься можно. Приехал бы сюда инспектировать, тогда ходили бы гурьбой за мной по пятам, только бы прорваться ко мне. Лишь в последнюю минуту, лишь как необходимость. А так, сидят, словно кем-то рассаженные, каждый у своей печки, греются, лениво отмахиваются словом от тишины, спиной к дверям, в которые входит кто-нибудь из большого мира. Так думал Ельский. Выложил карты. Черский покопался в них. Исправил некоторые неточности, а также порядок мастей. В козырях тройка на столе лежала у Ельского перед семеркой. Наведя порядок, Черский глубоко вздохнул.
– Ну! – добродушно сказал он, не придавая значения только что им содеянному. – Теперь можно играть!
Играть он умел очень быстро. Тотчас же и кончил. Одной рукой переложил, другой взял карты, выровнял колоду, отдал направо тасовать, мгновенно сделал запись и перед раздачей еще успел поболтать.
– Не уезжайте-ка вы завтра. – он не столько даже приглашал, сколько удерживал тут Ельского, – у вас есть случай присмотреться к моей работе. Мы здесь развернули гигантскую стройку.
До сих пор Польша развивалась неравномерно. Запад еекультура. Восток ее-дикость. Правая рука-рука Голиафа, левая-просто тряпка. Вот и выходи с этим на мировой ринг! Я тут как раз эту левую лапу и массирую. Строю вторую Силезию, второе Познанское воеводство, чтобы уравновесить весь наш Запад. В Пинске у нас исполнительное бюро. А планы мы разрабатываем здесь и в Варшаве. Думаем, как подтянуть этот отсталый край, который не сумел пока даже сделать должных выводов из того факта, что потоп кончился. Польша рот разинет, увидя, что тут под водой, – есть уголь и есть железо. И в мечтах такого не пригрезится, что можно из-под этих болот вытащить.
Оставайтесь-ка!
Настроение у Ельского немного поправилось. Такой уж, наверное, экземпляр, подумал он. По уши в своих делах. Ни люди его не интересуют, ни новости, само спокойствие после работы, от которой он берет и которой отдает все. "Великая промокашка Полесья", – вспомнил он карикатуру из сатирического журнальчика. А об этом угле, пожалуй, сущая чепуха! Впрочем, кто знает.
Во всяком случае, фигура с размахом! Был некогда вицеминистром. Не позволял величать себя министром. Год назад, по слухам, отказался от министерского портфеля. Не захотел бросать работы здесь. Да что тут много говорить-положительный тип. Для оппозиции-преступник, ведь он же якобы убил этого Смулку. Ну так что же, майский переворот был нашей надеждой2.
Всякий, кто сражался за победу, мог забрызгаться кровью.
Ельский облегченно вздохнул. Он был благодарен судьбе, что те, старшие, взяли на себя роль головорезов, а теперь для его поколения дорога расчищена, лужи крови на ней давно высохли.
Они могут с чистой совестью унаследовать власть-как состояние отца, нажитое мошенничеством. Слыхано ли, чтобы за такое придирались к сыну. Ельский снова открыл карты.
– Вы, господин полковник, все за меня трудитесь. – Он встал.
Заглянул в карты Черского.
За игру можно было не беспокоиться. Скользнул взглядом по рукам сановника, поросшим жиденькими черными волосиками, в коричневых пятнышках, синюшные, уже чуть скрюченные годами, прославившиеся одним этим убийством, тайна которого все еще крылась в этих пальцах старым проклятием. Стрелял, говорят, он сам. К проблеме этой то и дело возвращались подпольные издания различных организаций. В последнее время, впрочем, все реже. С тех пор как правительство перестало обхаживать разного рода левых, какая кому польза напоминать о страданиях мученика-радикала, каким был Ольгерд Смулка, партийный товарищ всех моголов санации, которым он за какие-то грехи времен становления нашей государственности мысленно навязал пожизненный обет-отказ от власти. А тут май! Смулка составляет памятную записку из расписок и документов, которые у него сохранились. Не скрывает, что со всем этим намеревается пойти к новому президенту. Однако кто-то опередил его и пришел к нему сам. Официальная версия утверждала, что бандиты. Но к чему им было жечь бумаги. И зачем властям понадобилось опечатывать квартиру. Три недели держать ее запертой. Направлять туда толпы полицейских агентов и не впускать в нее никого из родственников. И выдать труп после вскрытия под честное слово, что похоронная процессия не пройдет через город, а траурная церемония состоится в часовне при кладбище на Повонзках. И пуля, которая тогда пропала, ибо могла выдать калибр оружия. Одна-единственная. Прозвучал только один выстрел. В упор.
– Роббер! – Черский с удовлетворением потирал руки. – Ну, мы и закрутили. Это мне нравится. Не дадим противнику и пикнуть!
Ельский был свободен. Черский сообщил ему об этом:
– Вы первый, – и, склонив голову набок, чтобы проверить сделанную мелом запись, произнес уже более теплым тоном: – А затем я.
Вот она, та самая карикатура! Изумительно! Ельский улыбнулся. Свет отражался в стекле. Надо немножко отклониться назад.
Теперь хорошо! Черский-прачка-рукава засучены, бюст, фартук-пропускает через отжималку Полесье. А справа-другая.
Поменьше, и рисунок уж не такой. Полковник, сильно запрокинув голову, залпом пьет из огромного кубка-Полесья-и подпись "Черский, добрая душа, осушил Пинск до дна". Видно, он дорожил этой коллекцией, это были не вырезки из газет, а оригинальные рисунки. Заказывал их карикатуристам или доставал в редакции? Во всяком случае, чувство юмора у него есть, и, поощряя культ своей работы, он допускает, что можно посмотреть на нее и с ухмылкой. Это в размышлениях Ельского и перевесило чашу весов. Он благосклонно улыбнулся рисункам.
Есть в этом что-то западное, он смаковал открытие такого сходства, что-то английское. Какая-то свобода. Превосходство, которое разрешает немного и поиздеваться над собою, ибо оно само знает себе настоящую цену. Всякий раз, когда он говорил об этом или думал, сердце Ельского начинало колотиться. Стиль!
Стиль! Наряду с другими ценностями его поколение должно принести с собой и стиль! Конец всем этим легионерским замашкам. В последнее время на Совете Министров уже не говорят-мирово! Что с того, когда у большинства наших чиновников такое то и дело слетает с языка. Ну и язык! И глаза Ельского устремились к потолку. В голове зазвучали сладкие звуки славословий, которыми они убаюкивали друг друга на фольварке у Дикертов. Тон научного доклада, который читается в салоне. Вот так!
Ельский вздохнул. И, как бы пытаясь пощупать пальцами, он сам себе демонстрировал, сколь тонка материя, о которой он фантазирует. Ельский поморщился. Да! Решительно так. Из речей вытравить всякий след солдатских столовок, митингов, съездов.
На этом вырастает общественный деятель, но государственному мужу такое не к лицу! Афоризм этот принадлежал Дикерту, который в некоторых вещах разбирался отменно. Он никогда не терялся. И что самое главное-всегда готов помочь. Это уже половина карьеры. Остальное сделает время, а вернее, возраст, когда человек сам превращается в покровителя, занимая место, оставленное стариками. Искусство дозревания-это умение наследовать! Вот в чем штука.
Ельский снова склонился над карикатурой. Любопытно, прячет ли он где-нибудь и еще одну, изданную нелегально, на которой он был изображен палачом. Она называлась: "Наши властители".
Двадцать четыре портрета, впрочем, рисунок плох, печать неважная, одна грязь, брошенная на государственный Олимп. По большей части далеко от правды, исключение-Черский, где правдой была тень его жертвы, труп Ольгерда Смулки. Ельский отвернулся.
– Взяток не добрать. – Черский признался, что проиграл, положил остававшиеся карты на стол и предался поздним сожалениям. – Еще бы раз прикупить!
Двумя спичками он поправил свечу.
– Может, сигарету?
Ельский закурил. Придвинул свой стул. Посмотрел, что получил Черский. Одни картинки! Кончат, подумал он, и я войду.
– Маленький шлем. – Черский заставил партнера встать. – Довольны, а?
Тот пробурчал:
– Карты, можно сказать, грудастые.
Но Черский почувствовал, что тот пальнул это, хотя сам и сомневался в чем-то. Заторопился, раздвинул его карты, задумался на минуту и не нашел ничего лучшего, как промолчать. Что-то явно было не так, как нужно. Ельский поглядывал на его растерянное лицо и понял, что положение неважнецкое. Лицо Черского могло бы показаться прекрасньм в гневе, если бы не тень страха, а выражение, близкое к глубокой задумчивости, смазывалось бегающими глазками. Да! Не очень удачное лицо!
Ельский еще раз оглядел его. Да! Сразу же уставшее от мучащих его страстей, можно сказать: почтенное, если бы не было одновременно и спесивое, хитрое с налетом пройдошества, окрашенное интересом отчасти к заседаниям, а главным образом к танцевальным площадкам. Вдобавок Черский хоть и пил, но не так шумно, как некоторые его коллеги. Знал норму. Это правда.
Хоть это и была норма, близкая к алкоголизму. Чего же ждать от таких людей. Все, что они сделали, – наверняка страшно много. В мае, так это расценивал Дикерт, в политическом смысле мы перешли от трехполки к трактору. Вот если бы еще и сам переход совершился в политических рамках! Последний ли это набег в Польше? Может, это реванш от избытка крови, под влиянием которого поляк не раз рубился с поляком, дабы затем вместе с оглушенным потом соперником все запить всеобщим "возлюбим друг друга!"? А может, одна только озлобленность? Взрыв оскорбленного честолюбия?! Старых бойцов с характером старых дев и молодых еще офицеров, у которых уже было прошлое, но которых раздражало будущее без карьер. Этот легион обманутых подтолкнул Пилсудского, они рвались к тому, чтобы не только выиграть, но и отыграться за свои несчастья! Как же трудна для победителей эта стратегия, когда не надо преследовать противника, который побежден и лежит у ног! Этой погоней на месте они еще больше подорвали свои силы да растоптали к тому же множество людей.
Мысли эти опять подняли Ельского в собственных глазах! Что и говорить, он принадлежит к другой эпохе, которая исповедует терпимость! Какое же невежество эти проклятья, это обесчещивание тех, кто хранит верность иному лагерю. И этому противопоставлению Ельский тоже слабо улыбнулся: в его эпоху не повторится тип министра "не комильфо". Ни предмайский министр-голодранец, ни послемайский министр – бандит и грубиян. Он еще раз покружил взглядом по голове полковника – с состраданием, к которому примешивалась и растроганность, – словно это был череп троглодита. Государственный деятельбандюга, государственный деятель, который лично берется за столь грязную работу. Тоже мне демократизм! Для этого же есть люди. Самому надо быть безупречно чистым. Понятно, власть не может обойтись без известной доли бесчеловечности, отдавая приказы, но, несмотря на это, каждый человек способен сохранить свою человечность, как можно дальше держась от их исполнения. Первобытный так первобытный! Ельский в конце концов пожалел Черского. Что дает ему эта работа здесь, самая добросовестная, беззаветная. Полесье он высушит до капли. Но и ему люди никогда не перестанут мозги сушить. Да и он сам не без того, чтобы укусить. Смулка, кажется, был старым его другом! И на что ему это!
– Лежим! – без колебаний примирился с поражением Черский, но партнеру все же выговорил с давно сдерживаемым укором: – Не было у вас карт на первое объявление.
Роббер явно затянулся. Ельский поднялся. Ожидая возвращения в игру, не было смысла стоять у партнеров над душой! Лучше уж поудобнее устроиться в соседнем кабинете на диване, может, и с газетой. И он сразу погрузился в чтение. Значит, напечатали!
Первый раз в правительственном издании статья о Папаре.
Содержание ее Ельский знал, просмотрев статью в гранках, присланных в президиум. Сверил. Весьма любопытно. Почти без сокращений. А это что такое? Выжженная коричневая полоса.
Ельский поднес газету к самым глазам. Нет! Кто-то просто прожег сигаретой две-три строчки. Что же за фраза? Какой-то афоризм Папары, целая куча которых приводилась в этом месте статьи. Но какой именно? Трудно вспомнить.
– Пожалуйста!
Он поднял голову. Секретарь Черского протягивал ему какойто листок. Да! Вырезка из другого экземпляра, но статья та же.
Ельский прямо взглянул Сачу в глаза. Что тот о нем думает? В глазах подметил нервозность и упорство.
– Вижу, что в статье, которую вы, господин советник, читали, в одном месте дыра, – обратился к нему Сач. – По целой фразе кто-то тут огнем проехался. Прошу вас, вот неиспорченный экземпляр.
– Курите? – Ельский протянул Сачу открытый портсигар.
– Но газеты не прокуриваю. – Собственная шутка секретарю пришлась по вкусу. Засмеявшись, он подал Ельскому огня.
Ельский промолчал. Сач сделал еще один шаг.
– Тот прожигает, – показал он испорченную газету, – кого это самого обжигает.
– А вас испепеляет охота посплетничать!
Во взгляде молодого человека ничего не изменилось. В голосе тоже.
– Я этот дом знаю, – сказал он вовсе не тихо, – можете говорить спокойно. В зале отсюда ничего не слышно.
Ельский прикусил язык.
– Видите ли, – продолжал Сач, – обидно, что вы меня не помните. Ни меня, ни моего тут дела. Обидно! Вас это удивляет.
В провинции легко снова стать чувствительным. Тем более у меня инструкция держаться ото всех подальше. Никаких контактов с нашими здесь. Возможно, это и нарушение дисциплины, но, как вас увидел-ведь наконец-то к нам кто-то из Варшавы, у меня язык весь исчесался.
Напуганный Ельский не проронил ни слова. Сач восхищенно, но не без примеси сожаления заметил:
– Ну и осторожный же вы.
Ельский наконец спросил:
– Где мы могли с вами познакомиться?
А секретарь Черского вспомнил их встречу в мельчайших подробностях. И то, что говорилось у дочери Медекши до прихода Ельского, и то, что сказал Папара о нем самом: "Он нам сочувствует. Он обрабатывает в нашу пользу людей наверху. Не надо только, чтобы он слишком много слышал, а то мы его подставим. Так что об Отвоцке молчок". Зато о Черском Ельский разузнал предостаточно. Что за ним будет по пятам ходить ангел-хранитель. Пусть-ка повынюхивает, какие тот там гадости творит. Наверняка рыльце в пушку. Кое-что на сей счет уже известно. Теперь лишь-сколько, как, что. И свалить в грязь еще одного допотопного бонзу. Сач помнит, как при этих словах Папары Ельский улыбнулся. Вот так!
– У нашего товарища, у Кристины, – напомнил Сач. – Где вождь поручил нам приглядеться к фигуре чудотворца с Полесья!
Вот я-то и приглядываюсь.
Ельский облегченно вздохнул. Это еще не так плохо. Куда опаснее для него, коли его назвали бы нашим. Чьим только свойственником он, бывало, себя не чувствовал. Кум на крестинах самых разнообразных движений. Друг дома стольких идей, хотя ни с одной из них он близко так и не сошелся. Да, теперь луч света выхватил что-то в памяти. Он зашел к Кристине, у которой вечно сидели какие-то ее приятели по организации. На этот раз такие, которые подбивали друг друга покончить с Черским.
Соблазнительный, но трудный удар. Тогда из разговора Ельский даже заключил, что Папара махнет на Черского рукой. Правительство наверняка носится с добродетелью Черского, ибо знает, что и само зашатается, коли он споткнется. За Черского браться смысла не было.
– Прочитайте-ка фразу, которой в той газете нет, – Сач ткнул пальцем в нужное место, – и сразу поймете, кто с таким жаром на нее набросился.
Так оно и есть, продолжал размышлять Ельский. Какой-то молодой человек там тогда действительно был! А фраза эта?
Ельский принялся шепотом читать:
– После преступления ради идеи есть лишь один путь-в монастырь, в буквальном смысле слова. Или же оставаться в миру, но жизнь тогда должна быть образцовой.
Бормоча себе под нос, Ельский перечитал еще раз.
– А это не так? – спросил он.
Сач ответил:
– Судить еще рано. Главное в моем задании-не спугнуть.
Папара сказал мне: "Сиди, пока рогач не выйдет на поляну. По лесу не рыщи". Вот я и жду. Времени не теряю, изучаю. Вся жизнь Черского у меня как на ладони. Только сам он лучше меня в ней и ориентируется, ибо знает, во сколько что ему обходится.
К примеру, госпожа Завиша. Ничего он ей не пересылает ни по почте, ни через банк, а у нее все от него. Вот видите, туманные места еще есть, но биографию Черского я мог бы написать лучше всякого другого.
– Ксендз к вам обратится, готовя речь на похоронах, – пошутил Ельский.
– Если уж речь, – возразил Сач, – то скорее прокурор.
– Так уж сразу и прокурор?
– Нет .rf нет, нет! – Сач яростно сжал кулаки, а потом растопырил пальцы во все стороны. – А есть тут где-то такая сволочь!
Метнул взгляд на картежников. Они сидели неподвижно, словно уснув.
– Чувствую, вот, кажется, уже здесь, под рукой, но доходит дело до доказательств, нет их у меня-ни в столе, ни у него в карманах, ни в служебных счетах. Чего бы я не дал, только бы выявить симптомы.
Глаза Сача горели. Ельский улыбнулся.
– В глазах ваших, – с неподдельным восхищением отозвался он, – пылает энтузиазм ученого. И давно вы начали свое исследование?
– Восемь месяцев!
Много! В таком случае, нахмурился Ельский, нет тут ничего.
Ни щелочки не отыщешь! Ниточки из этого ржавого клубка не вытянешь, на что Ельский как-никак рассчитывал. Против старых хорошее средство-гражданская смерть, примеров тому немало!
Касается вроде бы лишь одного, а скисает сразу целая группа. И тогда шансы у молодых набирают темп, ибо естественная смерть-слишком медленный процесс. Он вспомнил оброненную капитаном в поезде фразу и изрек:
– Не мертвых, живых хоронить-вот искусство!
Сач подался вперед.
– Я это сделаю!
Ельский удивился:
– Что это вы такой горячий?
Молодой человек снова крепко сплел руки. Сердце у него заколошматило. Вот этого, клялся Сач сам себе, он не скажет!
Это уж его личное дело. Его и ее. Он судорожно проглотил
слюну. Сейчас, сейчас, что бы ответить? И он напыщенно произнес:
– Таково наше движение! – И тотчас же, словно школьник, насупился.
Ельскому это не понравилось. Он предпочел бы не вспоминать о доказательствах, которые приводили его приятели на даче у Дикерта, убеждая друг друга, что даже наирадикальнейшее движение будет нуждаться-на самом верху-в многоопытных чиновниках. Подпольная газетка раздувает заговор, служебная бумага гасит его. Действия кончаются там, где начинается бумага.
Она превращает действия в акты. В папки с делами! Как? Да с помощью таких вот Ельских, расположившихся за письменными столами, словно в спасательных лодках. А сейчас на Ельского-с ним это порой случалось-как раз и напал страх за свое будущее, ибо в Саче бурлила дикость. Он встречался с нею все чаще. Она ничуть не походила на тот давнишний пыл, который служил детонатором для различных движений, дикость превращалась словно бы в программу; была не средством, а целью. Он не мог понять этого, задавался вопросом, что она несет с собой. Но то была тайна далекого будущего, иными словами, тайна самых молодых.
– Как вы попали к Черскому? – спросил он Сача. – Вас кто-то из Варшавы рекомендовал ему?
Сач неторопливо покачал головой. Не так уж он глуп!
– Вот еще! – возразил он. – Из Варшавы, этого еще недоставало! Из деревни, через отца, приходского священника, господина старосту. Теперь у политиков на деревню большой спрос. Как и всегда, впрочем, на людей худого происхождения, которые были бы обязаны своей судьбой благодетелю. Таким меня и считает Черский. Я при нем о Варшаве и не вспоминаю. Пусть себе распинается, дескать, из мальчишки, пасшего гусей, сделал секретаря. Преданная душа. В огонь бросится! Это я?!
В дверях показался Черский. Выигранное с Ельским спустил, да еще проиграл чуть не втрое больше.
– Господин Сач, – крикнул он. – Ну и поставили же вы столик. Ножки шатаются, словно зубы после драки. Подложитека чего-нибудь, чтобы он так не качался.
Он смотрел на Сача, державшего в руках вырезку со статьей.
Тот сложил ее пополам. Ельский побледнел. Черский внимательно наблюдал за руками Сача. Сейчас спросит! Какое спокойствие.
Сач складывает и складывает. Вчетверо, и еще, и еще раз.
– Достаточно! – решает он, глядя на маленький, плотно спрессованный бумажный квадратик. – Чтобы подложить под ножку стола.
III
Кристина Медекша воскликнула:
– Сиротка, бедняжка, родителей у него нет, может, отдать ему немножечко своих?
Чатковский фыркнул и промолчал. Теперь пауза, ибо сейчас она примется перечислять их, одного за другим. Он знал это наизусть.
– Папа, – начала она, – мама, – после тонюсенького большого пальчика с узким ноготком, словно он появился на свет в наперстке, в ход пошел указательный, – ее второй муж, это три, и госпожа Штемлер, самая дорогая сердцу моего отца дама вот уже семнадцать лет, это четыре.
Тут следовало изобразить изумление, что она единственный в семье ребенок! Чатковскому юмор Кристины напоминал маленький дачный поезд, спустя час он у цели, но сперва остановится на всех, не пропуская ни одной, станциях.
– И подумать только, – черные глаза Кристины вспыхнули, как того требовал обряд свершения такого рода открытия, – что от этих двух пар родилась одна лишь я!
Она перевела дух. Ни звука в ответ! Чатковский не воскликнул:
"А барышни Штемлер?" Он-то знал, что теперь наступает их черед!
– Ибо обе барышни Штемлер, – пояснила она, – от первой жены господина Бронислава Штемлера. Тетя Реги-вторая.
Чатковский спохватился и вовремя удивился.
– Тетя? – широко открыл он рот.
Кристина ему нравилась. Какие она рожи строит! Не может удержаться от смеха, вот-вот, кажется, скажет что-нибудь язвительное, вот-вот с кончика языка слетит колкая шуточка. А потом вдруг вздохнет, и глаза ее засияют нежностью. Губы строго сжимаются. По отношению к госпоже Регине Штемлер она не позволит себе ни малейшей бестактности. О, никогда! И обрушивается на Чатковского:
– Это самая старая дама, которую я знаю. Я выросла у нее на коленях. С малых моих лет ежа была для меня "тетей".
И снова веселье, упрямство, взрыв, дабы уж не принимали ее слов совсем всерьез. Чатковский выжидает. Знает, что теперь должно наступить. И потому морщится. Тогда Кристина делает вид, что разгневана.
– Что вы рычите, – восклицает она, довольная, что все идет как надо. Она клялась, что госпожа Регина-тетка. Сама мысль об этом заставила Чатковского рассмеяться. Ее вина?
Кристина вскочила. Звонок. Он тоже поднялся. Она его удержала.
– Вам незачем выходить в переднюю! Я открою сама.
И этому мне следует научиться, покачал головой Чатковский.
Никому, упаси боже, не позволено тут вести себя как у себя дома. Она не любит ничего такого. Стакан воды? Вы хотите принести! Вы же не знаете, где кухня. У нее никто не найдет ни гостиной, ни столовой, ни телефона. Чатковский поначалу злился.
– И тем не менее попадаешь сразу чуть ли не в постель! – проворчал он себе под нос.
Но когда он уже раскусил ее, то расценил это даже как своего рода обаяние, пораженный тем, из сколь разных чувств складывается ее нежелание, чтобы кто-нибудь хозяйничал в ее доме, – нежелание, в котором выражались и ее независимость, и ее страх перед бесцеремонностью открывавшегося ей мира. Все, что осталось от барского инстинкта, так это объяснял себе Чатковский. Княжна вместе с заговорщиками пройдет по трупам, но на "ты" с ними не перейдет. Да к тому же она какая-то полудева, что ли. Дрожащими пальцами он провел по лбу. Несколько раз она позволила ему всю себя обцеловать. Кровать в ее комнате скрипела. "Идиотская рухлядь, возмутилась она, – тронь ногой, она и развалится. Для папы это, может, и память о бабке, племяннице короля Стася. Я бы ее выбросила на чердак". Слова эти еще больше разожгли его желание. Антикварная вещица застонала, словно ветряная мельница. А Кристина хоть бы что. А когда, придя в себя и желая полнее насытиться своим счастьем, он притянул ее лицо к своему, позвав едва слышно-"это ты?" – в ответ она прошептала: "Ша! Папа рядом. Услышит!"
Потом это прошло. Сначала у Кристины-у нее так ничего и не получалось с любовью, ибо всякий светский молодой человек наводил на нее скуку, если не был связан с движением, а парень из движения-отталкивал. Да и Чатковскому нужна была не такая женщина. Ему нужны и ее дом, и ее время все без остатка.
Жил он с родителями на окраине Жолибожа', день проводил в городе, изматывая людей своим присутствием, в кафе стремительно проглядывал газеты, вмиг управлялся с делами, и времени на женщин оставалось у него уйма. Ему нужна была выносливая. Не такая, как Кристина!
– Господин Чатковский уже здесь, – уведомила она пришедших и тут же сморщила нос, недовольная, что сказала именно так. Она не могла решить, чего ей хочется: чтобы подобные собрания у нее считались конспиративными сходками или светскими приемами. От произнесенных ею только что слов попахивало заседанием. Она резко переменила курс.